355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мережковский » Петр и Алексей (Христос и Антихрист - 3) » Текст книги (страница 3)
Петр и Алексей (Христос и Антихрист - 3)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:00

Текст книги "Петр и Алексей (Христос и Антихрист - 3)"


Автор книги: Дмитрий Мережковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– И куда только они ребят девают?– удивился первый.

– А муж не знает, где жена гуляет!– ухмыльнулся мальчонка.– Я, братцы, давеча сам из-за кустов видел, как Вилька Монсов с хозяйкой амурился... Вилим Монс был камер-юнкер государыни – "немец подлой породы", но очень ловкий и красивый. И подсев ближе друг к другу, шепотом на ухо принялись они сообщать еще более любопытные слухи о том, что недавно, тут же в царском огороде, при чистке засоренных труб одного из фонтанов, найдено мертвое тело младенца, обернутое в дворцовую салфетку.

В Летнем саду был неизбежный по плану для всех французских садов так называемый грот: небольшое четырехугольное здание на берегу речки Фонтанной, снаружи довольно нелепое, напоминавшее голландскую кирку, внутри действительно похожее на подводную пещеру, убранное большими раковинами, перламутром, кораллами, ноздреватыми камнями, со множеством фонтанов и водяных струек, бивших в мраморные чаши, с тем чрезмерным для петербургской сырости обилием Воды, которoe любил Петр.

Здесь почтенные старички, сенаторы и сановники беседовали тоже о любви и о женщинах.

– В старину-то было доброе супружество посхименье, а ныне прелюбодеяние за некую галантерию почитается, и сие от самых мужей, которые спокойным серд

цем зрят, как жены их с прочими любятся, да еще глупцами называют нас, честь поставляющих в месте столь слабом. Дали бабам волю – погодите, ужо всем нам сядут на шею!– ворчал самый древний из старичков.

Старичок помоложе заметил, что "приятно молодым и незаматерелым в древних обычаях людям вольное обхождение с женским полом"; что "ныне страсть любовная, почти в грубых нравах незнаемая, начала чувствительными сердцами овладевать"; что "брак пожинает в один день все цветы, кои амур производил многие лета", и что "ревнование есть лихоманка амура".

– Всегда были красные жены блудливы,– решил старичок из средних.– А у нынешних верченых бабенок в ребрах бесы дома, конечно, построили. Такая уж у них политика, что и слышать не хотят ни о чем кроме амуров. На них глядя, и маленькие девочки думают, как поамуриться, да не смыслят, бедные: того ради младенческие мины употребляют. О, коль желание быть приятной действует над чувствами жен!

В грот вошла государыня Екатерина Алексеевна, в сопровождении камер-юнкера Монса и фрейлины Гамильтон, гордой шотландки с лицом Дианы.

Старичок помоложе, видя, что государыня прислушивается к беседе, любезно принял дам под свою защиту.

– Самая истина доказывает нам почтительное свойство рода женского тем, что Бог в заключение всего, в последний день сотворил жену Адамову, точно без того и свету быть несовершенным. Уверяют, что в едином составе тела женского все то собрано, что лучшего и прелестного целый свет в себе имеет. Прибавляя к толиким авантажам красоту разума, можно ли нам их добротам не дивиться, и чем может кавалер извиниться, если должное почтение им не будет оказывать? А ежели и суть со стороны их некоторые нежные слабости, то надлежит помнить, что и нежна есть материя, от которой они взяты...

Старый старичок только головой покачивал. По лицу его видно было, что он по-прежнему думает: "рак не рыба, а баба не человек; баба да бес – один в них вес".

В просвете между разорванных туч, на бездонно-ясном и грустном, золотисто-зеленом небе тонкий серебряный серп новорожденного месяца блеснул и кинул нежный луч в глубину пустынной аллеи, где у фонтана, в полукруге высоких шпалер из подстриженной зелени, под мраморной Помоной, на дерновой скамье сидела одиноко девушка лет семнадцати, в роброне на фижмах из розовой тафтицы с желтенькими китайскими цветочками, с перетянутой в рюмочку талией, с модною прическою Расцветающая Приятность, но с таким русским, простым лицом, что видно было – она еще недавно приехала из деревенского затишья, где росла среди мамушек и нянюшек под соломенною кровлею старинной усадьбы.

