Текст книги "Дочь гипнотизера"
Автор книги: Дмитрий Рагозин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Аврора была из тех женщин, которые в гневе кричат: "Я что тебе – гигиена?" и тяготятся своим именем, сокрушаются, что у них только одно имя, данное при рождении для того, чтобы украсить собой могильную плиту: они бы хотели каждый день зваться по-новому. Сегодня – Долорес, завтра – Аделаида. Она была из тех женщин, которые... Но почему Успенский упрямо сводил ее к определенному типу женщин, подводя под общий знаменатель и не признавая в ней ничего неповторимого? Не иначе, принадлежность Авроры к широкой категории женщин возбуждала его столь сильно, что он готов был пойти на любую фальсификацию, воспользоваться самым подлым средством, лишь бы удержать ее, не дав распасться в руках ловкого шулера на колоду атласных мастей.
Женившись, Успенский осмелился утверждать, что именно он был безвестным героем, спасшим Аврору от смерти в морской пучине. Эта ложь, пусть сказанная из лучших побуждений, навсегда испортила их и без того натянутые отношения. Он посягнул на святое! Он дерзнул присвоить мгновение ее наивысшего счастья! Как он посмел пойти на столь откровенный подлог? Ведь знал, что жена ему не поверит, и все же упрямо продолжал утверждать, что именно он вытащил безжизненное тело на берег. Аврора заявила, что, будь он и вправду тем человеком, она никогда бы не вышла за него замуж: "Я бы не смогла спать с человеком, который спас мне жизнь! Это противоестественно!". Смирившись, Успенский никогда больше не заговаривал на эту тему, но тема, однажды возникнув, связав их взаимным непониманием, продолжала напоминать о себе. Ее отказ поверить в его ложь служил для него веским доказательством того, что она его не любит, что он для нее ничего не значит. Она же восприняла его ложь как вызов, как злую, мстительную выходку. Да, она признавала, что недостаточно к нему внимательна, пренебрегает супружескими обязанностями, отстраняет не только днем, но и ночью, говоря: "Пожалуйста, не сегодня, я не в настроении". И все же... Аврора не считала это достаточным основанием, чтобы вот так бессовестно, бессердечно вводить ее в заблуждение.
Нет, она не могла стерпеть такого террора. Насколько легче с теми, кто приходит и уходит! Да хотя бы и Хромов. Пусть нерешительный, недальновидный, пусть ничего не доводящий до конца... Она чувствовала, что в ее присутствии Хромов вспыхивает, как сальная свеча, и хотелось задвинуть шторы и смотреть, не отрываясь, на тонкое, трепетное пламя, тянущееся ввысь душистым дымком. Но Хромов медлил, как будто она еще недостаточно близко подпустила его к себе, как будто расстояние, все еще разделявшее их, было временем, временем, которое он не успел прожить, израсходовать до конца. Он ждал заветного часа, заветной минуты, когда сближение должно произойти само собой, просто потому, что настал срок сблизиться. Аврора не испытывала нетерпения. Смешно! Достаточно приспустить чулок, и он падет к ее ногам. Один из тех, кто не устоял, не смог устоять. Время терпит, желание не спешит. Главное, вовремя закрыть глаза.
Что до гипнотизера, едва подумав о нем, Аврора ощутила приятную, бегущую по волосам тревогу, как будто изо дня в день крепнущее чувство к этому далекому человеку не имело отношения к ее привычной, налаженной жизни. Словно рука, когда-то извлекшая ее из блаженного водоворота, теперь влекла ее обратно, прочь от берега, в бездну.
Сколько себя помнила, она мечтала иметь семью, мужа, детей, дом, быть в доме хозяйкой. Мечта осуществилась, она была счастлива. Правда, при этом выяснилось, что счастья недостаточно, что еще нужно что-то такое, чего не могут дать ни муж, ни дети, ни дом, нужно то, чего нельзя получить от жизни.
Аврора не винила Успенского. Успенский, пожалуй, был таким, каким она себе представляла мужа. Только с таким, как Успенский, она могла жить под одной крышей. Он был законным мужем. Но столь же законно желание иметь сверх того, что предусмотрено законом.
