355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мережковский » Из "Собрания стихов" (1904, 1910), "Полного собрания сочинений" (1912) » Текст книги (страница 2)
Из "Собрания стихов" (1904, 1910), "Полного собрания сочинений" (1912)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:57

Текст книги "Из "Собрания стихов" (1904, 1910), "Полного собрания сочинений" (1912)"


Автор книги: Дмитрий Мережковский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

И словарей коснулся луч последний

Туманного заката, и тоски

Напев был полон в комнате соседней

Старухи няни, штопавшей чулки, —

Далекий шум послышался в передней…

Мне было скучно, и на груды книг

Я головой усталою поник…

ХСV

Вдруг голос мамы, шорох платья милый,

Ее шагов знакомый легкий звук…

Я побледнел и алгебры постылой

Учебник на пол выронил из рук.

Не от любви с неудержимой силой

Забилось сердце, – это был испуг:

Я в классицизме, в мертвом книжном хламе

Так одичал, что позабыл о маме

XCVI

За год разлуки: как угрюмый зверь,

Со злобою смотрел на злые лица

Учителей; казалася теперь

Мне падежей неправильных таблица

Важней любви… От матери за дверь

Я спрятался; как пойманная птица,

Дрожал в углу, безмолвие храня, —

И вдруг она увидела меня…

ХСVII

Но я уж сам к ней бросился в объятья,

Про все забыв, – сестер не слышал крик

И не видал, как прибежали братья,

Закрыв глаза, к ее груди приник,

Вдыхая тонкий, нежный запах платья…

То был блаженства незабвенный миг.

Она меня ласкала: «Мальчик бедный,

Какой ты худенький, какой ты бледный!»

XCVIII

Под взорами возлюбленных очей

Я воскресал от холода и скуки,

От этих долгих безнадежных дней;

Пугливый, все еще боясь разлуки,

Не веря счастью, прижимался к ней:

Она глаза мне целовала, руки

И волосы, и согревала вновь

Меня, как солнце, вечная любовь.

XCIX

И, улыбаясь, плакали мы оба,

И все, в чем сердце бедное могло

Окаменеть – ожесточенье, злоба

И мертвенная скука – все прошло:

Так не боится зимнего сугроба,

Почуяв жизни первое тепло,

Когда ручей поет и блещет звонкий, —

На трепетном стебле подснежник тонкий.

С

Не мог расторгнуть наших вольных уз

Дух строгости, порядок жизни чинный,

И тайно креп наш дружеский союз:

Ловил я звук шагов ее в гостиной;

Бывало, рода женского на us

Она со мной твердила список длинный,

И находил поэзию при ней

Я в правилах кубических корней.

CI

Под сладостной защитой и покровом,

Когда ласкался к маме при отце,

Я видел ревность на его суровом

Завистливо нахмуренном лице.

Я был пленен улыбкой, каждым словом,

И бриллиантом на ее кольце,

И шелестом одежды, и духами,

И девственными, юными руками.

CII

На завтрак белый рябчика кусок,

Обсахаренный вкусный померанец,

Любимую конфету, пирожок

Она тихонько прятала мне в ранец;

Когда я в классе вынимал платок

С ее духами, вспыхивал румянец

Любви стыдливой на моих щеках,

Сияла гордость детская в очах.

CIII

Я чувствовал ее очарованье

Среди учебных книг и словарей,

Как робкое весны благоуханье

В холодной мгле осенних мрачных дней, —

И по ночам любимых уст дыханье

Над детскою кроваткою моей:

Так ласк ее недремлющая сила

Меня теплом и светом окружила.

CIV

Коль в сердце, полном горечи и зла,

Доныне есть поэзия живая, —

Твоя любовь во мне ее зажгла.

Ты слышишь ли меня, о, тень родная?

Пусть не нужна тебе моя хвала,

Но счастлив я, о прошлом вспоминая, —

И вот неведомую песнь мою

Тебе, как эти слезы, отдаю.

CV

Когда стремлюсь я к неземной отчизне,

Слабея, грешный, на земном пути,

Я внемлю тихой нежной укоризне…

Не отвергай меня, молю, прости, —

Как ты дитя свое хранила в жизни,

Так пред Судом Верховным защити,

Отчаяньем и долгою разлукой

Измученное сердце убаюкай.

СVI

Слетаешь ты, незримая, ко мне,

Как сладкого покоя дуновенье,

Как дальний звук в полночной тишине…

Я чувствую твое благословенье

И к моему лицу, как бы во сне,

Твоих бесплотных рук прикосновенье…

О, милая, над бездною храня,

Любовью вечною спаси меня!