Робко оглядываясь, расстегнула она две-три пуговки платья и проворно вынула спрятанную на груди, свернутую в трубочку, теплую от прикосновения тела, бумажку. То была любовная цидулка от девятнадцатилетнего двоюродного братца, которого по указу царскому забрали из того же деревенского затишья прямо в Петербург, в навигацкую школу при Адмиралтействе, и на днях отправили на военном фрегате, вместе с другими гардемаринами, не то в Кадикс, не то в Лиссабон – как он сам выражался,-к черту на кулички.

При свете белой ночи и месяца девушка прочла цидулку, нацарапанную по линейкам, крупными и круглыми детскими буквами:

– "Сокровище мое сердешное и ангел Настенька! Я желал бы знать, почему не прислала ты мне последнего поцелуя. Купидон, вор проклятый, пробил стрелою сердце. Тоска великая – сердце кровавое рудою запеклося".

Здесь между строк нарисовано было кровью вместо чернил сердце, пронзенное двумя стрелами; красные точки обозначали капли крови.

Далее следовали, должно быть, откуда-нибудь списанные вирши:

Вспомни, радость прелюбезна, как мы веселились. И приятных разговоров с тобой насладились. Уже ныне сколько время не зрю мою радость: Прилети, моя голубка, сердечная сладость! Если вас сподоблюсь видеть, закричу: ах, светик мой! Ты ли, радость, предо мной?..

Прочитав цидулку, Настенька снова так же тщательно свернула ее в трубочку, спрятала под платье на груди, опустила голову и закрыла лицо платочком, надушенным Вздохами Амура.

Когда же отняла его и взглянула на небо, то похожая на чудовище с разинутой пастью, черная туча почти съела тонкий месяц. Последний луч его блеснул в слезинке, повисшей на реснице девушки. Она смотрела, как месяц исчезал, и напевала чуть слышно единственную знакомую, Бог весть откуда долетевшую к ней, любовную песенку:

Хоть пойду в сады и винограды, Не имею в сердце никакой отрады. О, коль тягостно голубою без перья летати, Столь мне без друга мила тошно пребывати. И теперь я, младенька, в слезах унываю, Что я друга сердечна давно не видаю.

Вокруг нее и на ней все было чужое, искусственное "на Версальский манир"– и фонтан, и Помона, и шпалеры, и фижмы, и роброн из розовой тафтицы с желтенькими китайскими цветочками, и прическа Расцветающая Приятность, и духи Вздохи Амура. Только сама она, со своим тихим горем и тихою песней, была простая, русская, точно такая же, как под соломенную кровлею дедовской усадьбы.

А рядом, в темных аллеях и беседках, во всех укромных уголках Летнего сада, по-прежнему слышались шепоты, поцелуи и вздохи любви. И звуки менуэта доносились, как пастушеские флейты и виольдамуры из царства Венус, томным напевом:

Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы, Но сладко уязвленны Любовною стрелою Твоею золотою, Любви все покоренны.

В галерее, за царским столом, продолжалась беседа. Петр говорил с монахами о происхождении эллинского многобожия, недоумевая, как древние греки, "довольное имея понятие об уставах натуры и о принципиях математических, идолов своих бездушных богами называть и верить в них могли".

Михаиле Петрович Аврамов не вытерпел, сел на своего конька и пустился доказывать, что боги существуют, и что мнимые боги суть подлинные бесы.

– Ты говоришь о них так,– удивился Петр,– как будто сам их видел.

– Не я, а другие, точно, их видели, ваше величество, собственными глазами видели!– воскликнул Аврамов. Он вынул из кармана толстый кожаный бумажник, порылся в нем, достал две пожелтелые вырезки из голландских курантов и стал читать, переводя на русский язык: "Из Гишпании уведомляют: некоторый иностранный человек привез с собою в Барцелону-град Сатира, мужика в шерсти, как в еловой коре, с козьими рогами и копытами. Ест хлеб и молоко и ничего не говорит, а только блеет по-козлиному. Которая уродливая фигура привлекает много зрителей".