40
Против обыкновения увиденные на пляже телеса его не вдохновили. Мысль билась, как о белую стену сухой буро-желтый горох. Лазать, лизать: лезть, лесть. Попадания не было. Лодки вверх дном, запах дегтя и водорослей. Шелковый шум волн. Рыжая божья коровка на сером камне парапета. Крики чаек. Темные очки, вывешенные на продажу. Человек с пеньковой трубкой, похожий на старого матроса. Туфли тоже продаются. Он остановился, снял ботинок и струйкой ссыпал просочившийся песок. Купил бутылку минеральной воды. Блеск, плеск солнца. Зеленая афишка гипнотизера уже выцвела до грязно-желтого. Черная флотилия кипарисов. Ворота покрыты облупившейся краской. Незнакомые деревья с толстыми, глянцевыми листьями, с волосатой сморщенной кожей стволов. Свисают ягоды, похожие на цыплячьи головы. Странный едкий, сладкий запах. Буйная растительность. Путешественники уверяют, что есть деревья, корень которых в точности повторяет скелет человека. Зеленые облачения, застегнутые на перламутровые пуговицы. Листья лапчатые, зубчатые, рубчатые, губчатые, крапчатые. Зеленая костюмерная (костомерная, Савва, ау!). Пищи и трепещи! Бирюзовой лазурью припечатанная бабочка. Златострунные мухи с томными глазами сбились в столп. Птица незримо гогочет.
Лампочки, лампочки, горящие и перегоревшие. А также свечи, восковые, пускающие языки пламени. Небо sine linea, синелиния. Определение пустоты: пустота. Я не нашел на ней украшений, даже намека на украшение (из записок психиатра). Чувство (вычеркнуто). Лапша, макароны. Почему-то в этом антураже вспоминаются строки из старых стихов про "рдяных сатиров и вакховых жриц". И образы богов (numena) сквозь пламя вынес целы...
Почему я, черт побери, не пишу стихов? Почему извожу дни и ночи на эту беспросветную глупость – лапидарную прозу. Лущить рифмы – вот мой удел. Она обдала его холодом души. Она обделила его собой. Она обделалась... Почему раньше не додумался? Почему додумался только тогда, когда израсходовал все свои слова и не хочу пробавляться чужими? Книга стихов!.. Сейчас я разрыдаюсь...
Почему, подумал он вскользь, точно провел рукой по наэлектризованному шелку, должен я кому-то доказывать, что существую? Доказывать, что без меня ничего этого – он посмотрел по сторонам – не было бы: ни моря, ни истории, ни книг, ни богов? Стало грустно, как всегда перед тем, как исчезает ценная, бесценная, абсолютно ненужная мысль.
И тут же опять навязанные памятью пустые комнаты, пыль, рулоны обоев, запах краски, стремянка, как немая свидетельница. На другом конце подзорной трубы.
За ржавой сеткой теннисный корт, поросший травой. Скамейка, поделенная между солнцем и акацией. Извилистые аллеи. Бетонные корпуса санатория невзрачно пугают невзрачного прохожего с высшим образованием, придерживающего шляпу. Я ли он? Он ли я? За каждым выбитым окном мерещится лицо.
Она прячется где-то в ветвях, вплетаясь в листву, гамадриада. Колено уже нашел, а вот и глубокая ляжка, прилипчивые губы, бездонно изворотливое ухо, душистые космы. Никогда не воображай, что ты крепость, что ты неприступен. Сентиментальный мотив будет кстати. Любит, не любит. Щипковый инструмент. Моя безголосая. Не мог похвастаться близостью.
Хромов вышел одновременно с трех сторон на асфальтовую площадку, к которой сходились три дорожки. Рисунок мелом и кирпичом. Детская рука. Поганые знаки, кратные трем. Плоская на плоском. Всем сестрам по серьгам. От раны до руины путь недолог. Попрание.
Постой-ка...
Хромов достал из кармана тетрадный листок, унесенный из кабинета Успенского. Сравнил рисунок на листке и рисунок на асфальте. Один к одному.
В тот же миг листок выпорхнул у него из рук.
