Текст книги "Лётные"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
– Не заживусь я у вас тут: только поправлюсь малость и уйду.
– Да куда ты уйдешь-то, глупая?
– Надо... нельзя мне. Я не одна... Бродяжка тут есть, "Носи-не-потеряй" прозывается, так я с ним. Он теперь в Камышловом содержится: от него дитё-то.
При последних словах Дунька вся застыдилась, точно боялась, что Иван ей не поверит относительно происхождения ребенка: у этого новорожденнаго бродяги был отец, и Дунька гордилась, что могла назвать его – это было самое большое счастие в ея собачьей жизни.
X.
Неожиданное появление Дуньки на Татарском острове произвело в Тебеньковой настоящее волнение, особенно среди тебеньковских баб, которыя совсем «решились ума», как говорил Родька Безпалый. В обсуждении этого важнаго вопроса приняли горячее участие решительно все, начиная с солидной Степаниды Обросимовны и кончая Фимушкой. Всякая разница между настоящими бабами и «путаными бабенками» на время совершенно исчезла: снохи стараго Гаврилы, жёны брательников Гущиных, Аксинья-кузнечиха, поповская стряпка Егоровна не только якшались с писарской «Лысанкой», но и с Фимушкой, с заблудящей Улитой и даже с солдаткой Степанькой.
– Статочное ли это дело, чтобы бабы бродяжили,– с негодованием говорила Аксинья-кузнечиха.– Ежели мужики бегают из острогов, так это еще не указ бабам: одна мужичья часть, другая – бабья...
– Где уж с мужиками тягаться: первое дело – забрюхатит,–прибавила жена Сысоя, испитая, лядащая бабенка.
– Теперь куда с дитём-то повернется эта самая отчаянная Дунька?
– А вот поправится после сносей, так наших мужиков станет сманивать к себе на остров.
– Уж это как есть. Разорвать ее, стерву, мало. Листар сказывал, что Дунька-то свово мужа сулемой стравила... ужо наших мужиков чем бы не напоила тоже,– ведь у мужиков-то не много ума.
Дядя Листар принимал самое живое участие в общей бабьей суете и по возможности старался растравить баб, чтобы хоть этим путем насолить Ивану за его машинку. Через иосифа-Прекраснаго дядя Листар знал все подробности появления Дуньки на Татарском острове и то, как отнесся к ней Иван. Все было на-руку хитрому Листару, и он втихомолку поджигал взбеленившихся баб.
– Погодите, выправится Дунька-то, так она всех ваших мужиков перепортит,– предупреждал он особенно податливых бабенок.– Подсунет какого приворотнаго зелья, тут и шабаш... всю деревню стравит.
Этот бунт тебеньковских баб против Дуньки Непомнящей являлся одного из тех необяснимых житейских несообразностей, которыя так заразительно действуют на массы. Отсутствие логики и самых обыденных человеческих чувств служит только к развитию тех мелких глупостей и нелепостей, которыя выплывают, как сор, на поверхность вскрывшейся текучей воды. Всего естественнее было ожидать, что именно бабы пожалеют Дуньку, тем более, что она находилась в таком исключительном бабьем положении, но выходило как раз наоборот. Те самыя бабы, которыя каждый вечер клали лётным кусочки, теперь готовы были разорвать Дуньку в клочья. Женщины-бродяги – большая редкость, и это одно могло служить некоторым обяснением к вспыхнувшему недоразумению, а тут Дунька поселилась вдруг под самым носом и всем мозолила глаза своим присутствием. Самые обстоятельные деревенские мужики чувствовали себя как-то неловко и даже заметно конфузились, когда заходил разговор о Дуньке. Большинство старалось не обращать внимания на ополоумевших баб, и только самые решительные из мужиков осмеливались заметить: "Будет вам, бабы, языки-то чесать... право, сороки вы короткохвостыя!" Но такия замечания только подливали масла в огонь, и бабы, кажется, готовы, были выцарапать глаза каждому, кто скажет слово за ненавистную Дуньку.
А виновница этого переполоха продолжала лежать в балагане у лётных, пласт-пластом. Сначала ей как будто полегчало, а потом наступила страшная слабость,– ныла и болела каждая косточка, и Дунька на все разспросы о болезни отвечала только одно: "вся не могу". Да и к себе она относилась как-то совсем равнодушно, сосредоточив все помыслы и желания на своем ребенке.
Так прошла незаметно целая неделя. Иван попрежнему ухаживал за больной, хотя чувствовал, что кругом творится что-то неладное. Перемета совсем не показывался на острове, иосиф-Прекрасный тоже начинал, видимо, сторониться, являлся на остров только затем, чтобы передать, что говорят про Дуньку в деревне. Ивана злило это, и, улучив минуту, когда Дунька могла остаться одна, он отправился в деревню, чтобы повидать Феклисту. Жнивье уже поспело, и весь народ был в поле. Иван дождался Феклисты, и первое, что поразило его, было то, что Феклиста сильно смутилась перед ним и даже покраснела.
– Ну, как поправляешься?..– спросил Иван, стараясь не глядеть на нее.
– Да ничего... по малости управляемся. Сено все поставили, теперь за жнивье принялись.
– Я ужо как-нибудь на неделе приду помогать.
Феклиста совсем смешалась и, запипаясь, проговорила:
– Нет, Иванушка, уж лучше ты не ходи...
Этим было все сказано. Феклиста была против Дуньки, а Иван не хотел ей обяснять, почему и как попала Дунька к ним на остров, потому что это было бы безполезно. "Это другия бабы настроили Феклисту..." – думал бродяга, выходя из Феклистиной избы. На дворе он встретился с Пимкой, который запрягал лошадь в телегу.
– Здорово, малец...– проговорил Иван и хотел потрепать мальчика по голове, как иногда делал.
– Не трожь!..– закричал Пимка, и глаза у него засверкали, как у настоящаго волчонка.– Ты вот Дуньку-то свою гладь по голове... Погоди ужо, наши мужики доберутся и покажут тебе Дуньку.
– Сильно грозятся?..
– Башку, бают, отвернем...
Иван понимал, что Пимка говорит с чужого голоса и что его, очевидно, научил кривой Листар, но все-таки бродяге сделалось ужасно обидно. Что, в самом деле, сделала Дунька им всем? И Феклиста заодно с другими бабами... Куда же ее, хворую, деть, не в Исеть же спустить, да и дитё тут примешалось. Дело было под вечер, и Иван зашел в кабак к Безпалому.
– Давай полштоф...– заявил он, не здороваясь.
– Что больно угорел?– засмеялся Родька.
– И то угорел...
В кабаке было пусто, только на лавке спал пьяный старик-нищий, да на крылечке сидели двое обратных ямщиков. Иван без передышки выпил два стаканчика и сразу захмелел – давно он не пил водки настоящим образом. Родька делал вид, что будто переставляет у себя за стойкой какую-то посудину, а сам все время не спускал глаз с бродяги.
– Иван, а Иван...– окликнул Родька вполголоса.
– Ну?
– Мотри, худо твое дело... Из-за самой этой Дуньки примешь большое горе – мужики сильно серчают...
– Пусть... хворая она лежит, так не за ноги мне ее тащить с острова.
– Она точно, что тово...
Наступило тяжелое молчание. Иван налил третий стаканчик и долго смотрел осовелыми глазами куда-то под лавку, где валялся разный кабацкий сор. Родька попрежнему наблюдал его своими лукавыми глазами и наконец проговорил:
– А куда твои-то дружки ушли?
– Какие дружки?
– Ну, Перемет и этот иосиф-Нрекрасный. Вечор заходили выпить по шкалику и болтали, что на острове больше не останутся: мужиков наших устрашились, чтобы за Дуньку чего не было...
– Устрашились, говоришь?..
– Да разе они сами-то тебе ничего не сказывали?
Иван тяжело ударил кулаком по стойке и сердито плюнул на пол. Это была явная измена со стороны товарищей. И кого устрашились?– тебеньковских баб...
– А ты, Иван, в самом деле, поберегайся: неровен час... Теперь будто жнивье подоспело, все в поле, а вот праздник подвернется, так жди гостей.
– Ладно... Куда же ушли мои-то дружки?
– Перемет поколь у кузнеца Мирона приспособился, а Осип махнул прямо на трахт...
– Подлецы они, дружки-то... А я Дуньку не выдам. Что она им далась, чертям?.. Нашему-то брату, мужику, каково достается бродяжить-то? В другой раз жизни своей постылой не рад, а бабе в тыщу раз потяжельше нашего достается.
– Уж это что и говорить: больно слабо место... Только вот наши-то тебеньковския бабенки ощетинились: так и рвут!..
– Ну, и пусть рвут... Робеньчишка у Дуньки-то, а малость выправится – сама уйдет.
Действительно, лётные ушли с Татарскаго острова, и Иван остался в балагане с глазу на глаз с Дунькой. Она женским чутьем догадалась, в чем дело, и порывалась тоже уйти, хотя сама не могла еще держаться на ногах.
– Уйду я, Иван, а то, в сам-деле, мужики тебя еще, пожалуй, изувечат...– говорила она, собирая какое-то тряпье.
– Перестань, дура... Куда ты уйдешь-то?.. Никого я не боюсь.
В ближайший праздник, к берегу Исети с утра начали собираться деревенские ребятишки, а это было дурным знаком. Иван узнал своих старых знакомых – и Авдошку, и Кульку, и Семку. С ними толклась белоголовая Сонька, сосредоточенно засунув пальцы в рот. Так продолжалось до самаго вечера, когда со стороны деревни показалась толпа мужиков. Иван понял, что они шли на Татарский остров, и сунул за пазуху короткий нож. Живым он не хотел отдаваться в руки.
Толпа подошла к берегу и, засучив порты выше колен, побрела к острову. Впереди всех шел без шапки седой сгорбленный старик, известный в деревне под именем Вилка. Это был самый вздорный и зубастый мужичонка, горланивший на волостных сходах до хрипоты. За ним шли: кузнец Мирон, Сысой, Кондрат, Родька Безпалый, а позади всех – степенный старик Гаврила с двумя старшими сыновьями.
– В гости к тебе пришли...– заявил Вилок своим скрипучим голосом, заглядывая в балаган.
– Милости просим...– ответил Иван и прибавил:– насчет Дуньки?
– Видно, что так, милый друг... Где она у тебя спрятана, принцесса-то твоя?
– Чего мне ее прятать... в балагане лежит.
Мужики немного замялись и переглядывались между собой. Родька Безпалый первый вошел в балаган, но Дунька сама вышла оттуда с ребенком на руках и молча поклонилась миру.
– Ишь, змея, с дитём тоже...– обругался Вилок и даже плюнул.
– Уж ты, Иван, как хошь, а ослобони нас от Дуньки...– заговорил Кондрат из-за спины Гаврилычей.– Мы лётных не гоним, живите, Христос с вами, а главная причина, что вот бабенка у вас обявилась на острову. Очень это неспособно.
– Нас бабешки-то наши поедом сели...–вставил свое слово смирный Сысой.– Житья не стало.
– А ежели Дунька хворая?– спросил Иван спокойно.
– Знамо, что хворая...– загалдели мужики, почесывая в затылках.– Обнаковенно бабье дело. Оченно хорошо понимаем...
– Ну, так зачем пришли, коли знаете?– огрызнулся Иван.
– А ты что больно ощетинился-то?– начал задирать Вилок, угрожающим образом наступая на бродягу.– Не больно велик в перьях-то... Тебе мир приказывает, а ты щетинишься...