Во второй реляции было сказано:

"В Ютландии рыбаки поймали Сирену, или морскую женщину. Оное морское чудовище походит сверху на человека, а снизу на рыбу; цвет на теле желто-бледный; глаза затворены; на голове волосы черные, а руки заросли между пальцами кожею так, как гусиные лапы. Рыбаки вытащиили сеть на берег с великим трудом, причем всю изорвали. И сделали тутошние жители чрезвычайную бочку и налили соленою водою, и морскую женщину туда посадили: таким образом надеются беречь от согнития. Сие в ведомость внесено потому, что, хотя о чудах морских многие фабулы бывали, а сие за истину уверить можно, что оное морское чудовище, так удивительное, поймано. Из Роттер-дама, 27 апреля 1714 года". Печатаному верили, а в особенности иностранным ведомостям, ибо, если и за морем врут, то где ж правду искать? Многие из присутствующих верили в русалок, водяных, леших, домовых, кикимор, оборотней и не только верили, но и видели их, тоже собственными глазами. А ежели есть лешие, то почему бы не быть и сатирам? Ежели есть русалки, почему бы не быть морским женщинам с рыбьими хвостами? Но тогда, ведь, и прочие и даже эта самая Венус, может быть, действительно существуют?

Все умолкли, притихли – и в этой тишине пронеслось что-то жуткое – как будто все вдруг смутно почувствовали, что делают то, чего не должно делать.

Все ниже, все чернее опускалось небо, покрытое тучами. Все ярче вспыхивали голубые зарницы, или безгромные молнии. И казалось, что в этих " пышках на темном небе отражаются точно такие же вспышки голубоватого пламени на жертвеннике, все еще горевшем перед подножием статуи; или – что в самом этом темном небе, как в опрокинутой чаше исполинского жертвенника, скрыто за тучами, как за черными углями, голубое пламя и, порой вырываясь оттуда, вспыхивает молниями. И пламя небес, И пламя жертвенника, отвечая друг другу, как будто вели разговор о грозной, неведомой людям, но уже на земле и на небе совершающейся тайне.

Царевич, сидевший недалеко от статуи, в первый раз взглянул на нее пристально, после чтения курантных выдержек. И белое голое тело богини показалось ему таким знакомым, как будто он уже где-то видел его и даже больше, чем видел: как будто этот девственный изгиб спины и эти ямочки у плеч снились ему в самых грешных страстных, тайных снах, которых он перед самим собой

стыдился. Вдруг вспомнил, что точно такой же изгиб спины, точно такие же ямочки плеч он видел на теле своей любовницы, дворовой девки Евфросиньи. Голова у него кружилась, должно быть, от вина, от жары, от духоты и от всего этого чудовищного праздника, похожего на бред. Он еще раз взглянул на статую, и это белое голое тело в двойном освещении – от красных дымных плошек иллюминации и от голубого пламени на треножнике показалось ему таким живым, страшным и соблазнительным, что он потупил глаза. Неужели и ему, как Аврамову, богиня Венус когда-нибудь явится ужасающим и отвратительным оборотнем, дворовою девкою Афроською? Он сотворил мысленно крестное знамение.

– Не диво, что эллины, закона христианского не знавшие, поклонялись идолам бездушным,– возобновил Федоска прерванную чтением беседу,– а диво то, что мы, христиане, истинного иконопочитания не разумея, поклоняемся иконам суще как идолам!