"Отдай!" – завопил Хромов.
Маленькая девочка, выхватившая листок, смеясь, побежала от него. Хромов бросился за ней, но не успел. Девочка скомкала листок и сунула в рот, быстро крутя щеками.
"Съела!" – засмеялась она.
Упитанный ангелочек, золотые кудри, голубое платьице, накрашенные алым лаком коготки.
"Как не стыдно! – Хромов не находил слов от возмущения. – Это что, такая игра – портить людям настроение?"
"А ты – люди?"
"Я – настроение".
Девочка обиженно надулась, уловив в его голосе снисходительную фистулу. А я слишком легко иду на попятную, пасую, подумал Хромов. Где-то он ее видел. Ну да, конечно, в ресторане, на террасе, как-то нехорошо она его там обозвала, забыл – как.
"Зачем съела рисунок?"
"Чтобы никому не достался".
"Никому, кроме тебя".
"Мне он тоже не достался, я ведь его съела", – сказала она, жеманно улыбаясь.
Она и не догадывается, что сейчас переваривает бога, бога ревности-древности, и лучше ей не говорить, подумал Хромов, а то потом пожалеет. Впрочем, она еще не в том возрасте, когда экскременты внушают священный трепет.
Удивительно, когда-то такой маленькой девочкой была Роза. Так же путала слова. Убегала от родителей. Рисовала на асфальте. Училась уму-разуму... Она признавалась ему:
"В детстве любила отнимать..."
"Отнимать? Что?"
"Все равно – что. Главное – отнять. Впрочем, как правило, отняв у подруги куклу или бант, я через несколько дней отнятое выбрасывала, но никогда не возвращала..."
До того, как произошло событие, навсегда отбившее у нее охоту отнимать.
Она играла во дворе одна. Била тугим желтым мячом о стену. Вдруг мяч, расшалившись, юркнул мимо подставленных ладоней и, звонко ударившись об асфальт, проскочил по дуге между ног и вприпрыжку устремился к проходу на улицу. Она уже собралась метнуться за беглецом, как вдруг – до сих пор не могла вспоминать о произошедшем без тоскливого озноба – из-за угла появился незнакомый человек в темном костюме. Не обращая внимания на нее, он устремился к мячу, схватил, плотоядно оскалившись, и, зажав под мышкой, вновь скрылся за углом. Некоторое время она стояла в полном оцепенении, оглядывая с мольбой о помощи слепые, безжизненные окна обставших домов. Потом, с трудом удерживая слезы, втайне надеясь, что это взрослая шутка, добежала до угла дома, выглянула на улицу, куда ей строго-настрого запрещали выходить. Увы (а может быть, к счастью), незнакомца и след простыл...
"Это ты рисовала на асфальте?" – продолжил Хромов расспросы.
"Я", – сказала девочка без всякого смущения.
"И что все это значит?"
"Это значит, что я маленькая девочка, которая убежала из дома".
"А где дом, из которого убежала маленькая девочка?"
"Идем, покажу".
Хромов вздохнул с облегчением. Он не мог оставить маленькую девочку одну в этом парке, и в то же время не решался насильно увести ее из опасной чащи, неровен час начнет кричать, расплачется, тогда ему несдобровать. Публика терпит писателей до известного предела. Только попробуй перешагнуть, не обинуясь привяжут к столбу или разорвут на части.
Выйдя из парка, они долго плутали по узким, вымершим на солнце улицам, и Хромов невольно заподозрил, что маленькая девочка его водит за нос, быть может, она вообще не маленькая девочка, а, допустим, Роза, воспользовавшаяся попутным смещением времени, чтобы отлучиться из детства и пошалить безнаказанно в будущем. Вполне вероятно, что маленькая девочка просто не помнит, где она живет, и водит его наугад, надеясь очутиться на знакомой улице. Если не повезет, придется обходить улицу за улицей, переулок за переулком, дом за домом, пока они не выйдут на тот, который ищут. Не исключено, что им предстоит таким образом обойти весь город, все дома до последнего. Если в каждом городе есть последняя улица, есть и последний дом, подумал Хромов. Никто не знает, что именно вот этот, ничем не приметный дом последний. Но именно в этот, последний дом входит путник, обошедший весь город, там заканчивается извилистый, сложный, сплетенный из направлений движения и линий судьбы путь, который и называется городом. Что в том, последнем доме – баня, музей кукол, булочная, часовая мастерская, фотоателье, оптика, библиотека, гостиница, памятник архитектуры, полицейский участок? От этого зависит путь, от этого зависит город, но узнать наверняка, не строя фантастических догадок, может лишь тот, кому выпало пройти все до одной улицы, не пропустив самого захудалого закоулка и не задремав в радушном тупике на коленях нагретой солнцем статуи. Единственное, что облегчает предприятие, нет необходимости искать начало пути, ни в пространстве, ни во времени. Каждый житель, где бы он ни находился, в любое время суток, это и есть начало. Главное – шагать непрерывно, останавливаясь лишь по нужде еды, сна и любовных сближений. Может быть, подумал Хромов, сжимая потную ладошку, в этом городе последним был дом, в котором родилась Роза и до которого ему никак не удавалось дойти, потому что не очень-то и хотелось.
Маленькая девочка постоянно отвлекалась по сторонам. То ей до слез хотелось зайти в какой-нибудь магазин, то она кокетливо заговаривала с лохматым бродягой, расположившимся на тротуаре, то требовала купить ванильное мороженое в вафельном рожке, то пыталась протиснуться через щель в заборе:
"Там тыквы, тыквы!"
Ее абсолютно не смущало, что она одна, без родителей, с незнакомым человеком. Вертясь, она засыпала Хромова вопросами:
"Откуда берутся медузы?"
"Откладывают яйца".
"Чем отличается мужчина от женщины?"
"Тем, чем женщина отличается от мужчины".
"А вот и неправда!"
"Как так?"
"Они отличаются, но по-разному. Женщина отличается от мужчины тем, чего у нее нет, а мужчина отличается тем, что у него есть. Кто написал Энеиду?"
"Вергилий".
"Что такое Бог?"
"Бесчисленное множество".
"Куда мы идем?"
"К тебе домой".
"Зачем?"
"Ты там живешь".
"Но ты там не живешь!"
"Я иду с тобой".
"Зачем?"
"Чтобы ты не потерялась".
"Как я могу потеряться? Я всегда там, где я есть".
"Это тебе так только кажется".
"А ты где живешь?"
"В гостинице".
"Ты женат?"
"Да".
"У тебя есть дети?"
"Нет".
"Почему?"
"Не вышло".
"Они остались в животе?"
"Не в животе, а в голове! Разве не знаешь, что дети рождаются из головы?"
"А мой папа говорит, что дети – это наказание".
"Ему виднее".
"А откуда берутся облака?"
"Этого никто не знает, даже я".
"Ну все, пока!"
Забыв о Хромове, она побежала в сторону стоящей на отшибе фанерной хибарки, предназначенной для тех, кого на юге метко называют "дикарями". Из двери вышел пузатый человек в майке, он мрачно посмотрел на Хромова, почесывая небритую щеку. Хромов поспешил удалиться.
41
Успенский считал безвозвратно потерянным день, когда из-за житейских неурядиц ему не удавалось побывать на руинах храма. Конечно, дни, проведенные на лоне руин, точно так же терялись в прошлом, как и дни, когда руины оставались недосягаемы, но, в отличие от последних, счастливые дни, посвященные созерцанию руин, можно, при желании, вернуть, восстановив в мельчайших подробностях. Во всяком случае Успенский верил, что их можно вернуть. Обыкновенно день не просто уходит восвояси (по некоторым теориям туда, откуда пришел), а рассыпается на мельчайшие, клубящиеся в пустоте крупицы, из которых самый прилежный ум не создаст ничего сносного. Воспоминания так же не принадлежат минувшему, как мечты не принадлежат будущему, а сон – вынашивающему его телу. Лишь редкие дни, когда удавалось вырваться на волю, сбежать в свое одиночество и, крутя педали, добраться до руин древнего храма, оставались навечно в целости и сохранности. Успенский спрашивал себя, был ли потерян день, когда, поддавшись странной слабости, он взял с собой в горы Хромова? Не просто взял, а уговорил, упросил поехать. Он счел бы кощунством назвать этот день безвозвратно потерянным, поскольку, как бы то ни было, встреча с руинами храма состоялась, но присутствие постороннего отняло половину причитающейся вечности, разделив на двоих то, что по праву принадлежало одному.
Стоило Успенскому закрыть глаза, он видел храм весь, целиком, во всей его красе. Он торопился увиденное записать, запечатлеть. "Возведенный храм, писал он в своем характерном "исчерпывающем" стиле, – возведен по правильным правилам, проверенным временным временем. В основании основания положен положенный треугольник, облицованный облицовкой. Вознесенные стены расступаются, давая проход снаружи внутрь и изнутри вовне верующим сомневающимся и сомневающимся верующим. В стенах снизу вверх сверху вниз пробито множество отверстий, пропускающих солнечно-лунный свет. В середине середины возвышается высокое возвышение, на которое водружали божественную статую бога, назначенного назначать судьбы верующим сомневающимся и сомневающимся верующим..."
Руины были откопаны случайно двумя кочующими археологами-любителями. Почему любители решили копать именно здесь, осталось загадкой, которую даже Успенский не брался разгадать. Известно, что древние строили святилища либо глубоко под землей, в пещерах, либо в глухих непроходимых дебрях. Известны храмы, сплетенные из сетей на вершинах деревьев, и подводные храмы-лабиринты, посвященные холоднокровным и беспозвоночным богам. Но строить храм, жилище богов, здесь, высоко в горах, на солнцепеке, на месте, открытом всем ветрам, пришло бы в голову человеку, либо бездарно безбожному, либо легкомысленно легковерному.
Даже теперь, когда поездки в горы стали для Успенского тем костяком жизни, ради которого он безропотно сносил все ее желудочно-мозговые отделы, он в душе считал руины сценой обсценного представления, обесцененной игры. А если Успенский и не хотел кем-то быть, так это комедиантом. Надевать скрывающую лицо маску, рядиться в фантастические костюмы или, напротив, выступать голым, демонстрируя свой бутафорский срам, казалось ему занятием, не выдерживающим даже самой благожелательной исторической критики. Определяющее понятие театра – экстаз – было ему подозрительно. Успенский и на представление гипнотизера не пошел потому, что причислял его к разбросанной по миру, но в сущности единой труппе провокаторов и иллюзионистов. Другое дело – литература. Писателей он почитал. Поэтому, наверно, и уговорил Хромова поехать к руинам. Хотелось понаблюдать за реакцией человека, знающего о богах и руинах не понаслышке. Позорное любопытство, постыдная слабость. Реакция Хромова была вполне предсказуемой. Полнейшее равнодушие. Несколько слов, произнесенных лишь для того, чтобы не обидеть приятеля:
"Отсюда открывается чудесный вид на море..."
Подумать только – "открывается"! Нет, ничего ему не открылось! Успенский не смог сдержать досады. Как всякий литературный герой, он хотел верить, что литература – вещь основательная и уж во всяком случае – подлинная. До сих пор он считал, что на литературу можно положиться. Конечно, искушает заявить, что Хромов – не настоящий писатель, лжеписатель, и своим безразличием к руинам выдал себя, но Успенский отметал такой вывод как недобросовестный. Надо смотреть правде в глаза, даже если ее глаза закрыты.
Он подозревал, что равнодушная реакция Хромова была притворством. Хромов хотел усыпить его бдительность, чтобы вернуться потом сюда без его присмотра.
Бросив на склоне велосипед, взбираясь к руинам, выбиваясь из сил, Успенский невольно опасался увидеть там наверху, у обрыва, размытую знойной синевой фигуру писателя. Зато какой восторг он испытывал, когда после утомительного подъема убеждался, что вновь один и руины вновь принадлежат ему одному, безраздельно, – те самые руины, в подлинности которых он сомневался! Что со мной происходит? – думал он. Разве безвозвратно потерянные дни не составляют счастье жизни? Так ли уж обязательно покоряться вечности, о которой ничего не известно кроме того, что там нельзя курить и, уходя, гасят свет? Зачем мне замшелые камни, сухая трава?..
Возможно, он заговорил с Хромовым о руинах только потому, что потерял надежду уговорить Аврору.
"За кого ты меня принимаешь?"
Вот все, что он услышал, когда предложил ей сесть на заднее сиденье велосипеда:
"Я привяжу подушку!" – добавил он.
Аврора повертела пальцем у виска и удалилась в кухню, негодующе вращая крупом. Бросила через плечо:
"Возьми детей, если хочешь!"
"С ума сошла! Савва не поедет, ты его знаешь, у него только карты на уме, а Настя – Насте еще рано..."
"Рана? – крикнула Аврора из кухни, – какая рана?"
Успенский затосковал, как будто еще надеялся, что если бы удалось уговорить Аврору побывать на руинах храма, взойти на возвышение, побыть хотя бы на миг изваянием, их совместная жизнь наладилась бы, стала другой. Теперь, когда она подпускала его к себе так редко и на такое короткое время, что он успевал только "сходить по нужде", а уж о нежностях и играх и говорить нечего, Успенский видел в далеких от дома руинах, в этой сцене бесценного представления, то место, где нежность и игра еще были реально возможны. А ей, видишь ли, гипнотизера подавай! Возвышающий обман низких истин! Почему женщины так падки на мошенников?..
Он сидел в саду за столом, под шумным зеленым шатром, придерживая ладонью газету, в которой только что прочел об амурных похождениях Хромова, о смерти главаря одной из местных преступных групп. И это называется новости!.. Аврора наполнила из шланга большую жестяную лейку, полила цветы и ушла за дом.
Сложив газету и глядя сквозь листья на синеву, Успенский подумал, что этот день не должен уйти безвозвратно. Почему? Ничего особенного не произошло, ничего вообще не произошло, ни хорошего, ни дурного. Но ужас от того, что именно этот день уйдет безвозвратно, сдавил его. Может быть, все решило то, что Аврора ослышалась, и "рано" прикинулось "раной", пустив пучок образов-калек: "по капле кровь сочилася моя"...
Во всяком случае мысленно Успенский уже выводил из загона велосипед, придерживая неуклюжий руль, проверял цепь, густо смазанную маслом, слабое место двухколесной конструкции, вышел за калитку и, усевшись на узкое сидение, оттолкнувшись ногой, покатил, взметая белую пыль, вверх по улице в сторону гор.
Скользя по шоссе, мимо бурых виноградников и блестящей зеленой кукурузы, Успенский думал о газетной заметке, иронизирующей над шашнями Хромова. Не то чтобы он завидовал. Для него не существовало других женщин, кроме Авроры. Все другие женщины отступали на задний план, намалеванный грубой рукой. Даже если бы Аврора перестала быть Авророй, он бы не мог, как Хромов, что ни день, пускаться в сомнительные похождения, ставя на кон не только свое доброе имя, но и все то, что он имеет безымянного. Давеча он сам встретил Хромова в обнимку с девицей – недалеко от эстрады, отданной на откуп гипнотизеру. Девица была выразительной, осанистой. Длинные волосы, крутые бедра. Хромов, понимающей рукой стиснув грудь, приветливо кивнул Успенскому, но не стал задерживаться, увлекая красотку в темноту. Успенский остолбенел. До него доходили слухи, что Хромов времени даром не теряет и ищет вдохновение налево и направо. Но одно дело – слышать, другое – видеть воочию. Он не осуждал Хромова, Боже упаси, Боже греховодников, но печаль, печаль о том, что самые просвещенные из нас, самые оснащенные в конце концов изменяют себе, уступая неотвратимому и безвозвратному, пронзила его. Нет, он будет держаться до конца! Аврора останется Авророй. Он не позволит втянуть себя в рукоделие демонов – девичий сон. Свой столбняк после встречи с улепетнувшей парой Успенский воспринял как ответ на вопрос: не быть или быть не? Простой и ясный ответ. Когда же он наконец сдвинулся с застолбленного места, сделал первый неуверенный шаг, он понял, что поразившая его при взгляде на мимолетные прелюбы неподвижность отныне пребудет в нем навсегда, и самое большее, что в его силах, это претворить столб в столп. Даже сейчас, сорвавшись, бешено мчась, наращивая скорость, вращая педали так, что стонала цепь, он всего лишь отбывал неподвижность на каторге одинокого столпотворения (ох уж эти любители древности!). "Быть не", другого ответа быть не может!
Успенский свернул с шоссе и, всей тяжестью тела налегая на педали, лавируя между ощетинившихся кустов, затрясся извилисто вверх по горному склону, тонущему в сизо-лиловых сумерках. Ветер звенел в ушах. Успенский уже не думал ни о Хромове, ни об Авроре, он не думал ни о чем. Вскоре загнанный велосипед пришлось бросить и карабкаться, хватаясь за камни и пучки сухой, обжигающей травы.
Взобравшись на гребень, он невольно прикрыл глаза рукой. Заходящее солнце затопило плоскую площадку приторным светом. Предвкушая представление, Успенский почтительно приблизился к воронке с руинами. И отпрянул.
Внизу на пьедестале сиял и лоснился, вскипал и пучился, ликовал и глумился бронзовый тритон.
Не веря глазам, Успенский спустился вниз, притронулся к бронзе, на удивление холодной.
Через несколько минут, оседлав велосипед, он уже мчался назад, виляя и больно подпрыгивая, вниз по косо заросшему травой склону. Велосипед жалобно дребезжал, вскидываясь на ухабах. Только бы выдержала цепь! Только бы не лопнули шины!
Выехав на прямую линию шоссе, он немного успокоился. Велосипед, приятно стрекоча, посверкивая спицами, плавно катил в сторону города, мерцающего в розовато-дымчатых сумерках ранними огнями. Море протянулось впереди алым блеском. С руинами покончено. Никогда больше не увидит он выкопанных из земли останков. Слава Тритону!
Легкость, охватившая его существо, делалась все более удивительной и отрадной. Он вспомнил фразу, сказанную однажды библиотекарем: "У всех есть крылья, но не всякий помнит об этом". Он перестал ощущать свое тело, и даже мысли его становились все тоньше, прозрачнее, точно сплетенные из стеклянных нитей. Я свободен, я исчезаю, думал он, меня уже почти нет, нет...
Велосипед, утратив наездника-насильника, прокатил еще несколько метров по шоссе, но руль, не имея управления, качнулся вбок, переднее колесо вильнуло, подвернулось, и машина с грохотом упала, запрокинувшись, продолжая еще некоторое время вращать поднятым в воздух колесом.
42
Пора идти за деньгами. Теперь уже не смогут отказать. Кишка тонка. Никто не вправе оспорить мой выигрыш. Никто не отнимет то, что даровал счастливый случай. Это выше человеческой воли, выше божественного промысла.
Только те деньги воплощаются в подлинные удовольствия, которые нажиты без труда, нечестным путем. А то, что лотерея – нечестный путь, он не сомневался. Там, где случай, там – нечисто, там, как говорится, Бог не ночевал. Фортуна улыбается тем, кто ни во что не верит, это факт. Будущее в руке смерти, чахнущей над златом. Кому не повезло, тому стыдиться нечего.
Так думал Хромов, направляясь к кассе эстрады. Деньги ждали его, уложенные в чемодан аккуратными пачками. Он уже видел этот чемодан, небольшой, из крепкой желтой, побуревшей по ребрам кожи, с удобной, слегка расхлябанной ручкой. Конечно, жаль старика-кассира, ему-то, небось, не до шуток!.. Но ничего не поделаешь: судьба. Каково же было его удивление...
День был пасмурный, влажно-жаркий. Точно во все слова, пущенные на описание, густо подмешались буквы л, ж и щ. Море лежало неподвижно, как обезжиленная туша пупырчатой плоскости, и только иногда тяжело, животно вздыхало. Купальщиков было мало, и все какие-то тощие, злые, хотя купаться сейчас все равно что хлебать деревянной ложкой кислые щи, подумал Хромов. Ни одного толстяка, ни одной толстушки: не прошли, знать, через сито скуки, осели в ресторанах, в магазинах. Кто-то видел черного монаха. Рыжая собака ходила по берегу, загребая лапами сырой песок. На глаза попадались брошенные детьми игрушки: мяч, лопатка, маленький автомобиль, розовый пупс с выколотыми глазами. Детство в отсутствии детей внушает ужас. Сыграть бы в картишки или на бильярде. Вшивый полосатый матрас, с грязной ватой, лезущей из прорех, вот ваше море.
Он положил на парапет блокнот и дал волю карандашу.
Соответствие действительности. Пара. Нож в сердце. Фотография на память. Наемник. Лето в деревне. Вильгельм Оранский. Вокал. Дневник горничной. Сенсация. Смысл жизни. Опоздавшая награда. Перемышль и Переяславль. Встреча на заводе цветных металлов. Цена колебания. "Он с ней заодно". Изгнание из рая, картина неизвестного мастера. Ручные часы. Законы гостеприимства. Щеки Помоны. Шар заключает в себе куб. С этим трудно спорить. Пошевеливайся! Будда учит нас безмятежности. Печальная невеста с кожаным кошельком. Пластмассовый цветок. Высшее образование. Эвмениды. Слуховой аппарат. Деррида и иже с ним. Половина дела. Осенние сумерки. Запах паленой шерсти. Указатель. Разрешите представиться. Кумир миллионов. Дерьмо. Танец. Иностранная разведка. Лоно природы. Архив двух революций. Хлеб насущный. Гостиница в Роппонги. Избирательный бюллетень. Он баллотируется в законодательное собрание. Вязаный свитер. Черта характера. Выпуск. Опус-попус. Как сказал Филипп Супо. Забинтованная рана. Опасное производство. Девальвация. Волеизъявление трудящихся. Мебель. "Осиновый кол в сердце Парижа". Лавкадио! Банановый лист. Умирание. Показание свидетелей. Ложная тревога. Дамский пистолет. Кинороман. Я давно уже ничему не удивляюсь. Переливание крови. Кладбище – библиотека червей. Неравный брак. Посох.
Он сунул блокнот в карман и пошел в сторону парка.
Деревья замерли, точно пахнущие потом и пудрой костюмы, вернувшиеся на вешалку после долгого, утомительного и для зрителей, и для актеров представления. Хромов, глядя на деревья, пытался начать мысль со слова "я", но ничего не получалось: я видело, я решили. Он вспомнил, что "я" – это вообще не слово, а неизвестно что, переменная, икс, игрек. Деньги, эквивалент, вот что важно. На выигранное в лотерею он сможет еще год не стесняться в средствах, тратить, жить, не думая о куске хлеба, бродить по улицам, иногда покупать какую-нибудь ненужную вещицу, водить легких девиц в рестораны, заполнять словами страницы записных книжек... Он сможет отвезти жену за границу и показать этот редкостный экземпляр какому-нибудь знаменитому врачу. Он уже представлял удивление, любопытство, восторг. "Это неоценимый вклад в науку! Недостающее звено! Вы даже не представляете, насколько это важно для развития наших знаний в тератологии! Теперь я вас никуда не отпущу. На следующей неделе состоится конференция, я выступаю с докладом, это будет сенсация. Позвольте мне считать себя первооткрывателем. Да-да, милочка (обращаясь к растерявшейся от комплиментов жене), вы – чудо! Вам нечего бояться. Ваше фото войдет во все учебники. Ваш восковой слепок будет украшать, если можно так выразиться, лучшие кунсткамеры мира! Вашим именем назовут лаборатории, кабинеты. Научное сообщество возьмет на себя, я уверен, заботу о вашем содержании. Об условиях мы договоримся. Вы будете ездить по миру..."
Праздные мысли, они приходят сами, их не надо звать, заманивать пустым листом бумаги. И как трудно их отогнать, когда они уже здесь. Отстаиваются, остаются.
Наклонившись к окошку кассы, Хромов не мог поверить своим глазам.
"Что ты здесь делаешь?"