CVII

У волка есть нора, у птиц жилища, —

Лишь у тебя, служитель красоты, —

Нет на земле родного пепелища:

Один среди холодной пустоты,

Я собираю с тихого кладбища

Воспоминаний бледные цветы,

И в душу веет запахом могилы

Сквозь аромат их девственный и милый…

СVIII

Давно привык я будущих скорбей

Угадывать нелживые приметы;

Жизнь с каждым днем становится мрачней…

Ни славою, ни дружбой не согреты,

Лишь памятью невозвратимых дней

Питаемся мы, жалкие поэты,

Как собственною лапою медведь,

Чтоб с голода зимой не умереть.

CIX

Пою, свирель на тихий лад настроя:

До подвигов нам с Музой дела нет.

Я говорю, увидев тень героя:

«Не заслоняй мне солнца вечный свет!»

От мировых скорбей ищу покоя

И ухожу я в прозу давних лет.

Как Диоген – в циническую бочку…

Но здесь для рифмы я поставлю точку.

СХ

Кто б ни был ты, о мой случайный друг, —

Студент ли в келье сумрачной и дымной,

Чиновник ли с бумагами вокруг,

Курсистка, барин ли гостеприимный,

Питомец ли классических наук, —

Не требую любви твоей взаимной, —

Но мне близка теперь душа твоя,

Но ты мне друг, ты человек, как я.

CXI

Ты так же горьким опытом наказан…

Минутной благосклонности твоей

Я самой чистой радостью обязан:

Ты дальше всех, ты ближе всех друзей,

И я с тобой свободной дружбой связан.

Теперь, прощаясь с Музою моей,

Забудь вражду, прости, читатель, скуку:

Мы – люди, мы несчастны – дай мне руку!

CXII

Тебе на суд я отдаю себя:

Один ли ты иль в многолюдном свете,

Хлопочешь ли для славы жизнь губя

Или для денег, – вспомни о завете

Того, Кто, детство милое любя,

Учил нас: «Будьте просты вы, как дети».[11]11
  Слова Христа: «…если… не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Евангелие от Матфея, XVIII, 3).


[Закрыть]

Как ни был бы ты зол и мудр, и стар, —

Подумай, жизнь – прекрасный Божий дар;

CXIII

Смягчись на миг в борьбе ожесточенной,

На прошлое с улыбкою взгляни:

Не правда ли, там, солнцем озаренный,

Есть уголок родимый, есть они,

Мой брат, как я, познаньем отягченный,

Неведенья безоблачные дни!

От суеты и злобы на минуту

Вернись душою к тихому приюту, —

CXIV

И пусть морщины скуки и труда

Разгладятся!.. Как сон недолговечный,

Те дни прошли… Ты лучше был тогда,

Доверчивый, свободный и беспечный.

Ужели больше нет от них следа,

От этих дум, от простоты сердечной?..

О, только бы ты пожалел о них, —

И дела нет мне до врагов моих.

СХV

Пусть хмурит брови Аристарх[12]12
  Аристарх Самофракийский (1-я пол. II в. до н. э.) – греческий филолог; его имя стало нарицательным для обозначения доброжелательного критика и подлинного ученого.


[Закрыть]
журнальный:

В печальном сердце – тихо и светло;

Въезжаю в гавань, – кончен путь мой дальний…

О, друг, утешься, подыми чело

С улыбкою спокойной и печальной,

Прощая Богу смерть и людям зло:

В сияньи солнца есть еще отрада…

Ты улыбнулся, – вот моя награда!

ПЕСНЬ ВТОРАЯ
I

Уже никто не вденет ногу в стремя, —

Ты одряхлел, классический Пегас,

Тебе подсекло крылья злое Время:

Влачишься ты по улицам у нас,

Где давит сердце вечной скуки бремя,

Где в мутной снежной тьме чуть брезжит газ,

Где нет ни воли, ни любви, ни солнца, —

Хромою клячей бедного чухонца…

II

От рифмы я отвык, и мне начать

Вторую песнь трудней, чем сдвинуть гору.

Но если час пришел – нельзя молчать:

Слетающих видений внемля хору,

Их голосам я должен отвечать;

И как цветник в полуденную пору —

Жужжаньем пчел, как берег – шумом волн,

Созвучьями недаром слух мой полн.

III

Их музыка подобна поцелую:

И рифма с рифмой – нежная чета —

Сливаются в гармонию живую;

Так ищут уст влюбленные уста.

Я близость бога сладостного чую:

Когда душа уныла и пуста, —

Поэзия – от всех скорбей лекарство.

Уйдем же к ней мы в призрачное царство!

IV

Там нет ни зла людского, ни добра,

Там даже смерти не страшна угроза.

Луна порой в немые вечера

На стеклах бледные цветы мороза

Вдруг оживит: что значит их игра

Бесцельная?.. Холодной жизни проза,

Гори, гори и ты в стихе моем,

Как этот лед, таинственным огнем!

V

О, юность бедная моя, как мало

Ты вольных игр и счастья мне дала:

Классической премудрости начало,

Словарь латинский, холод, скука, мгла…

Как часто я бранил тебя, бывало;

Но все прошло, – теперь не помню зла:

Не до конца сумели в пыльной груде

Нелепых книг тебя испортить люди.