Начался один из тех разговоров, которые так любил Петр – о всяких ложных чудесах и знамениях, о плутовстве монахов, кликуш, бесноватых, юродивых, о "бабьих баснях и мужичьих забобонах длинных бород", то есть, о суевериях русских попов. Еще раз должен был прослушать Алексей все эти давно известные и опостылевшие рассказы: о привезенной монахами из Иерусалима в дар Екатерине Алексеевне нетленной, будто бы, и на огне не горевшей срачице. Пресвятой Богородицы, которая по исследовании оказалась сотканной из волокон' особой несгораемой ткани – аммианта; о натуральных мощах Лифляндской девицы фон-Грот: кожа этих мощей "была подобна выделанной, натянутой свиной, и будучи пальцем вдавлена, расправлялась весьма упруго"; о других-поддельных, из слоновой кости, мощах, которые Петр Ьелел отправить в новоучрежденную петербургскую Кунсткамеру, как памятник "суперстиции, ныне уже духовных тщанием истребляемой". – Да много в церкви российской о чудесах наплутано– как будто сокрушенно, на Самом деле злорадно заметил Федора и упомянул о последнем ложном чуде: в одной бедной церкви на Петербургской стороне объявилась икона Божией Матери, которая источала слезы,-Предрекая, будто бы, великие бедствия и даже конечное разорение новому городу. Петр, услышав об ЭТом от Федоски, немедленно поехал в ту церковь, осмотрел икону и обнаружил обман. Это случилось недавно: в Кунсткамеру не успели еще отправить икону, и она пока хранилась у государя в Летнем дворце, небольшом голландском домике, тут же в саду, в двух шагах от галереи, на углу Невы и Фонтанной. Царь, желая показать ее собеседникам, велел одному из денщиков принести икону. Когда посланный вернулся, Петр встал из-за стола, вышел на небольшую площадку перед статуей Венус, где было просторнее, прислонился спиной к мраморному подножию и, держа в руках образ, начал подробно и тщательно объяснять "плутовскую механику". Все окружили его, точно так же теснясь, приподымаясь на цыпочки, с любопытством заглядывая Друг другу через плечи и головы как давеча, когда откупоривали ящик со статуей. Федоска держал свечу.

Икона была древняя. Лик темный, почти черный; тольKo большие, скорбные, будто немного припухшие от слез глаза, смотрели как живые. Царевич с детства любил и чтил этот образ – Божией Матери Всех Скорбящих Радости.

Петр снял серебряную, усыпанную драгоценными каменьями ризу, которая едва держалась, потому что была уже оторвана при первом осмотре. Потом отвинтил новые медные винтики, которыми прикреплялась к исподней стороне иконы тоже новая липовая дощечка; посередине вставлена была в нее другая, меньшая; она свободно ходила на пружинке, уступая и вдавливаясь под самым легким нажимом руки. Сняв обе дощечки, он показал две лунки или ямочки, выдолбленные в дереве против глаз Богоматери. Грецкие губочки, напитанные водою, клались в эти лунки, и вода просачивалась сквозь едва заметные просверленные в глазах дырочки, образуя капли, похожие на слезы. Для большей ясности Петр тут же сделал опыт: он помочил водою губочки, вложил их в лунки, надавил дощечку – и слезы потекли. – Вот источник чудотворных слез,– сказал Петр.Нехитрая механика!

Лицо его было спокойно, как будто объяснил он любопытную "игру натуры", или другую диковинку в Кунсткамере.

– Да, много наплутано!..– повторил Федоска с тихою усмешкою. Все молчали. Кто-то глухо простонал, должно быть пьяный, во сне; кто-то хихикнул так странно и неожиданно, что на него оглянулись почти с испугом.

Алексей давно порывался уйти. Но оцепенение нашло на него, как в бреду, когда человек порывается бежать, и ноги не двигаются, хочет крикнуть, и голоса нет. В этом оцепенении стоял он и смотрел, как Федоска держит свечу, как по дереву иконы проворно копошатся, шевелятся ловкие руки Петра, как слезы текут по скорбному Лику, а над всем белеет голое страшное и соблазнительное тело Венус. Он смотрел – и тоска, подобная смертельной тошноте, подступала к сердцу его, сжимала горло. И ему казалось, что это никогда не кончится, что это все было, есть и будет в вечности.

Вдруг ослепляющая молния сверкнула, как будто разверзлась над головой их огненная бездна. И сквозь стеклянный купол облил мраморную статую нестерпимый, белый, белее солнца, пламенеющий свет. Почти в то же мгновение раздался короткий, но такой оглушительный треск, как будто свод неба распался и рушился.

Наступила тьма, после блеска молнии непроницаемочерная, как тьма подземелья. И тотчас в этой черноте завыла, засвистела, загрохотала буря, с вихрем, подобным урагану, с хлещущим дождем и градом.

В галерее все смешалось. Слышались пронзительные визги женщин. Одна из них в припадке кликала и плакала, точно смеялась. Обезумевшие люди бежали, сами не зная куда, сталкивались, падали, давили друг друга. Ктото вопил отчаянным воплем: "Никола Чудотворец!.. Пресвятая Матерь Богородица!.. Помилуй!.."

Петр, выронив икону из рук, бросился отыскивать царицу.

Пламя опрокинутого треножника, потухая, вспыхнуло в последний раз огромным, раздвоенным, как жало змеи, голубым языком и озарило лицо богини. Среди бури, мрака и ужаса оно одно было спокойно.

Кто-то наступил на икону. Алексей, наклонившийся, чтобы поднять ее, услышал, как дерево хрустнуло. Икона раскололась пополам.

КНИГА ВТОРАЯ

АНТИХРИСТ

Древян гроб сосновен Ради меня строен. Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.

То была песня раскольников – гробополагателей. "Через семь тысяч лет от создания мира, говорили они, второе пришествие Христово будет, а ежели не будет, то мы и самое Евангелие сожжем, прочим же книгам и верить нечего". И покидали домы, земли, скот, имущество, каждую ночь уходили в поля и леса, одевались в чистые белые рубахи-саваны, ложились в долбленные из цельного дерева гробы и, сами себя отпевая, с минуты на минуту ожидая трубного гласа -"встречали Христа".

Против мыса, образуемого Новою и Малою Невкою, в самом широком месте реки, у Гагаринских пеньковых буянов, среди других плотов, барок, стругов и карбусов, стояли дубовые плоты царевича Алексея, сплавленные из Нижегородского края в Петербург для Адмиралтейской верфи. В ночь праздника Венеры в Летнем саду, сидел на одном из этих плотов у руля старый лодочникбурлак, в драном овчинном тулупе, несмотря на жаркую пору, и в лаптях. Звали его Иванушкой-дурачком, считали блаженным или помешанным. Уже тридцать лет, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, каждую ночь до "петелева глашения"– крика петуха, он бодрствовал, встречая Христа, и пел все одну и ту же песню гробополагателей. Сидя над самою водою на скользких бревнах, согнувшись, подняв колени, охватив их руками, смотрел он с ожиданием на зиявшие меж черных разорванных туч просветы золотисто-зеленого неба. Неподвижный взор его из-под спутанных седых волос, неподвижное лицо полны были ужасом и надеждою. Медленно пока

чиваясь из стороны в сторону, он пел протяжным, заунывным голосом:

Древян гроб сосновен Ради меня строен. Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати. Ангелы вострубят, Из гробов возбудят, Пойду к Богу на суд. К Богу две дороги, Широки и долги. Одна-то дорога Во царство небесно, Другая дорога Во тьму кромешну.

– Иванушка, ступай ужинать!– крикнули ему с другого конца плота, где горел костер на сложенных камнях, подобии очага, с подвешенным на трех палках чугунным котелком, в котором варилась уха. Иванушка не слышал и продолжал петь.

У огня сидели кругом, беседуя, кроме бурлаков и лодочников, раскольничий старец Корнилий, проповедник самосожжения, шедший с Поморья в леса Керженские за Волгой; ученик его, беглый московский школяр Тихон Запольский; беглый астраханский пушкарь Алексей Семисаженный; беглый матрос адмиралтейского ведомства, конопатчик Иван Иванов сын Будлов; подьячий Ларион Докукин; старица Виталия из толка бегунов, которая, по собственному выражению, житие птичье имела, вечно странствовала – оттого, будто бы, и прозывалась Виталией, что "привитала" всюду, нигде не останавливаясь; ее неразлучная спутница Киликея Босая, кликуша, у которой было "дьявольское наваждение в утробе", и другие, всякого чина и звания, "утаенные люди", бежавшие от несносных податей, солдатской рекрутчины, шпицрутенов, каторги, рванья ноздрей, брадобритья, двуперстного сложения и прочего "страха антихристова".

– Тоска на меня напала великая!– говорила Виталия, старушка еще бодрая и бойкая, вся сморщенная, но румяная, как осеннее яблочко, в темном платке в роспуск.А о чем тоска – и сама не знаю. Дни такие сумрачные, и солнце будто не по-прежнему светит.

– Последнее время, плачевное: антихристов страх возвеял на мир, оттого и тоска,– объяснил Корнилий, худенький старичок с обыкновенным мужичьим лицом, рябой и как будто подслеповатый, а в самом деле – с пронзительно-острыми, точно сверлящими, глазками; на нем был раскольничий каптырь вроде монашеского куколя, черный порыжелый подрясник, кожаный пояс с ременною лестовкою; при каждом движении тихо звякали вериги, въевшиеся в тело – трехпудовая цепь из чугунных крестов.

– Я и то смекаю, отче Корнилий,– продолжала странница,– никак-де ныне остаточные веки. Немного свету жить, говорят: в пол-пол-осьмой тысяче конец будет?

– Нет,– возразил старец с уверенностью,– и того не достанет...

– Господи помилуй!– тяжело вздохнул кто-то.Бог знает, а мы только знаем, что Господи помилуй!

И все умолкли. Тучи закрыли просвет, небо и Нева потемнели. Ярче стали вспыхивать зарницы, и каждый раз в их бледно-голубом сиянии бледно-золотая, тонкая игла Петропавловской крепости сверкала, отражаясь в Неве. Чернели каменные бастионы и плоские, точно вдавленные, берега с тоже плоскими, мазанковыми зданиями товарных складов, пеньковых амбаров и гарнизонных цейхгаузов. Вдали, на другом берегу, сквозь деревья Летнего сада, мелькали огоньки иллюминации. С острова Кейвусари. Березового, веяло последним дыханием поздней весны, запахом ели, берез и осин. Маленькая кучка людей на плоском, едва черневшем плоту, озаренная красным пламенем, между черными грозовыми тучами и черною гладью реки, казалась одинокою и потерянною, висящею в воздухе между двумя небесами, двумя безднами.

Когда все умолкли, сделалось так тихо, что слышно было сонное журчание струй под бревнами и с другого конца явственно по воде доносившаяся, все одна и та же, унылая песня Иванушки:

Древян гроб сосновен Ради меня строен. Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.

– А что, соколики,– начала Киликея-кликуша, еще молодая женщина с нежно прозрачным, точно восковым, лицом и с отмороженными – она ходила всегда босая, даже в самую лютую стужу – черными, страшными ногами, похожими на корни старого дерева,– а что, правда ли, слыхала я давеча, здесь же, в Питербурхе, на Обжорном рынке: государя-де ныне на Руси нет, а который и есть государь – и тот не прямой, природы не русской и не царской крови, а либо немец, немцев сын, либо швед обменный? – Не швед, не немец, а жид проклятый из колена Данова,-объявил старец Корнилий.

– О, Господи, Господи!– опять тяжело вздохнул кто-то,– видишь, роды-де– их царские пошли неистовые. Заспорили, кто Петр – немец, швед или жид? – А черт: его знает, кто он такой! Ведьма ли его в ступе высидела, от банной ли мокроты завелся, а только знатно, что оборотень,– решил беглый матрос Будлов, парень лет тридцати, с трезвым и деловитым выражением умного лица, должно быть, когда-то красивого, но обезображенного черным каторжным клеймом на лбу и рваными ноздрями.

– Я, батюшки, знаю, все про государя доподлинно знаю,– подхватила Виталия.– Слыхала я о том на Керженце от старицы бродящей нищей, да крылошанки Вознесенского монастыря в Москве о том же сказывали точно: как-де был наш царь благочестивый Петр Алексеевич за морем в немцах и ходил по немецким землям, и был в Стекольном, а в немецкой земле стекольное царство держит девица, и та девица, над государем ругаючись, ставила его на горячую сковороду, а потом в бочку с гвоздями заковала, да в море пустила.

– Нет, не в бочку,– поправил кто-то,– а в столп закладен.

– Ну, в столп ли, в бочку ли, только пропал без вести – ни слуху, ни духу. А на место его явился оттуда же, из-за моря, некий жидовин проклятый из колена Данова, от нечистой девицы рожденный. И в те поры никто его не познал. А как скоро на Москву наехал,– и все стал творить по-жидовски: у патриарха благословения не принял; к мощам московских чудотворцев не пошел, потомуде знал – сила Господня не допустит его, окаянного, до места свята; и гробам прежних благочестивых царей не поклонился, для того что они ему чужи и весьма ненавистны. Никого из царского рода, ни царицы, ни царевича, ни царевен не видал, боясь, что они обличат его, скажут ему, окаянному: "ты не наш, ты не царь, а жид проклятый". Народу в день новолетия не показался, чая себе обличения, как и Гришке Расстриге обличение народное было, и во всем по-расстригиному поступает: святых постов не содержит, в церковь не ходит, в бане каждую субботу не моется, живет блудно с погаными немцами заедино, и ныне на Московском государстве немец стал велик человек: самый ледащий немец теперь выше боярина и самого патриарха. Да он же, проклятый жидовин, с блудницами немками всенародно пляшет; пьет вино не во славу Божию, а некако нелепо и безобразно, как пропойцы кабацкие, валяясь и глумясь в пьянстве: своих же пьяниц одного святейшим патриархом, иных же митрополитами и архиереями называет, а себя самого протодиаконом, всякую срамоту со священными глаголами смешивая,велегласно вопия на потеху своим немецким людям, паче же на поругание всей святыни христианской. – И се, прореченная Даниилом пророком, стала мерзость запустения на месте святе!– докончил старец Корнилий.

Послышались разные голоса в толпе: – И царица-де Авдотья Федоровна, в Суздале заточенная, сказывает: крепитесь, мол, держите веру христианскую – это-де не мой царь, иной вышел. – Он и царевича приводит в свое состояние, да тот его не слушает. И царь-де его за то извести хочет, чтоб ему не царствовать.

– О, Господи, Господи! Видишь, какую планиду Бог наслал, что отец на сына, а сын на отца. – Какой он ему отец! Сам царевич говорит, что сей не батюшка мне и не царь.

– Государь немцев любит, а царевич немцев не любит: дай мне, говорит, сроку, я-де их подберу. Приходил к нему немчин, сказывал неведомо какие слова, и царевич на нем платье сжег и его опалил. Немчин жаловался государю, и тот сказал: для чего вы к нему ходите? Покамест я жив, покамест и вы.

– Это так! Все в народе говорят: как-де будет на царствe наш государь царевич Алексей Петрович, тогда-де государь наш Петр Алексеевич убирайся и прочие с ним! – Истинно, истинно так!-подтьерждали радостные голоса.– Он, царевич, душой о старине горит. Человек богоискательный! – Надежда российская!..

– Много басен бабьих нынче ходит в народе: всему верить нельзя,-заговорил Иван Будлов, и все невольно прислушались к его спокойной деловитой речи.А я опять скажу: швед ли, немец ли, жид,– черт его знает, кто он таков, а только и впрямь, как его Бог на царство послал, так мы и светлых дней не видали, тягота на мир, отдыху нет. Хоть бы нашего брата служивого взять: пятнадцать лет, как со шведом воюем, нигде худо не сделали и кровь свою, не жалеючи, проливали, а и поныне себе не видим покою; через меру лето и осень ходим по

морю, на камнях зимуем, с голоду и холоду помираем. А государство свое все разорил, что в иных местах не сыщешь и овцы у мужика. Говорят: умная голова, умная голова! Коли б умная голова,– мог бы такую человеческую нужду рассудить. Где мы мудрость его видим? Выдал штуку в гражданских правах, учинил Сенат. Что прибыли? Только жалованья берут много. А спросил бы у челобитчиков, решили ль хоть одному безволокитно, прямо. Да что говорить!.. Всему народу чинится наглость. Так приводит, чтобы из наших душ не было ни малого христианства, последние животы выматывает. Как Бог терпит за такое немилосердие? Ну, да это дело даром не пройдет, быть обороту: в долге ль, в коротко ль, отольется кровь на главы их!

Вдруг одна из слушательниц, доселе безмолвная, баба Алена Ефимова, с очень простым, добрым лицом, заступилась за царя.

– Мы как и сказать не знаем,– проговорила она тихо, точно про себя,– а только молим: обрати Господи царя в нашу христианскую веру! Но раздались негодующие голоса;

– Какой он царь? Царишка! Измотался весь. Ходит без памяти.

– Ожидовел, и жить без того не может, чтобы крови не пить. В который день крови изопьет, в тот день и весел, а в который не изопьет, то и хлеб ему не естся!

– Мироед! Весь мир переел, только на него, кутилку, переводу нет.

–Чтоб ему сквозь землю провалиться! – Дураки вы, собачьи дети!– крикнул вдруг с яростью пушкарь Алексей Семисаженный, огромного роста рыжий детина, не то со зверским, не то с детским лицом.– Дураки вы, что за свои головы не умеете стоять! Ведь вы все пропали душою и телом: порубят вас что червей капустных. Взял бы я его, да в мелкие части изрезал и тело его истерзал!

Алена Ефимова только слабо охнула и перекрестилась; от этих слов, признавалась она впоследствии, ее в огонь бросило. И прочие оглянулись на Семисаженного со страхом. А он уставился в одну точку глазами, налитыми кровью, крепко сжал кулаки, и прибавил тихо, как будто задумчиво, но в этой тихости было что-то еще более страшное, чем ярость:

– Дивлюсь я тому, как его по ся мест не уходят. Ездит рано и поздно по ночам малолюдством. Можно бы его изрезать ножей в пять. Алена вся побледнела, хотела что-то сказать, но только беззвучно пошевелила губами.

– Царя трижды хотели убить,– покачал головою старец Корнилий,– да не убьют: ходят за ним бесы и его берегут.

Крошечный белобрысый солдатик с придурковатым, испитым и болезненным личиком, совсем еще молоденький мальчик, беглый даточный рекрут Петька Жизла, заговорил, торопясь, заикаясь, путаясь и жалобно, поребячьи всхлипывая: "Ох, братики, братики!" Он сообщил, что привезены из-за моря на трех кораблях клейма, чем людей клеймить, никому их не показывают, за крепким караулом держат на Котлине острове, и солдаты стоят при них бессменно.

То были введенные по указу Петра особые рекрутские знаки, о которых в 1712 году писал царь генералу пленипотенциарию князю Якову Долгорукову: "А для знаку рекрутам значит – на левой руке накалывать иглою кресты и натирать порохом".

– Кого припечатают, тому и хлеба дадут, а на ком печатей нет, тому хлеба давать не будут, помирай с голоду. Ох, братики, братики, страшное дело!..

– Все тесноты ради пищной приидут к сыну погибели и поклонятся ему,– подтвердил старец Корнилий.

– А иных уже заклеймили,– продолжал Петька.И меня, ведь, ох, братики, братики, и меня, окаянного...

Он с трудом поднял правою рукою бессильно, как плеть висевшую, левую, поднес ее к свету и показал на ней сверху, между большим и указательным пальцем, рекрутское клеймо, выбитое железными иглами казенного штемпеля.

– Как припечатали, рука сохнуть стала. И высохла. Сперва левая, а потом и правая: хочу крест положить не подымается...

Все со страхом разглядывали на желто-бледной коже высохшей, как будто мертвой, руки небольшое, точно из оспенных язвинок, темное пятно. Это было человечье клеймо, казенный черный крест.

– Она самая и есть,– решил старец Корнилий,печать антихристова! Сказано: даст им знаменье на руке, и кто примет печать его, тот власти не имеет осенять уды свои крестным знаменьем, но связана рука его будет не узами, а клятвою – и таковым нет покаяния.

– Ох, братики, братики! Что они со мной сделали!.. Когда б я знал, не дался бы им в руки живой. Человека испортили, как скотину тавром заклеймили, припечата


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю