Текст книги "Христо-борец (Геленджикские рассказы)"
Автор книги: Дмитрий Попандопуло
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Один совсем старенький дед все козу гонял по берегу рано утром, а заодно высматривал сверху дары моря – ну, там доску какую прибьет, что другое, которое пригодится в хозяйстве. Вот так однажды высматривал, а у самого берега торчит из воды что-то зеленое. Пощупал дед – вроде, резина, но шипит. Он трусцой до пограничников и сообщает о подозрительном предмете. Оказалось, что то надувная лодка импортного производства, а шипела оттого, что воздух не весь еще вышел. Тут, конечно, зеленые фуражки догадались, что шпион далеко не ушел, и кинулись по следам, которые взяла овчарка. И точно, не успел гад до Кубани добраться, в горах его и взяли. А смышленого того дедулю, говорят, аж в Москву возили, где сам Ворошилов вручил ему золотые часы с гравировкой за бдительность.
То ли часы так подействовали, то ли еще почему-то, но бдительность стала достигать величайших размеров. Пограничные патрули шастали по всему побережью, кто после жаркого дня не успевал остыть и хотел освежиться в ночном купании, того выгоняли на берег грозным голосом, мол, пограничная зона и все такое. Смешно, конечно, особенно если перед тобой такая толстая старуха, что даже по горло боится зайти в воду, а не то, чтобы уплыть своим ходом до Турции. А "секреты" так в каждом кусту, только какая парочка залезет туда приземлиться, а оттуда "стой, кто идет". Никакой жизни не стало, одна шпиономания.
У нас на почте ходил начальником майор Брагин из бывших энкаведешников, так тот с утра глаза зальет и шасть на базар искать шпионов. Это, говорили, была у него такая мания, особенно когда примет полбанки. Выходит он как-то уже на ушах из павильона, а у самого входа сидит на корточках одноглазый Кочо, ну тот старый рыбак, которого все в порту звали Билли Бонс. Он, как тот пират из кино "Остров Сокровищ", носил вместо одного глаза черную повязку, а еще имел редкий по своим размерам даже для пиндоса рубильник, короче, имел такую внешность, при которой под мостом с ним встретиться не дай боже. О чем говорить, впечатляющую внешность имел товарищ. Сидит Кочо после стакана портвейна No15, дремлет себе, никому не мешает, а Брагин берет его за грудки и требует паспорт. Кочо как неграмотный грек старшего поколения ни бельмеса не понимает, гнет только свое пос, пос, значит, что, что, а майор пуще звереет, вцепился в того, зовет народ на помощь для обезвреживания иностранца, что прикидывается пьяным. Еле отбили бичи Кочо от Брагина, а тот рванул тогда скорым ходом до почты и давай названивать всему главному начальству города.
– Это квартира первого секретаря горкома? – спрашивает.
– Да, – отвечают женским голосом, – но сегодня выходной день и его нет дома.
– Квартира председателя горсовета? – опять спрашивает. – Нет дома? Отдыхает? Так, пойдем до конца, – и опять набирает.
– Квартира начальника милиции? Что? Нету? Да что это творится такое... Город... кишит шпионами, а они отдыхают. Что же, уже нет тут советской власти?! Один Брагин остался?!
Надо добавить, что подчиненные ему телефонистки подробно изучили пьяный голос начальника и при таких алкогольных приступах бдительности разговаривали с того конца, отводили тем самым удар от того помешанного. Правда, его потом все ж поперли за такие номера.
А Кочо из-за своей подозрительной внешности вскоре попал в такую историю, что хоть плачь, хоть смейся. У Толстого мыса в самых воротах бухты на мелкой банке ставила сети сухопутная бригада. Туда насобирали стариков, а еще тех, кому на сейнере слабо или кому подавай работу не бей лежачего. Был среди них и Кочо. Они поставят сети и сидят на круче у костра, уху варят да травят баланду. К утру идут баркасом забирать рыбу. Был там еще Загинайко, небывалый сачок и трепач, которому дай условия – разыграет самого Хазанова. Благодаря ему и ночь веселее коротали.