– Уж это, как мир хочет, а я Дуньку не дам в обиду...– заявил побледневший Иван и инстинктивно положил руку за пазуху.
– Так и сказать?
– Так и скажите...
– Ну, мотри, парень...– грозился Вилок, потряхивая своей седой головой.
– И то смотрю, как вами бабы помыкают...
– Ребята, пойдемте домой...– неожиданно заявил старик Гаврила, и "ребята" без слова пошли за ним, как оглашенные.– Дело ведь бродяга-то говорит...
Мужики ругались всю дорогу, пока шли до Тебеньковой. Неожиданный отпор бродяги сбил их с толку, а с другой стороны, этот Гаврила сомустил всех.
– Один против мира идет, стерва!..– ругали мужики бродягу.– Кольем его с острова-то, варнака... Вишь, какой выискался дошлый!..
– Он не против мира, а маненько будто насчет баб...– спорил старик Гаврила.– Правильное слово сказал: все из-за баб загорелось, ну их к ляду!.. Жили лётные цельное лето, а по заморозкам-то сами уйдут.
Дядя Листар тоже приходил вместе с другими, но благоразумно остался с ребятишками на берегу, пока мужики были на острове. Он ругался больше всех, но его никто не слушал.
XI.
Что-то такое страшное и неумолимое чувствуется в слове «осень». Это – медленная агония умирающей природы... Безконечныя темныя ночи, голыя поля, осиротевший печальный лес, темная вода в реке, мертвый шорох валяющихся на земле желтых листьев, дождь, грязь и вечная песня осенняго ветра, который разгуливает с жалобными стонами по раздетой земле. Особенно печальна осень в Зауралье, где мертвыя поля тянутся на сотни верст и, после короткаго севернаго лета, кажутся такими жалкими, точно оставленное поле сражения. Хорошо тому, у кого есть свой теплый угол, своя семья, свое место, где сам большой, сам маленький.
Около Тебеньковой теперь везде красуются клади хлеба и стога сена, а на гумнах начинается с ранняго утра громкая молотьба, точно землю клюют сотни громадных птиц своими деревянными носами. Тук, тук, тук... А вон веселый дымок стелется над овином – сушится мужицкое богатство. Зато Исеть стала такая темная, бурливая; она поднялась от дождей в горах и теперь крутится в пологих берегах с глухим ворчаньем. Валы так и хлещут, особенно по ночам, когда поднималась настоящая сиверка. Татарский остров сделался точно ниже, желтый лист сохранился в кустах только кое-где, как позабытые лохмотья, голыя ветви черемухи, вербы и тальника жалко топорищлись во все стороны, и глазу неловко за их наготу после бывшаго летняго наряда. С дороги в Тебеньково можно разсмотреть балаган, устроенный летными на острове, и курившийся перед ним огонек. Дунька все еще лежала больная в балагане и только изредка выползала погреться к огоньку; она любила смотреть на черневшую реку и задумчиво говорила:
– Иван, вон уж птица стала грудиться...
– Это она к отлету в стаи сбивает,– обяснял Иван.
Лесная птица уже улетела, за ней двинулась болотная. Дольше всех держалась водяная – утки, гуси, лебеди. У бродяги Ивана щемило на сердце, когда по небу с жалобным курлыканьем неслись в теплую сторону колыхавшиеся косяки журавлей, точно они с собой уносили последнее тепло. На Исети появлялись отдельныя стаи чирков, крахалей, гоголей, черняди, кряковых; пара лебедей долго плавала у самой деревни. Раз ночью, захваченный холодным ветром, на Татарский остров нал целый гусиный перелет. Птица выбилась из сил и была такая смирная, хоть бери ее руками. За день гуси успели отдохнуть, покормились и с веселым гоготаньем двинулись вперед.