VI

За сладостный, невинный жар в крови,

За первые неопытные грезы,

За детское предчувствие любви

Среди унынья, холода и прозы,

За маленькие радости твои,

За одинокие, немые слезы,

О, молодость, за красоту твою

Тебя люблю, тебе я гимн пою!

VII

Врата несуществующего рая,

Ненаступивших радостей залог,

Благословлю обман твой, умирая.

Я никогда проклясть тебя не мог,

О горькая, о жалкая, святая,

Тебя непобедимой создал Бог:

В тебе есть холод, девственная нега

И чистота нетронутого снега…

VIII

Однажды мы весною в первый раз

Открыли окна слишком рано, в марте;

Пахнул к нам свежий воздух в душный класс;

На стенах с пятнами чернил, на парте,

Изрезанной ножами в скучный час

Закона Божьего, на пестрой карте

Америки луч солнечный блестел,

В листах грамматик ветер шелестел.

IX

Я думаю, Армидин[13]13
  Волшебница Армида – персонаж из поэмы Торкватто Тассо (1544–1595) «Освобожденный Иерусалим». В свои сады заманивала рыцарей-крестоносцев.


[Закрыть]
сад, и ты бы

Нам более счастливых не дал грез,

Чем грязный двор, где льда седого глыбы

Кололи дворники; не запах роз,

А москательных лавок, мяса, рыбы —

Зефир весенний с рынка нам принес…

А воробьи на крышах стаей шумной

Чирикали от радости безумной.

Х

Смотрели жадно мы на красный дом,

Влюбившись сразу в барышню-соседку.

К окну подходит – видно за стеклом, —

Чтобы крупы насыпать птице в клетку.

Тетради, книги наши под столом:

Как мотылек, попавший детям в сетку,

Трепещет сердце, и волнует кровь

Мне глупая и милая любовь.

XI

Пусть наглухо опять окно закрыли:

Проснувшись вдруг от мертвенного сна,

Сквозь мутное стекло под слоем пыли,

Глядим, – душа надеждою полна,

Мгновенно всю грамматику забыли.

Ты победила, вечная весна!

Так молодость в тюрьме находит радость

И горечь жизни превращает в сладость…

XII

Мне эта улица мила с тех пор:

В галантерейной маленькой лавчонке

Доныне все еще пленяют взор

И те же чувства будят, как в ребенке, —

Знакомых ситцев пестренький узор,

Духи, помада, зеркальца, гребенки

И волны подвенечной кисеи —

Соблазны юной прачки и швеи.

XIII

Душа волненьем сладким вновь объята,

Когда по тем местам я прохожу;

Как тихий свет унылого заката,

Я в улице безмолвной нахожу

Следы тех дней, которым нет возврата…

И сам не знаю, чем в них дорожу;

Но жизнь кругом – холодная пустыня,

Лишь в прошлом все – отрада и святыня.

XIV

Люблю я запах елки в Рождество,

Когда она таинственно и жарко

Горит, и все мы ждем Бог весть чего…

Пускай беду пророчит злая Парка, —

Я верю в елку, верю в торжество,

По-прежнему от Бога жду подарка.

Как елка, ты – в огнях, ночная твердь.

Ужель подарок Бога – только смерть?

ХV

Все мимолетно – радости и мука,

Но вечное проклятие богов —

Не смерть, не старость, не болезнь, а скука,

Немая скука долгих вечеров,

Скучать с приличным видом есть наука

Важнейшая для умных и глупцов:

Подруги наши – страсть, любовь иль злоба,

А скука – вечная жена до гроба.

XVI

О, темная владычица людей,

Как рано я узнал твои морщины,

Недвижный взор твоих слепых очей,

Лицо мертвее серой паутины

И тихий лепет злых твоих речей!..

Но оживлять унылые картины

Не буду вновь: уж я сказал о том,

Чем был наш мрачный и холодный дом.

XVII

Все важно в нем и сонно, и прилично.

Отец любил детей, но издали:

Он каждую субботу педантично,

Просматривая баллы, за нули

Нотации читать умел отлично.

Без дружбы, вечно ссорясь, мы росли

Все вместе, кучей, как в тени древесной

Семья грибов: нам было слишком тесно…

XVIII

С Сергеем мы ходили в тот же класс.

Напоминая бойкую лисичку,

Зрачки зеленоватых быстрых глаз

Лукаво щурить он имел привычку;

Лицо в веснушках помню как сейчас,

Пронырливый и острый носик; кличку

Всему давал он метко; был актер

И дипломат, насмешлив и хитер.

XIX

А неуклюжий Саша, молчаливый,

С лицом румяным и тупым, в очках, —

Как медвежонок, дикий и ленивый;

В монахи собирался он, в делах

Земных не видя толку; горделивый

Тот замысел погиб и стал монах —

Немало в жизни всяких превращений —

Чиновником особых поручений.