Вот сидят они, костерок освещает их красные морды, а кругом мрак южной ночи, особенно внизу, под обрывом. Спать охота всем. Кто глаза прикрыл уже, а Кочо захотел до ветру, для чего отлучился по крутой дорожке вниз. В это время патруль в количестве одного молодого солдата вышел из темноты и приблизился до костра. Стриженый солдат, шейка тонкая, одним словом салага. Загинайко мигнул другим и безо всякого предисловия громким таким шепотом говорит:
– Этого Ахмета как первого контрабандиста на всем Черном море знают все пограничники в лицо, им фото раздали, мне один показывал. Одноглазый тот Ахмет, черная повязка на глазу, нос крючком здоровенный при нем, а худущий... А еще из примет – в рванье ходит, но то маскировка, бедным прикидывается, сам же на контрабанде табаком миллионы нажил. Пограничники бегают с карточкой в кармане, а никак не поймают. Хитрый, зараза, он тут где-то возле круч, говорят, и высаживается...
В тот момент снизу послышалось шуршание, Кочо лез от воды наверх. Загинайко вытаращился в темноту, все остальные тоже. И солдат тоже вытянул тонкую шейку. Тут над обрывом и появляется одноглазая голова.
– Ребята, убей меня, – Ахмет, – громко зашипел Загинайко.
– Стой, руки вверх! – закричал солдат и автомат вскинул наизготовку, а Кочо знай лезет да бухтит что-то себе по-гречески. Солдат, конечно, думает, что тот говорит по-турецки, и становится аж белый от волнения. Тут Загинайко и все остальные наперегонки уговаривают того, чтобы не арестовывал Кочо, что это был с их стороны обыкновенный розыгрыш, то есть шутка. Какой там, "назад" орет да "молчать", совсем рассвирепел пограничник от большой дозы бдительности, которая закипела в нем. Тут же закрутил руки бедному Кочо за спиной тем куском сетки, что тот использовал вместо брючного ремня и усадил со спущенными штанами в сторонке на землю. По телефону вызвал наряд, пришла вскорости машина и забрала одноглазого, несмотря на такое недоразумение.
Целую ночь просидел Кочо под видом контрабандиста или шпиона на заставе в одиночной камере. Уже днем разобрались, что он тоже советский человек, хотя и с подозрительной внешностью. А солдату тому ничего не было, даже похвалили за бдительность.
Прометей
Если где попадется непьющий рыбак, то покажите мне его, я буду страшно удивляться. Может, где в других местах такие водятся, но у нас на море он бы не прижился, как инопланетянин. Поэтому в порту пьют и пьющие и непьющие, то есть те, кто от природы предназначен только для употребления ситро, которое теперь называют "фанта".
Вот и Ефим Процело должен был пить ситро, но раз он был рыбак, то пил что покрепче. Ни больше, ни меньше, чем другие, но вертикаль после держал слабо, а тут еще его женская особа вела беспощадную конфронтацию против пьяного возвращения домой. Приходит человек еле-еле до дому, а жена поднимает хай да гонит за порог, пошел вон, говорит, черт вонючий, глаза б тебя не видели. А тот, вместо того, чтобы как-то утихомирить бабу, начинает канючить – жизнь, говорит, ты мне совсем подпилила, вот пойду и утопну, чтобы не слышать твоих оскорблений.
– Иди, бичуга, топись, хоть тогда отдохну от тебя, – кричит она. Часто Ефим после такой драмы убегал за калитку в сторону моря. Посидит тихо у воды, очухается немного от бесподобных запахов да и вернется до дому. Уляжется где в закутке на полу, потому как баба не допускала его до постели в таком виде.
Повторялась такая картина множество раз и Ефим совсем дошел до ручки от накопившейся тоски. Только в какой-то вечер пообещал ей в очередной раз утопнуть, побежал к морю да и не вернулся до утра. Тут его баба наконец заметала икру, забегала по причалам, не видали, говорит, моего Ефимушку. А никто его и не мог видеть, он тогда уже висел на скале, как раз под маяком.
Получилась же такая невероятная история. Он как рванул с ночи в сторону моря без остановки, так и дошел с переменной скоростью и вместо того, чтобы как всегда сесть и пригорюниться на камушке, прыгнул в чем было да поплыл хорошим брассом, хотя и под газом еще был сильно. Ничего не скажешь, мореман со стажем. Плывет это он вглубь бухты и сам с собой, надо понимать, рассуждает: "Сейчас дойду до глубины и утопну к чертовой матери". С таким пессимистическим настроением уплыл метров на двести и стал добровольно тонуть. Он, значит, наберет воздуху да нырнет, а как уже там невтерпеж становится – выныривает на поверхность: это инстинкт жизни не дает ему утонуть. "Ладно, – опять думает Ефим, – уплыву подальше, легче будет утопнуть". С брасса переходит на кроль, чувствует – выбивается из сил. Стал опять пробовать. Нет, не тонется. "Врешь, зараза, все равно утопнешь,"закричал Ефим сам себе и давай нырять на большую глубину, однако все выскакивает наверх, как пробка с "Игристого".
Доплыл безрезультатно аж до середины бухты, видит – как раз зеленый огонь маяка. Тут и пришла ему та идея, из-за которой взял он курс до берега. Не спеша доплыл до скалы, что под маяком, вылез и стал искать каменюку потяжелее. Достал подходящую тяжесть и думает, чем бы привязать до шеи, чтобы тогда уж бултыхнуться вниз, и никакой инстинкт не помешает задуманной операции. Делать нечего, снял ремешок от брюк, заодно сбросил трусы, остался совсем голым. Повесил булыгу спереди, забрался на выступ, еле стоит, а не прыгает. Подумалось ему, что пока будет лететь вниз, каменюка побьет ему все спереди. Взял да и забросил груз через голову назад, а потом, наконец, прыгнул. А прыжка, между прочим, не вышло, потому что камень зацепился выше в скале, а Ефим повис во всей красе над Черным морем. Собственный ремешок сдавил ему горло под подбородком и не было никаких сил у бедняги освободиться от той удавки. Он, конечно, поерзал и приспособился, так что дышать мог, но чтоб повернуться – никак.
Таким неподвижным образом простоял Ефим долго. Одни говорят, что сняли его на другой день, другие – что аж на третий. Я думаю, что это живое распятие красовалось видом на море порядочно, потому когда снимали его, весь спереди был красный от солнца, а спина вся белая. Он и кричал полузадушенным голосом, да место глухое, к тому же под скалой. Пограничник на Толстом мысу ради интереса рассматривал город в бинокль, видит, человек на скале, к тому же голый, а что делает – неизвестно. Поскольку это была уже не линия границы, то сообщили в ОСВОД, может быть, это по их спасательной части. Пришел ихний глиссер, смотрят, на скале над ними обгорелый голый человек и голова набок, как у мертвого. Добрались до него, освободили от удавки да увезли в больницу. Там привели его в чувство, но оставили на недельку, потому что, говорят, обезвоженный был и кожа спереди слазить начала лоскутьями. Ясно, что с нашим солнцем шутить нельзя.
Жена при нем сидела днем и ночью, выхаживала, кормила с ложечки, рыбаки тоже приходили проведать. А когда вернулся Ефим опять на судно, с ним произошло интересное изменение. Он стал совершенно непьющим, а еще все его стали звать Прометей. То был такой древний герой, который тоже долго висел на скале, только тот не сам завис, а какие-то сволочи постарались. Вскоре Ефим не выдержал своей популярности и вместе с женой переехал в Новороссийск. Говорят, что там он тоже не пил.
КОЛЮЧИЙ
У нас полугреков называли суржиками. Что это такое – не знаю, но Колючий как раз был суржик. Он, как и его погибший в войну батька, с шестнадцати лет уже рыбачил. Тогда голодуха была страшенная, на рыбе только и спасались. Таскали ту спасительницу с рыбколхоза, кто как мог.
Как-то в туманную ночь поручили Колючему потихоньку отвести от сейнера баркас с кефалью в назначенное место, что тот и сделал. Только на берегу поджидали его менты. Так он загремел в первый раз в холодные края. Представьте, не назвал никого, всю вину на себя взял, хотя дураку ясно один пацан не провернул бы операцию с полным баркасом рыбы.
Когда отсидел он свои три года и вернулся в наши теплые края, то оказался весь в шикарных наколках, от головы до пяток. Чего только на нем не было, не буду рассказывать за якоря и красоток, это малоинтересно, зато на заднице была во всю ширину морда клоуна, который, когда Митя шел, открывал и закрывал рот.
Да, я не говорил про то, почему он стал называться "Колючий". Нет, характером не был крутой или жестокий, наоборот, обаятельный, с фантазией был парень. Кличка же такая пристала к нему из-за его прекрасных горячих глаз. Не удивляйтесь, что такие комплименты женского пола. Но он действительно был красавец хоть куда. В школе проходили вы про Печорина, про его глаза с огневым блеском? Так вот, не иначе, как с Мити, который Колючий, списывал тот портрет Михаил Юрьевич. Что же касается до женского пола, так он в массовом количестве не мог устоять против обжигающего митиного взгляда, хотя сам он предпочитал некоторые другие увлечения.
Что было, когда Колючий приходил в здравницы на вечера игр и развлечений, трудно то передать. В таких вечерах, кроме всяких "бегом в мешках" и "бегом со связанными ногами", обязательно были популярные танцы по заказу на приз. Тогда там собирался весь город включая пацанов с семиклассным образованием, да и старики приходили, кто пошустрее. Смех был такой, что если кто собирался в бухте половить рыбу при фонаре – пустое дело, вся рыба утекала до открытого моря. Так вот, когда после "русского", "лезгинки" и других гопаков объявлялась "цыганочка", местные ребята начинали интересоваться, тут ли Колючий, когда видели, что тут, ждали, как он будет бить чечетку под тот танец в двадцать два колена.
Не знаю, кто еще мог бить чечетку в двадцать два колена, а он мог. После отсидки он много чего мог: классно играл на гитаре, пел так, что зарыдаешь под четыреста грамм, и бил чечетку. Тогда те, кто бил чечетку, были наперечет и ходили в королях. Таких и было всего двое – Колючий да иника, массовик из санатория "Звездочка", но тот не бил в двадцать два колена.
Короче, когда пойдут под аккордеон первые аккорды "что ты ходишь, что ты бродишь, сербияночка моя" и, как всегда, повыскакивают на площадку две три толстых бабы и замашут руками, на них многие не обращали внимания, а смотрели на Колючего. А тот для понту выламывался, всячески показывая публике, что не желает танцевать, его уже даже выталкивали в круг, а он упирался, говорил, что не в форме, а те еще больше просили, а по всей площадке многие из местных авторитетно заявляли знакомым отдыхающим дамам и даже незнакомым о том, что так чечетку, как тот красивый парень, никто не бьет, потому что такой еще не подрос. Тут уже весь окружающий народ смотрел на Колючего, некоторые даже скандировать начали "про-сим, про-сим". Толстые бабы и те переставали махать руками. Любопытство достигало наивысшей точки всем страшно хотелось увидеть редкого танцора – и в этот момент Колючего наконец выталкивали на середину круга, а может, он делал вид, что вытолкали – фантазер был каких мало.
Про сам танец не буду говорить – то надо самому видеть. Вы, конечно, видели того чудака, что бьет чечетку в кино "Зимний вечер в Гагре"? Скажу так: слабо ему против Колючего, не выиграл бы он приз в виде одеколона "Красная Москва".
И точно, было двадцать два колена, точнее, двадцать одно. А двадцать второе – под занавес – выглядело так: Колючий падал красивейшим образом на колени и крестился. Что тут делалось на площадке – прямо рев разносился на весь курорт. А он плевал на тот восторг, он открывал крышку флакона и протискивался сквозь народ на волю, а попутно поливал одеколоном на голову народу, а тот и не думал отстраняться. Понятно, не каждый вечер случается пахнуть "Красной Москвой", да еще бесплатно.
А то, бывало, сидит он в окружении почитателей его талантов в ресторане "Крыша", гитару держит торчком на столе, потряхивает грифом, и она у него плачет, как гавайская, да еще к тому же своим мягким баритоном жалостливо выводит: "позабыт-позаброшен с молодых-юных лет". За другими столиками подкрепляется, чем придется, отдыхающая публика, слушает, кое-кто, особенно из старшего поколения, уже слезу пускает.
А Колючий пуще старается, кажется, уже плачет. Потом берет последний аккорд и собирается уходить. Растроганные мужички, понятно, просят еще чего в таком же репертуаре сыграть да спеть, а тот им отвечает, мол, насухую голос садится. Те ему посылают до стола бутылку "Московской", он же дает понять, что не один тут, а с друзьями. Тогда ставят на стол еще три бутылки, и Колючий опять поет про то, что "будь проклята та Колыма".
Вскоре на той "Крыше" весь народ поголовно плачет и обнимается, а вся компания по центру с Колючим идет на другие приключения, на тот же пляж в дом отдыха имени Ломоносова.
Тогда была мода такая – один мостик для женщин, а другой рядом – для мужчин, ну, словом, чтобы раздельно купались да загорали. Щиты деревянные вдоль перил поустанавливали, чтобы, значит, мужики не подглядывали в другую сторону. Ну, женщины, конечно, по такому случаю на своих мостиках загорали в чем мама родила. Народ этот, скажу, удивительно недальновидный, ему в голову не пришло то, что если стать за кустами напротив ихнего мостика – все до мельчайших деталей видать.
Как раз за кустами наша компания и расположилась, а Колючий пошел вниз как бы купаться, а на самом деле отмочить тот эффектный номер, за который, собственно, и хочу рассказать. Разделся это он, значит, на мужском мостике догола, стоит в полный рост спиной к закрытому мостику, делает разминку, поигрывает мускулами, а клоун на заднице тоже мордой шевелит. Женщины в момент прильнули ко всяким щелям, что в досках, и любуются на него. Он же подходит к краю, забирается на перила и прыгает красивой ласточкой в сторону моря. Ушел это он под воду и никак не появляется на поверхности.
Тут уже легкая паника начинается на мостках. Им же не известно про то, что Колючий – потомственный моряк. Кто-то уже требует криком позвать спасателя. А ребятам, что на берегу, отлично видать, как наш ныряльщик дал разворот и пришел под мосток женский. Там отдышался немного и спокойно поднялся по лестнице на мосток.
Думаете, те очень обрадовались, что он не утоп? Когда прошло у них удивление от такой наглости, стали шуметь насчет того, что хулиган и нахал и, мол, надо милицию позвать, на что Колючий всем сразу отвечает, что ему не стыдно, потому как на севере глаза подморозило. Сам между тем идет, как охотник через стадо тюленей, да еще и похлопывает по иному заду, что покруглее. Фантазер был. Конечно, он так выступал и работал на ту публику, что громко ржала за кустами.
Но периодически Колючий сидел, а как же, без этого и не могло быть иначе. Беспокойный был человек, к тому же не работал, в карты играл. Он с другими бичами пристрастился играть "на интерес", а тогда за это тоже шили статью. Усядутся в бурьяне за стадионом и режутся в "очко" или в чего другое с утра до вечера. Собиралась все одна компания – Харик Прорва, Петя Гобсек и Колючий. Суровый все народ, пацанву беспощадно от себя гоняли, чтобы не демаскировали. Сидит, бывало, тот же Гобсек, сам мокрый, и на нем целых три пиджака: это значит, он их выиграл, а остальные напротив сидят голые и им прохладно. В другой раз на левой руке у кого-то до локтя часов надето – тоже выигрыш. А Колючий в этом деле не имел таланта, был в долгах и шел на всякие фантазии по добыванию денег.
В первый раз за карты получил он что-то совсем немного и через год с небольшим опять сидел тихо в том бурьяне в трусах и тельняшке – до того проигрался. Так вот, насчет фантазии. У них главное – долг вернуть в срок и никаких отсрочек. Когда стало его подпирать в этом вопросе, на танцах в "Приморье" стал он охмурять какую-то серенькую курочку, но с золотыми перстнями на лапках да серьгами в ушах. При его данных было это плевое дело, и вскоре полюбила его не только та курочка, но вся женская палата в количестве шести человек. Приходил он туда, как к себе домой, услаждал их своими музыкальными и всеми остальными способностями.
Один раз в душную ночь долго прощался со своею у открытого окна – ну, как Ромео у Джульетты – пел ей вполголоса, а потом еще сидел в одиночестве на ближней лавочке и курил. Потом самым неслышным образом забрался в палату через то самое окно и обчистил всех подружек дотла, даже у некоторых блузки унес, те, что шелковые были. Отнес все барахло на толчок одной бабусе. А курочка с подружками с плачем до милиции, та же в два счета вычислила Колючего. Опять загремел он и уже надолго. Потом, после отсидки, опять на чем-то погорел, и следы его потерялись.
Помню, уже где-то в семидесятом или в семьдесят первом на городском пляже возле "Ракушки" сидела компания молодняка и из середки тихо плакала струнами гитара и кто-то негромко пел. То ли песня показалась мне знакомой, то ли хрипловатый голос, но я подошел туда. Сидел в окружении пацанвы почти лысый да худющий мужичок в черном пиджаке, старался над своей гитарой, а пацанва говорила ему: "Давай, дед, клево поешь, хочешь еще глотнуть портвейну?" Тот поднял голову и взял бутылку, и тогда только понял я, что то был все-таки Колючий – глаза были его. А пацаны, уверен, понятия не имели, кого они поили портвейном.
Я ЭТО ПОМНЮ
Когда отец устанет
Может быть, они где-нибудь среди тряпок лежат? Я их хорошо помню: одна – круглая, как большая серебряная монета, с ушком и цепочкой, другая – в виде ромба, тоже как будто из серебра, на ней надписи – "За отличное плавание на 200 метров", а на обороте – "Чемпиону Азово-Черноморского края. 1932 год".
– Нету их давно, забрал кто-то, – виновато отвечает мать.
И в который раз с досадой думаю о том, что не осталось ни вещей отца, ни единого треугольника-письма, ничего, что было еще при нем. В войну, когда одни спасались от бомбежек в горах, другие мародерствовали, грабили оставленные дома. Вернувшись, мы увидели в доме полный разгром. Даже чугунная плита была выдрана из печи, пух из распотрошенных подушек и перин по колено лежал на полу и шевелился как живой. Ящики комода были перевернуты, исчезли облигации, всякая мелочь, а медали остались незамеченными в груде бумаг и писем. И вот уже в 50-е годы кто-то из отдыхающих умыкнул таки их.
Можно украсть вещи человека, могут исчезнуть письма, написанные в пути на фронт, крупно и коряво, но память все равно останется. Зыбкая, размытая, вдруг вспыхивает местами ярко и сочно, как яблоко в опавшей листве после дождя.
В бисере капелек белый лоб, блестящие черные кольца волос, незагорелый бугристый торс – все вижу как сейчас, а вот голос не слышу. Не помню. Наверное, потому, что мало он говорил. Стеснялся сильного акцента. А может быть, как большинство сильных и красивых людей, был просто немногословен. И некогда ему было говорить. Он шил. Раньше у нас про сапожников говорили: "он шьет", или "шьет в артели Клары Цеткин". Была до войны сапожная мастерская под таким названием. От мастерской в курортной зоне было несколько "точек". Одно время отец с напарником шил в маленьком павильоне на Северной. Павильон был на территории дома отдыха КРУЗДО, который потом назывался УДОС, после войны – "ВЦСПС-1-2", и, наконец, пансионат "Дружба". Как раз на том месте стоит сейчас гипсовый Айболит без носа и без рук. А тогда был там тенистый парк, в глубине которого белела танцплощадка. Гуляли парочки, к вечеру гремел духовой оркестр, а отец все не разгибался, чинил дамские "лодочки", босоножки и прочие "лосевки". Напарник, дядя Ваня "Зизика" (по-гречески "стрекоза"), когда появлялись клиенты, хватался за газету и брался читать, держа ее вверх тормашками. Если же появлялась симпатичная да молодая клиентка, распускал хвост и пытался назначить свидание. Клиентка обычно отказывала, а Зизика шел до ближайшего ларька выпить стакан вина.
Дело уже к полудню. В мастерской накурено до синевы и больше всех садит Зизика.
– Слушай, Спирка, что ты за человек, сам не пьешь и другим не даешь, деланно возмущается он, когда появляется с его точки зрения нужный, "тот" клиент. Отец молчит.
– Слушай, ты когда-нибудь видел, чтобы двумя пальцами пятаки гнули? Нет? Так я тоже не видел, пока этот парень тут не появился, – обращается он к приезжему клиенту, указывая кивком на отца. – Только номер этот стоит бутылку "Абрау-Дюрсо", – без паузы добавляет Зизика. – Нет, дорогой, так мне не надо, я люблю выпить на спор. – Спирка, на пятак, дай выпить за счет этого дурака, – это уже вполголоса по-гречески отцу.
Тот молча берет пятак в черную от дратвы ладонь, как бы собирается протолкнуть его в "дулю" – большим пальцем между указательным и средним – и, крякнув, бросает на стол согнутым в корытце.
– Это ж надо, – клиент разглядывает изуродованный пятак, смотрит с восхищением на отца. А тот шьет.
– Это обмыть надо, – напоминает Зизика.
– Конечно, надо, – с готовностью соглашается клиент. – Спирка, я скоро приду, – говорит Зизика. Иногда действительно приходит.
Отец часто шил по вечерам дома. Под тусклой лампочкой без абажура, посреди комнаты ставил свое сапожное кресло – низкий и широкий табурет, где вместо сиденья – накрест переплетенные в решетку кожаные ремни. Шил больше чувяки, их еще называли "выворотки". Чувяки в то время были всеобщей обувкой в наших местах. Мягкие, легкие, на кожаной подошве и без каблука. Шились прочной дратвой, тщательно провощенной. Иногда он давал мне в руки кусок липкого воску и дратву, всякий раз показывая, как вощить. Пахло остро и привычно кожей и клеем. громко стучали на стене часы с кукушкой. Но были вечера, когда отец лежал на кушетке, держа в руках толстую тяжелую книгу и что-то бормотал вполголоса. Он читал так, почти по складам, вслух. Неудивительно, если знать, что окончив 4-классную греческую церковноприходскую школу, с 13-ти лет уже сел сапожничать. Это был том истории древней Греции. Очень ему, наверное, хотелось заглянуть в седую даль своей прославленной родины, и он упорно пытался читать. Это было трудно, усталый, он быстро засыпал, тяжелый фолиант с грохотом падал на пол.
Однажды он долго рылся в груде сапожных колодок, гремел ими сверх обычного, явно был не в духе. Отшвырнул в угол одну-другую, хлопнул себя по коленкам и сказал: "Не послушал тогда Володю Коккинаки, не поехал учиться, так всю жизнь и буду гнуть спину над колодками". Быстро встал и вышел во двор...
В начале тридцатых годов отец пытался сменить профессию, уехал пытать судьбу в Новороссийск. В порту пристал к бригаде грузчиков-греков. Тон задавали три брата Коккинаки, ребята крепкие, твердые в мышцах. Отцу этих качеств тоже было не занимать, он, как и все, лихо бегал по сходням с двумя мешками цемента под мышками. Та греческая бригада гремела тогда на весь Новороссийск и дальше, фотографии мускулистых чернявых ребят мелькали на досках передовиков, в газетах "Цементник", "Молот". Но тут в стране раздался клич "молодежь – в авиацию", и тысячи горячих молодых голов откликнулись на призыв.
– Мы все трое едем учиться на летчиков. Хватит мешки таскать. Спира, ты как? – спросил Владимир Коккинаки.
– Грамоты у меня не хватает, не возьмут, – отвечал тот.
– Не боись. От союза грузчиков дадут такие характеристики, что обязательно возьмут.
Братья Коккинаки стали прославленными летчиками-испытателями, старший, Владимир, получил звание героя, стал генерал-лейтенантом. Три аса пережили войну и ушли из жизни в преклонном возрасте.
Рядовой Красной Армии Спиридон Попандопуло летом 1942 года в возрасте 33-х лет погиб в Харьковском котле.
Федун, ты помнишь...
Федун, ты помнишь, как я, шестилетка, впервые пошел с вами в горы за дровами? Для тебя это было привычным делом, с тетей Анфисой и Надей вы туда, наверное, каждую неделю ходили. Никогда не забуду потрясения, которое пережил тогда. Я ведь лучше всех среди нас бегал, прыгал в длину, играл в "кута", в "чалдыка", в "ловитки". Вдруг оказалось, мне слабо лазить по крутым каменистым скатам. Страх сорваться вниз парализовал меня. Забравшись вверх метров на двадцать и глянув вниз, я вмиг вцепился в ближайший кустик и долго сидел на корточках, мучительно преодолевая желание разреветься. Вы спокойно и сноровисто таскали сухие ветки вниз, поднимались вверх, вновь были внизу и не замечали моей беды. Раз только тетя Анфиса откуда-то спросила "Митя, ты где?" Я подал голос, вы продолжали свое дело. Потом я все-таки съехал на заднем месте вниз, поранив об острый камень ногу. Но и этого никто не заметил, вы укладывали вязанки дров, стягивали их веревками, стараясь, чтобы одна сторона была поровнее и сучья поменьше давили спину.
– Митя, где твои дрова, ты что делал, – только и спросила тетя Анфиса. Мне быстро соорудили маленькую вязанку, и мы пошли обратно.
Некоторое время после того первого похода я с опаской ожидал от тебя насмешек по поводу моей трусости. Не верилось, чтобы никто из вас не видел моего отчаянного и вместе с тем позорного состояния. Но все было по-старому, на улице ты продолжал оставаться моим верным подчиненным и бесстрашным защитником.
Через год и для меня походы за сушняком стали обычным делом. Я полюбил горы. Там было тихо, не верилось, что внизу часто ревут сирены, рвутся бомбы. Я лихо прыгал по скалам, бросал сушняк в крутую и узкую лощину. Внизу маленькая фигурка укладывала его в две вязанки: большую и маленькую.
– Митюша, хватит, спускайся, да осторожно, – кричала бабушка. Когда шли домой, вязанка больно давила спину, веревки врезались в плечи, пот ел глаза, а ноги подкашивались. Но что-то делало это занятие радостным, легким, трудности вполне терпелись.
Федун, ты помнишь, когда в 1944 году мы пришли в первый класс и сидели за грубыми дощатыми столами на шатких высоких скамьях, ты все время шухарил, раскачивал скамью, заводил нашу молодую "учителку" Марию Андреевну и "разлагал весь класс", как говорила она: "Митя, ты же примерный мальчик и должен положительно влиять на Моноола, а не наоборот. Я вас рассажу". Она нас рассадила, но это ничего не изменило. Ты был неистощим на разнообразные проделки, часто жестокие, над девчонками. С пацанами, в большинстве такими же, как и мы с тобой, переростками, устраивал постоянные разборки на переменах и после уроков.
Как-то Марии Андреевне вздумалось выпытывать у всех по очереди, кто чего сегодня ел дома. "Кукурузную кашу", – как сговорившись, отвечали все. В смятении ожидал я, когда придет мой черед отчитываться. Кашу мы не ели, обычно на столе был жидкий кукурузный суп, иногда в нем плавал поджаренный на постном масле лук. Были дни, когда ничего не было. Мать в такие дни часто впадала в истерику и в школу нас с братом не пускала. В этот день у нас был-таки суп, но мне почему-то стыдно было говорить правду. Я с ужасом чувствовал предстоящую свою униженность, но и соврать не мог. Щеки у меня горели, в висках стучало, я опустил глаза и молчал.