– Ну, видно, и нам скоро пора, Дунька, тепла искать,– заговаривал несколько раз Иван, провожая глазами улетавшия птичьи станицы.– Ты куда думаешь итти?
– А мне в Камышлов... Боюсь, чтобы "Носи-не-потеряй" куда в другое место не услали. Весточку хотел прислать.
– Да где он тебя искать будет, глупая?
– Найдет... Вот только бы поправиться. Другой раз цельный день здоровая бываю, а тут точно вся размякну: ноженьки не держат.
– В силу еще не вошла, оттого и не держат. Поправляйся скорее.
Странная была эта Дунька, какая-то совсем безответная, и точно она боялась Ивана все время. Бродяга это чувствовал и не мог понять, зачем Дунька боится его. Раньше ему было жаль ее, как больного человека, а теперь он жалел просто замотавшуюся бабу, которая переносила свою судьбу с непонятным равнодушием. Дунька никогда не жаловалась, не плакала, а только изредка вполголоса затягивала какую-то печальную песню:
Не взвивайся, мой голубчик,
Выше лесу да выше гор...
Иван знал только, что Дунька откуда-то с уральских горных заводов, а откуда именно – она не говорила.
– Твой-то "Носи-не-потеряй" тоже заводский?– спрашивал Иван.
– А я почем знаю...
Прошло уже недель пять, как Дунька поселилась на Татарском острове. Время летело как-то незаметно. Дунькин ребенок понемногу рос и уже мог улыбаться, когда Иван брал его к себе на руки.
– Бродяжить пойдем, пострел... а?..– говорил Иван, подбрасывая ребенка кверху.
С половине сентября на Татарский остров неожиданно явился иосиф-Прекрасный, худой, мокрый, грязный, так что Иван едва его узнал.
– Откудова это тебя принесло?– спрашивал Иван недоверчиво.
– Где был, там нет... Мне бы зелену муху повидать, Дуньку. Весточку принес ей... Месил-месил от Шадрина-то, просто хоть умереть, а нельзя: больно просил "Носи-не-потеряй". Он в Шадрине теперь, в остроге, так наказывал, чтобы Дунька безпременно к ему шла... серчает.
Это известие и обрадовало и смутило Дуньку, хотя она ждала его с часу на час. Она даже не разспрашивала про своего возлюбленнаго, что он и как, а знала только одно: ей непременно нужно итти в Шадрино и повидаться с "Носи-не-потеряй". Иван молчал и только исподлобья поглядывал на иосифа-Прекраснаго, точно сердился на него.
– Ты чего на меня буркалы-то выворачиваешь?– спросил иосиф-Прекраеный.
– А смотрю, где у тебя совесть, у анаФемы. Зачем тогда убегли, дьявола?
– Известно, не от радости ушли... эк пристал!.. Все Перемет сманивал...
– Да ведь ты один ушел на трахт?
– Ну, сначала один, а потом и Перемет пришел... опь и сомустил тогда меня, а то я бы ни в жисть не поддался тебеньковским-то мужикам.
– Перестань врать. А где теперь Перемет?..
– Перемет, брат, на казенное тепло перебрался... И прокурат только этот самый хохол!.. Как холода начались, он маханул на Шадрино и прямо к следственнику: так и так, бродяга, не помнящий родства, желаю поступить в острог. Молодой следственник-то, славный такой, ну и говорит Перемету: "Мне сейчас некогда тебя в острог садить – мертвое тело производить еду, а ты меня обожди – приеду, тогда в лучшем виде тебя в острог предоставлю". Ну, Перемет и ждал до самых вечерен, а потом забрался в кухню к следственному-то, да там и заснул. Следственник-то приезжает ночью, ему и говорят: "Бродяга вас дожидает, вашескородие".– "Какой бродяга?" – "А что даве приходил".– "Да где он?" – "Да в кухне у вас спит". Ну, разбудили Перемета, следственник записал его в бумагу и с бумагой послал в острог одного, потому казака не случилось. Перемет и говорит: "Не сумлевайтесь, вашескородие, не заблудимся..." Так и представился сам в острог с бумагой, зелена муха!
– А много лётных идет в острог?..
– Идут помаленьку... по двое, по трое идут. Больше-то не видно. Ну, да еще и настоящаго холоду не было: крепятся, которые в полушубках.
– Ну, а ты как со своей головой полагаешь?
– Да что полагать-то, один конец...
иосиф-Прекрасный неожиданно захохотал и долго не мог успокоиться.
– Чего ржешь-то, дьявол?– спрашивал Иван.
– Ох, и потеха только была... Ведь я сюда прибег с веревочки, ей-Богу!.. Вот сейчас провалиться!.. Шатался я, шатался по трахту, заморозки пошли, и так это мне тошно сделалось, так тошно: н-на, ложись да помирай. Лист это кругом облетел, птица всякая потянула в теплую сторону, все по своим углам схоронились, одни лётные замешкались. Ни ты человек, ни ты зверь, ни ты птица какая... всем свое место есть, одному лётному земля – клином. Ах, ты, зелена муха, пошел в первую деревню да прямо в волость и обявился; так и так, мол, иосиф-Прекрасный... А уж в волости-то штук восемь лётных до меня сидело – кого пымали, кто сам пришел. Ну, нас всех, рабов божиих, на веревочку да к ундеру, а ундер нас и повел в Шадрино... И смех только: нас восьмеро, и такие все орлы – упаси Боже, а ундер-то один. Мы его, ундера, на смех и подняли дорогой: "Куда ты, кислый чорт, ведешь нас?" Он нас варнаками крестит, а мы хохочем. Только тут уж я вспомнил про Дуньку-то, что ей наказывал "Носи-не-потеряй", ну, развязался и удрал от ундера, а остальные за мной. Ундер-то с палкой за нами гнался верст с пять...
– Ну, а теперь как думаешь насчет своей глупой головы?
– К тебе пришел: прогонишь – уйду, не прогонишь – останусь.
– Чего мне тебя гнать: оставайся, коли глянется, только уговор дороже денег – с кривым Листаром не якшаться.
– Ну вот, зелена муха, да с чего я полезу к нему!..
– А от большого ума и полезешь... Этот самый Листар унюхал про машинку-то и все зубы грызет на меня с тех пор.
– Н-но?
– Верно... Да ты же, поди, проболтался тогда ему. Ну, да все равно... Листар тогда и баб настроил против Дуньки, и мужиков подсылал на остров, чтобы я Дуньку прогнал. Знает, пес, чем насолить..
Иван сначала был сердит на иосифа-Прекраснаго, потом ему было жаль этой безпутной головы, да и Дунька уйдет – вдвоем веселее будет горе горевать. Так иосиф-Прекрасный и поселился снова на Татарском острове, как настоящая перелетная птица.
– Мы еще ребенка у Дуньки крестить будем,– говорил он.– Так, Дунюшка... ась?..
– Отстань, сера горючая...
– Стосковалась, поди... а?.. А мы вот с Иваном возьмем да и не пустим тебя, ха-ха!.. Может, мы еще лучше твоего "Носи-не-потеряй"... Погляди-ка на меня-то, а?..
XII.
Начались крепкие заморозки. Земля по утрам глухо гудела под ногой, как прокованная полоса железа. На Исети образовались закраины; последняя зеленая травка, топорщившаяся кое-где отдельными кустиками, замерзла, и только одне утки продолжали кружиться на самой средине реки. Перед Покровом выпал первый «гнилой» снежок и через три дня растаял. Сейчас после Покрова Дунька собралась уходить, несмотря ни на какие уговоры лётных повременить еще.
– Нельзя... надо...– твердила Дунька, собирая свои тряпицы.
– Да ведь ты замерзнешь, окаянная!
– Нет, ждет он меня.
Так Дунька и не сдалась на уговоры, собралась и в одно холодное осеннее утро отправилась в путь, поблагодарив лётных за хлеб-соль и за ласковое слово. иосиф-Прекрасный, в виде последней любезности, перенес Дуньку на спине через реку и долго смотрел ей вслед, повторяя: "Ах ты, зелена муха... право, зелена муха!". Иван тоже следил глазами с острова за уходившей Дунькой, и его сердце ныло, точно он провожал ее на прямую погибель.
– Ох, не надо бы пущать Дуньку-то...– говорил вечером иосиф-Прекрасный, когда они варили на огне кашу.– Погинет она, а бабенка-то уж больно безответная. Как собачонка ходит за этим "Носи-не-потеряй" а он же ее и колотит... Видел я его в остроге-то, такой углан.
– Самим надо уходить...
– В скиты?
– Да, в скиты к раскольникам... за Верхотурье...
Лётные решили уйти с острова дня через три. Ивану хотелось проститься с Феклистой, и он все собирался к ней каждый день. Может, теперь баба опомнилась, а ссориться с ней Иван не хотел. Он был даже доволен, что, благодаря Дуньке, они на время разошлись с Феклистой: враг силен – мало ли что могло быть. Выбрав подходящий вечерок, Иван отправился в деревню. С реки дул сильный ветер, по небу бежали свинцовыя тучи, осенняя непроглядная темь захватила все кругом, точно могила. Иван пробрался к Феклистиной избе задами, но, на беду, Феклисты не случилось дома: она ушла куда-то в соседи, а в избе оставалась одна Сонька. Иван подождал с полчаса, а потом пошел обратно.
– Скажи мамке, что Иван прощаться приходил,– наказывал он белоголовой девчурке.– Скажешь?..
– Скажу...– лениво ответила Сонька; она давно хотела спать и готова была разреветься.
Иван шел назад старой дорогой, и, когда подходил уже к самому острову, небо вдруг осветилось горячим заревом – горело Тебеньково с самой середины, и ветер гнал колыхавшееся пламя в обе стороны.
– Здорово запаливает...– говорил иосиф-Прекрасный, из-под руки разсматривая пожар.– Страшенное пальмо занялось... Вон у Гущиных изба горит, к Кондрату пошло. Ох, страсть какая: так и дерет пальмо-то... Разве сбегать в деревню-то?
– Ну, придумал...– остановил его Иван.– Не до нас мужикам-то, неровен час, пожалуй, и в шею накладут.
– В лучшем виде... потому как народ одуреет совсем. Вон как поворачивает огонь-то, на обе стороны пошел...
Деревенский пожар, особенно в ночную пору – страшная вещь. Через каких-нибудь полчаса половина Тебенькова была в огне: одна изба горела за другой, и страшное "пальмо" с ревом кружилось по улице, прахом пуская нажитое потом и кровью крестьянское добро, от котораго оставались только одне головни да густая полоса чернаго дыма. По небу разлилось кровавое зарево и далеко осветило окрестности своим зловещим светом, точно к небу вставала сама мужицкая кровь. Вой ветра сливался с ревом скотины, метавшейся по конюшням и пригонам. Спавший народ выскакивал на улицу, кто в чем был: мужики – босые, простоволосыя бабы – в однех рубахах, ревевшие ребятишки – полураздетые. На церкви лихорадочно звонили во все колокола, у ворот везде стояли старухи с иконами в руках и громко читали молитвы; со всех сторон в Тебеньково летели крестьянския телеги с мужиками. Мирное село превратилось в ад. Народ совсем обезумел, и мужики метались по селу вместе с одуревшей скотиной, которая обрывала привязи и рвалась в горевшия стойла. Коровы бросались прямо в огонь. Ополоумевшия бабы растеряли своих ребятишек и еще более увеличивали общую суматоху своим воем и причитаньями. Какой-то слепой и глухой старик ни за что не хотел выходить из горевшей избы, и его должны были вытащить на руках силой.
Когда пожарище охватило полдеревни, у мужиков опустились руки: нечего было спасать и некуда. Единственная пожарная машина сгорела вместе с волостным правлением, да и какая машина могла остановить это море бушевавшаго огня. От избы Гущиных остались одне трубы, догорала новая изба Кондрата, у Сысоя его плохая избенка загоралась уже два раза, но он с топором в руках отстаивал свое последнее добро. Рядом с ним работал дядя Листар, подставляя огню свою горбатую спину.
– Господи, да откуда это началось-то?– голосили бабы.
У дяди Листара, как молния, мелькнула мысль, и он закричал с крыши одуревшей толпе:
– Кому поджигать-то, окромя лётных!..
Эта мысль, как искра, упавшая в порох, произвела в головах обезумевших мужиков и баб другой пожар. "Лётные подожгли... лётные!" – ревела вся деревня, как один человек. Выискался кто-то, кто видел, как вечером Иван пробирался задами к Феклистиной избе – сейчас после него и занялся пожар. Отыскали Феклисту – она не видала Ивана, ей дали тумака и пообещали выдрать, зачем якшается с лётными. Зато маленькая Сонька разсказала все, что знала.
– Это он из-за Дуньки деревню подпалил!..– кричал седой Вилок, выскакивая из толпы.– Робята, тащите их, варнаков, суды...
Толпа мужиков бегом бросилась к Татарскому острову... иосиф-Прекрасный думал спастись бегством, но его поймали верховые и потащили по земле за волосы, как теленка. Иван не сопротивлялся и шел в деревню среди толпы остервенившихся мужиков, с побелевшим мертвым лицом.
– Куда Дуньку дел?..– ревели голоса, и на бродягу посыпались удары.
– Ушла... третьево-дня ушла.
– Так и есть! Дуньку спровадили, а сами деревню подпалили! Ваших рук дело, варначье... кайтесь!..
– Братцы, Христос с вами... опомнитесь!..– умолял Иван, но его голос замирал в общем гвалте, как крик ребенка.
– Мы тебя живо разсудим, стерва!..– кричал Вилок, стараясь ударить Ивана кулаком по лицу.– Листар все видел...
иосиф-Прекрасный был уже на пожарище, когда привели в деревню Ивана. Бродяги были в разорванных рубахах и оба в крови, которая струилась у них по лицам.
– Вот они... поджигатели!..– ревела деревня.
В толпу протолкался дядя Листар и закричал, указывая на Ивана:
– При мне он грозился на деревню...
Изба Сысоя горела, как сноп соломы: он, захлебываясь от ярости, пробился тоже к бродягам и вцепился в Ивана, как кошка.
– Это он поджег!..– неистово голосил Сысой, стараясь укусить бродягу за плечо.– Своими глазами видел...
– В огонь их!..– пронеслось в толпе.
Этот страшный крик стоил пожара. За Ивана схватились разом десятки рук, и, несмотря на самое отчаянное сопротивление, он повис в воздухе – его тащили к первой горевшей избе.
– Батюшки... батюшки... батюшки!..– отчаянно вопил Иван, напрасно цепляясь за чужия руки, шеи, головы.
– В огонь!..
В воздухе мелькнул какой-то живой ком, болтавший ногами и руками, и беглый попал в самое пекло. Через несколько секунд он выкатился оттуда, обгорелый, окровавленный, продолжая лепетать: "батюшки... батюшки...". Но толпа не знала пощады, и бродяга полетел в огонь во второй раз, а чтобы он не выполз оттуда, кто-то придавил его тяжелой слегой.
К утру Тебеньково представляло собой дымившееся пожарище, а от Ивана Несчастной-Жизни не осталось даже костей. иосиф-Прекрасный через день, от полученных на пожаре побоев, умер в кабаке Родьки Безпалова.
1886.