ХХ

Благоразумен, важен, как старик,

Был Коля гимназистом идеальным;

Премудрость всех учебников постиг.

С лицом худым, бескровным и печальным,

Питая страсть, как первый ученик,

К пятеркам с плюсом и листам похвальным,

Смиряться он умел, терпеть и ждать

И всякому начальству угождать.

XXI

Но иногда, романтик добродушный,

Про все забыв, каких-то ведьм и фей,

И рыцарей, и замок их воздушный

Чертил пером в тиши воскресных дней,

Воображенью странному послушный,

Он на полях латинских словарей,

Влюбленный в этот мир необычайный:

Он верил в сны, пророчества и тайны…

XXII

У нас в крови – неугасимый жар

Мистического бреда; это – сходство

Семейное, опасный людям дар,

Наследственный недуг иль превосходство,

Под пеплом жизни тлеющий пожар, —

Не ведаю – талант или уродство…

Вольнолюбивый, непокорный дух,

Доныне в нас огонь твой не потух.

XXIII

Обычный в жизни путь ему неведом,

Противен будничный и тесный круг.

Был Костя, старший брат мой, правоведом;

Но поступил он, возмутившись вдруг,

И полный нигилизма модным бредом,

На факультет естественных наук:

Не следуя отцовскому примеру,

Он погубил блестящую карьеру.

XXIV

Самонадеян и умен, и горд,

Наш мертвый дом, чиновничий и серый,

Он презирал: настойчив, волей тверд,

В добре и зле без удержу, без меры,

От микроскопов ждал он и реторт

Неведомых чудес и новой веры.

Любила мать его; с отцом всегда

Была у Кости тайная вражда.

XXV

Мне помнится под колбою стеклянной

Спиртовой лампочки дрожащий блеск

И жидкости опаловой, туманной

В прозрачных стенках легкий звон и плеск,

Волшебной искры голубой и странной

На гальванической машине треск…

В густой тени большого кабинета

Желтели кости пыльного скелета.

XXVI

Мне объяснял фанатик молодой

Открытья, чудеса лабораторий,

Неясные мелькали предо мной

Отрывки дерзновеннейших теорий;

Показывал он в капле водяной

Друг друга пожиравших инфузорий,

И слушал я, потупив робкий взор,

Про Дарвинов естественный подбор.

XXVII

Я чувствовал, что он не прав во многом:

Краснея, запинался я, дрожал,

Ребяческим и неумелым слогом

На доводы науки возражал,

Когда, смеясь над чертом и над Богом,

Он все, во что я верил, разрушал…

Хотя и страшно было мне и больно, —

Запретный плод прельщал меня невольно.

XXVIII

И любопытство жадное влекло

К опасности на крайние ступени,

И в первый раз на детское чело

Уже недетских дум ложились тени:

Пленяет душу человека зло.

Как некогда Адаму в райской сени —

«Вкуси и будешь богом», – мудрый Змей,

Коварный дал совет душе моей.

XXIX

В столовой раз за чаем мы сидели;

Здесь маятник медлительных часов,

Влачившихся без отдыха, без цели,

Вкус тех же булок, звуки тех же слов

И тусклые обои надоели

Знакомым видом желтеньких цветов.

На ужин экономно разогреты

Унылые вчерашние котлеты.

ХХХ

Из всех углов ползет ночная тень,

Цедится струйка жиденького чая

Сквозь ситечко; смотреть и думать – лень,

Царит безмолвье, мысли удручая…

У матери – всегдашняя мигрень.

И лампа бледная горит, скучая,

И силы нет дремоты превозмочь, —

Скорей бы сон бесчувственный и ночь.

XXXI

Вдруг настежь дверь, – и дрогнул воздух сонный,

И старший брат с улыбкой на устах

Вошел и, нашей скукой изумленный,

Тотчас притих; румянец на щеках

Еще горит, морозом оживленный,

Пылинки снега тают в волосах:

Он с улицы принес душистый холод,

Глаза блестят, – он радостен и молод.

XXXII

Отец спросил: «Откуда?» – «Из суда, —

Присяжные Засулич оправдали!»

«Как? ту, что в Трепова стреляла?» – «Да». —

«Не может быть!..» – «Такой восторг был в зале,

Какого не бывало никогда:

Мы полную победу одержали!»

Отец сердито молвил: «Что за вздор!»

И вспыхнул вдруг ожесточенный спор.

XXXIII

И шепотом беспомощных молений

Напрасно мама хочет их унять:

То спор был вечный, распря поколений, —

Не уступают оба ни на пядь,

Не слушают друг друга: «Убеждений

Вы права не имеете стеснять!» —

Кричит студент; они вскочили оба, —

В очах старинная слепая злоба.

XXXIV

«Наука доказала…» – «Чушь и гниль —

Твоя наука… Вечные основы

Религии…» – «Основы ваши – гниль!

Пред истиною все они готовы

Рассыпаться, как мертвый прах и пыль…

Нам Спенсер дал для жизни принцип новый!» —

«А Бог?..» – «Нет Бога!» – «Спенсер твой —

дурак!»

Дошли до Бога, – это скверный знак.

ХХХV

Теперь конец уж ясен бедной маме, —

Ей скажет муж: «Во всем – твоя вина.

Детей избаловала!» В этой драме

Немою жертвой быть обречена,

Печальными и кроткими глазами,

Беспомощного ужаса полна,

Глядит на них и вся мольбою дышит:

Никто ее не видит и не слышит.

XXXVI

«Прочь, негодяй, из дома моего!..» —

Кричит отец, бледнея. «Ради Бога,

Не будь к нему жесток, прости его,

Ну, хоть меня ты пожалей немного!» —

«Нет, не просите, мама, – ничего —

Не надо! – Костя ей кричит с порога, —

Я рад уйти: мне воля дорога,

Не будет больше здесь моя нога!

XXXVII

Вам оскорблять себя я не позволю…»

И он дверями хлопнул. Мать жалел,

Но думал я, что Костя выбрал долю

Завидную: как был он горд и смел!

И за героем я рвался на волю,

Я сам дрожал от злобы и горел:

Душа была смятением объята;

Я разделить хотел бы участь брата.

ХХХVIII

И долго я в ту ночь не мог уснуть:

Все чудились мне тихие рыданья;

Предчувствием беды сжималась грудь.

Я встал; лишь уличных огней мерцанье

По комнате мне озаряло путь,

Когда среди глубокого молчанья,

Как вор, прокравшись в темный длинный зал,

Я разговор из спальни услыхал:

XXXIX

«Он может повредить моей карьере…

Каков щенок, мальчишка, нигилист!» —

«Ну, денег дай ему по крайней мере:

Он вспыльчив, сердцем же он добр и чист…»

Я ухо приложил к закрытой двери

И в темноте внимал, дрожа, как лист,

И страшно было мне, стучали зубы:

Слова отца безжалостны и грубы.

XL

С тех пор прошли года, но помню то,

Что слышал там: осталось в сердце жало.

«Он – сын твой, не губи его, – за что?..» —

«Ведь я сказал: дам сорок в месяц». – «Мало». —

«А сколько ж?» – «Сто». – «Ну, пятьдесят…» —

«Нет, сто…»

Мольбою долгой, долгой и усталой,

Упрямой силою любви своей

Она боролась с ним из-за грошей.

XLI

Я слов уже не слышал – только звуки

Все тех же просьб: так падает вода

И точит твердый камень; лишь от скуки

Он делал ей уступку иногда.

Она ему в слезах целует руки,

Терпеньем побеждает, как всегда,

Смирением глубоким и притворством,

И жертв незримых медленным упорством.

XLII

Мы грешны все: я не сужу отца.

Но ужаса я полн и отвращенья

К семейной пытке, к битве без конца,

Без отдыха, где нет врагу прощенья,

Где только бледность кроткого лица

Иль вздох невольный выдает мученья:

Внутри – убийство, а извне хранит

Законный брак благопристойный вид.

XLIII

Когда же утром мы при лампе встали

И за окном, сквозь мокрый снег и тень,

С предчувствием заботы и печали

Рождался вновь ненужный серый день,

За кофием от няни мы узнали,

Что мать больна, что у нее мигрень:

И вещая тоска мне сердце сжала.

Три дня она в постели пролежала.

ХLIV

И может быть, то первый приступ был

Болезни тяжкой, длившейся годами,

Неисцелимой; все же гневный пыл

Отца смягчен был долгими мольбами.

Хотя он ссоры с Костей не забыл,

Но поневоле, уступая маме,

Не одобряя баловства детей, —

Не сорок дал ему, а сто рублей.

XLV

И жизнь пошла, чредой однообразной:

Зазубрины и пятнышки чернил

Все те же на моей скамейке грязной,

Родной язык коверкая, долбил

Я тот же вздор латыни безобразной,

И года три под мышками теснил

Все в том же месте мне мундирчик узкий,

На завтрак тот же сыр и хлеб французский.

XLVI

Лимониус, директор, глух и стар,

Софокла нам читал и Одиссею,

Нас усыплять имея редкий дар;

Но до сих пор пред ним благоговею,

Лишь вспомню, с крепким запахом сигар,

Я вицмундир перед скамьей моею

И тонкий пух седых его волос

И в голубых очках багровый нос.

XLVII

Урок по спрятанной в рукав бумажке,

Бывало, всякий бойко отвечал.

При нем играли в карты мы и в шашки:

Нам добродушный немец все прощал;

Но вдруг за белый воротник рубашки

Неформенной, за галстук он кричал

С нежданным пылом ярости безмерной

И тем внушал нам трепет суеверный.

XLVIII

Честнейший немец Кесслер – латинист,

Заросший волосами, бородатый,

На вид угрюм, но сердцем добр и чист, —

Как древние Катоны,[14]14
  По-видимому, имеется в виду Катон Старший (234–149 до н. э.) – римский государственный деятель и писатель, поборник общественных интересов и чистоты нравов.


[Закрыть]
Цинциннаты[15]15
  Цинциннат (V в. до н. э.) – римский патриций; по преданию, был олицетворением верности гражданскому долгу, доблести и скромности.


[Закрыть]

И Сцеволы;[16]16
  Сцевола, Гай Муций – по преданию, римский юноша-герой, пробравшийся в лагерь этрусков, чтобы убить этрусского царя. Будучи схвачен, сам опустил правую руку в огонь, чтобы показать презрение к боли и смерти.


[Закрыть]
большой идеалист,

Из года в год, отчаяньем объятый,

Всем существом грамматику любя,

Он нас терзал и не жалел себя.

XLIX

Ответов ждал со страхом и томленьем,

Краснея сам, смущаясь и дрожа:

Ему казалась личным оскорбленьем

Неправильная форма падежа,

Ему глагол с неверным удареньем

Из наших уст был как удар ножа.

Земному чуждый, пламенный фанатик,

Писал он ряд ученейших грамматик.

L

Читал Платона Бюрик – не педант,

Напротив, весельчак, но злейший в мире,

Весь белый, бритый, выхоленный франт,

В обрызганном духами вицмундире;

К жестоким шуткам он имел талант:

Того, кто знал урок, оставив в мире,

Он робкого лентяя выбирал

И долго с ним, как с мышью кот, играл.

LI

Несчастный мальчик, с мнимою отвагой,

К доске уже бледнея подходил;

Тот одобрял его, шутил с беднягой

И понемногу в дебри заводил,

Не торопясь; но покрывались влагой

Глаза его, он медленно цедил

Слова сквозь зубы и в дремоте сладкой

Ласкал тихонько подбородок гладкий.

LII

Как выступал на лбу ученика

Холодный пот, с улыбкой сладострастной

Следил, и мухой в лапах паука

Тот бился все еще в борьбе напрасной:

Томила жертву смертная тоска;

«Скорей бы нуль!» – мечтал уже несчастный,

В схоластике блуждая без руля,

А смерти нет, и нет ему нуля!

LIII

Но в старших классах алгебры учитель

Был хуже немцев – русский буквоед,

Попов, родной казенщины блюститель;

Храня военной выправки завет,

Незлобивый старательный мучитель,

Он страшен был душе моей, как бред…

В лице – подобье бледной мертвой маски —

Мерцали хитрые свиные глазки.

LIV

В нем было все противно: глупый нос

И на челе торжественном и плоском

Начальственная важность, цвет волос

Прилизанных и редких с желтым лоском;

Он – неуклюж, горбат, и хром, и кос, —

Казался жалким странным недоноском.

Всегда покорен и застенчив, раз

Я дерзким бунтом удивил наш класс.

LV

Мне от Попова слушать надоело —

«Ровней держитесь, выпрямите грудь!»

Я на скамью – неслыханное дело —

Сел, опершись локтем, чтоб отдохнуть,

И пуговиц, ему ответив смело,

На сюртуке дерзнул не застегнуть;

Он закричал, но я решил упрямо:

Умру, не застегну, не сяду прямо!

LVI

Лимониус с инспектором пришли,

И сторожа меня на новоселье

В сырой, холодный карцер повели

И заперли на ключ в позорной келье, —

Жилище крыс, но там, во тьме, в пыли,

Я чувствовал нежданное веселье:

Подвижником себя воображал

И в лихорадке сладостной дрожал.

LVII

Как жаждал сердцем правды я и мщенья!

Не все ль равно, за что восстать – за мир

И все его обиды и мученья

Или за право расстегнуть мундир?

Тебя познал я, демон возмущенья:

Утратив сердца прежний детский мир,

Я чувствовал, – хотя был бунт напрасен, —

Что ты, Злой Дух, мой темный Бог – прекрасен!

LVIII

Тебе остался верен я с тех пор

И, соблазненный ангелом суровым,

Не покорясь, всю жизнь веду я спор

Из-за несчастных пуговиц с Поповым:

Душа безумно рвется на простор.

За то, что я к мирам стремился новым,

За то, что рабства я терпеть не мог, —

Меня казнил Лимониус и Бог.

LIX

В те дни уж я томился у преддверья

Сомнений горьких, и когда наш поп,

Находчивый и полный лицемерья,

Доказывал, наморщив умный лоб,

Чтоб истребить в нас плевелы неверья,

Научною теорией потоп

Иль логикой – существованье Бога, —

Рождалась в сердце вещая тревога.

LX

И бес меня смущал: нас каждый день

Водили в церковь на Страстной неделе;

Напев дьячка внушал мне сон и лень:

Мы по казенным правилам говели;

И неуютною казалась тень,

Не дружески огни лампад блестели;

Рука творила знаменье креста,

Но мертвая душа была пуста.

LXI

Кощунственная мысль была упряма;

И чистая святая белизна

Просвирки нежной, запах фимиама,

Вкус теплого церковного вина,

И голубь, Дух Святой, на своде храма,

За царскими вратами глубина

Не веют в душу прежней сладкой тайной:

Рождает все лишь страх необычайный.

LXII

Но по привычке давней перед сном

Я начинал молитву, умиленный:

С подарком няни – сахарным яйцом

На алой ленте, с вербой запыленной,

Был образок так родствен и знаком…

Когда же вновь опомнюсь, пробужденный, —

Как будто вдруг в душе потухнет свет,

И ужасает мысль, что Бога нет.

LXIII

Скребется мышь, страшат ночные звуки,

На улице умолк последний шум.

А я сижу во тьме, ломая руки,

И отогнать не в силах грешных дум:

С мятежным духом, дьяволом науки,

Изнемогая борется мой ум,

И ангела-хранителя напрасно

На помощь я зову с надеждой страстной.

LXIV

Что избавление должно прийти,

Я чувствую, не ведая, откуда.

Целуя образ, я молил: «Прости!

Не верю я и знаю – это худо,

Но ведь Тебе легко меня спасти:

О, дай мне знак, о, только сделай чудо,

Теперь, сейчас, до наступленья дня, —

Хоть маленькое чудо для меня!»

LXV

Миссионер для обращенья Кости,

Ученый поп, был приглашен отцом:

Он приходил к нам по субботам в гости;

В лиловой рясе с золотым крестом.

Пить чай умел, в беседах, чуждых злости,

Лоб вытирая шелковым платком,

С баранками и сливками так вкусно

И Дарвина опровергал искусно.

LXVI

И спорам их о Боге без конца

Я с жадностью внимал, дохнуть не смея:

Доказывал он Промысел Творца,

И, объясняя книги Моисея,

С приятной тихой важностью лица

Цитатами из книг ученых сея,

По поводу Адама говорил

Он о строеньи черепа горилл.

LXVII

Но дерзкого неверья злое семя

В душе моей росло: я помню, раз

Наш батюшка в гимназии, в то время

К принятью Тайн Святых готовя класс,

Моих сомнений увеличил бремя:

Смутил меня о грешнике рассказ,

Вкусившем недостойно от Причастья:

Я слушал, полон жадного участья.

LXVIII

Как Тайнами Христовыми сожжен,

Язык его лукавый был раздвоен

И в трепетное жало превращен…

Я был, как этот грешник, недостоин;

В кощунственные мысли погружен,

Я ждал беды, угрюм и беспокоен,

И, веря, что меня накажет Бoг,

Раскаяться хотел я и не мог.

LXIX

С непобедимым трепетом боязни

Об исповеди думал, и тоска

Мне грызла сердце, холод неприязни

Внушал один лишь вид духовника:

Я представлял весь ужас этой казни

И чувствовал, как вместо языка

Во рту моем шипело и дрожало

Змеиное раздвоенное жало.

LXX

Но вышло все так просто, без чудес,

Что я почти жалел о том, и с шумом

Весенних вод напев «Христос воскрес»

Теперь в молчанье слушал я угрюмом:

Веселый праздник для меня исчез, —

Уже ни Пасха белая с изюмом,

Ни с розаном, нежны и горячи,

Не радовали сердце куличи.

LXXI

Я с нянею пошел на балаганы:

Здесь ныла флейта, и пищал фагот,

И с бубнами гудели барабаны.

До тошноты мне гадок был народ:

Фабричные с гармониками, пьяный

Их смех, яйцом пасхальным полный рот,

Самодовольство праздничного вида, —

Все для меня – уродство и обида.

LXXII

А в тучках – нежен золотой апрель.

Царицын Луг уж пылен был и жарок;

Скрипя колеса вертят карусель,

И к облакам ликующих кухарок

Возносит в небо пестрая качель:

В лазури цвет платков их желтых ярок…

И безобразье вечное людей

Рождает скорбь и злость в душе моей.

LXXIII

И благовест колоколов победный,

Как приговор таинственный, гудел…

Я в эти дни, к прискорбью мамы бедной,

Как будто в злой болезни, похудел:

По комнатам, как тень, слонялся, бледный

И нелюдимый, плохо спал и ел,

И спрашивала мать меня порою

В отчаянье: «Мой мальчик, что с тобою?..»

LXXIV

Но я молчал, стыдился дум моих,

Лишь изредка, не говоря ни слова,

К ней подходил, беспомощен и тих,

И маленьким, не думающим снова

Я делался от ласк ее простых,

Когда она, жалея, как больного,

И мудрое безмолвие храня,

С улыбкою баюкала меня.

LXXV

Спасителем моим Елагин милый

Был, как всегда: экзамены прошли,

И, как покойник, вставший из могилы,

Я свежестью дышал сырой земли,

От солнца щурился, больной и хилый,

Но радовали в море корабли,

Знакомый пруд, и ледник, и дорожка

Меж грядками душистого горошка.

LXXVI

Все трогало меня почти до слез —

С полупрозрачной зеленью опушка

И первый шелест молодых берез,

И вещая унылая кукушка,

И дряхлая подруга детских грез —

Родная ива, милая старушка,

И дачный вкус парного молока,

И теплые живые облака.

LXXVII

Катались мы на лодке с братом Сашей:

Покинув весла, зонтик дождевой

Мы ставили, как парус, в лодке нашей;

Казался купол неба над водой

Лазурной опрокинутою чашей,

И на пустынной отмели порой

С гниющим остовом ладьи рыбачьей

Картофель мы пекли в золе горячей.

LXXVIII

Закусывая парой огурцов

И слушая великое молчанье

Зеркальных вод и медленных коров

Протяжное унылое мычанье,

И в стеблях желтых водяных цветов

Ленивых струек слабое журчанье, —

Я все мои грамматики забыл,

Не думал, есть ли Бог, и счастлив был.

LXXIX

Скучать в домашней церкви за обедней

По праздникам в Елагинский дворец

Водили нас; я помню, в арке средней

Меж ангелами реял Бог Отец.

Но суетных мой ум был полон бредней,

Я думал: службе скоро ли конец?

Смотрел, как небо в перистых волокнах

Высоких туч блестит в открытых окнах.

LXXX

Крик ласточек сквозь пение псалмов,

Шумящие под свежим ветром клены,

Дыхание сиреневых кустов, —

Все манит прочь из церкви в сад зеленый,

И кажется мне страшным лик Христов

Сквозь зарево свечей во мгле иконы:

Любовью, чуждой Богу, мир любя,

Язычником я чувствовал себя.

LXXXI

И в этой церкви раз в толпе воскресной,

Среди девиц уродливых и дам,

Увидел профиль девушки прелестной,

Смотрел я жадно, волю дав очам:

Мне было все в ней тайною чудесной,

Подобной райским непонятным снам,

И я в благоговенье не заметил,

Цвет глаз ее был темен или светел.

LXXXII

Лишь смутно помню, что она была

Вся в белом кружеве; глубокой тенью

Ресниц и томной бледностью чела

Я изумлен и предан был смятенью:

Казалась мне, воздушна и бела,

Она принцессой Белою Сиренью,

Окутанною в сказочный туман.

Тайком невинный начался роман.

LXXXIII

И образ твой, елагинская фея,

Доныне сердцу памятен и мил;

Там, где к пруду спускается аллея,

За белым платьем иногда следил

И прятался я, подойти не смея;

Ни разу в жизни с ней не говорил,

Любви неопытную душу предал,

Хоть имени возлюбленной не ведал.

LXXXIV

Когда в затишье знойных вечеров

Гармоника кухарок собирала

В конюшню – царство важных кучеров,

И в облаках был нежный цвет коралла,

С толпою неуклюжих юнкеров

В крокет моя владычица играла

И бегала, смеялась громче всех:

Доныне в сердце – этот милый смех.

LXXXV

И, крадучись, как вор, к решетке сада

За дачей, где она жила, тайком

Я подходил, и было мне отрада

Смотреть на ветхий деревянный дом,

Хотя мешала пыльная ограда

Кустов колючих; к тем, кто с ней знаком,

Я завистью был жгучей пожираем,

И садик бедный мне казался раем.

LXXXVI

Но холод жизни ранний цвет убил,

И все, что было мне еще неясно,

Что я в душе лелеял и хранил,

Едва родившись, умерло безгласно, —

И никогда я больше не любил

Так пламенно, так нежно и напрасно,

Как в тех мечтах, погибших навсегда

Без имени, без звука, без следа…

LXXXVII

Мы в сердце вечную таим измену:

Уж привлекал внимание мое

Иной предмет: однажды прачку Лену

Я увидал, стиравшую белье:

Я помню мыла тающую пену,

Когда сквозь пар смотрел я на нее,

Румяную, с веснушками, с глазами

Почти без мысли, с голыми руками.

LXXXVIII

А в прачешной и в кухне был пожар

Сияния вечернего: блеснули

Ведро, кофейник, яркий самовар,

Зрачки кота, дремавшего на стуле,

И полымем объятые, как жар,

Кругом на полках медные кастрюли;

И Лена, вся здоровием дыша,

Была в огне заката хороша.

LXXXIX

И весело мне было рядом с нею:

Под нежным солнцем в тонких завитках

Коротеньких волос я видел шею

И ямочки на розовых локтях.

Хотя любил я сказочную фею,

Но эта баба с утюгом в руках,

Богиня синьки, мыла и крахмала,

Мое воображенье занимала.

ХС

Зачем ты дал нам две души, Господь?

Друг друга ненавидя и страдая,

Напрасно в людях спорят дух и плоть,

Любовь небесная, любовь земная:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю