Текст книги "Отрава"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
По обстоятельствам всего дела, выясненнаго судебным следствием, можно было только возстановить его формальную сторону: тогда-то бабенка Анисья, не ладившая с мужем, пришла к Отраве и попросила средствия; Отрава приняла подарки, порылась в своей лаборатории и вынесла необходимую специю в кабацкой посудине. Бабенка Анисья вместе с средствием получала подробную инструкцию, как ей орудовать, но постаралась и двухнедельную порцию выпоила мужу в сутки. Дело происходило на покосе, в страдное время! У мужика поднялась ужасная "резьба", он катался с воем по земле а прямо указал на жену, что она его отравила. Сбежались соседи по покосу, ребятишки ревели, Анисья потерялась и во всем повинилась следователю, выдав головой Отраву. Старуха, несмотря на поличное, заперлась, и Василий Васильевич ничего не мог от нея добиться: знать не знаю, ведать не ведаю. Бабенка Анисья была ясна, как день, но Отрава оставалась загадкой: запираться во всем против прямых улик слишком наивное средство для такой опытной старухи, а главное, она сама себя не признавала виновной. В ней, в этой Отраве, жило убеждение своей правоты, и это поражало всех.
– А как она сказала про Анисью при очной ставке?– спрашивал я, стараясь распутаться в собственном недоразумении.
– Да ничего не сказала, а только посмотрела с сожалением,– обяснял Василий Васильевич.– Дескать, нестоящая ты бабенка, коли на успела концы схоронить... Не стоило рук марать. А главное, очень уж дешево все... Тридцать копеек, трубка холста и яйца.
Действительно, очень уж дешево, и это – вторая, запутывавшая дело, сторона. Отрава знала, что дает и чем сама рискует, а итти за тридцать копеек в каторгу – прямой нерасчет. Вообще Отрава являлась некоторою загадкой и невольно подавляла своею самоуверенностью.
– В прежния времена с этими дамами проще обращались,– заметил становой.– Конечно, с какой стати она будет говорить на свою голову, а прежде прописали бы ей такую баню... да-с. Оно, конечно, грубое средство и с женщиной даже жестокое, но, согласитесь сами, как же быть?.. Нужно хоть чем-нибудь гарантировать неприкосновенность личности.
– Вы, друг мой, ошибаетесь,– спорил доктор Атридов, примыкавший всегда к большинству.– Это называется выколачивать истину, а мы живем, слава Богу, не в такое время... Да, друг мой.
IV.
Вечером у попа все засели «повинтить» – обыкновенное времяпрепровождение засидевшагося провинциальнаго человека. Спускались прекрасныя летния сумерки. По улице устало пробрело стадо коров. Блеяли овцы, азартно лаяли собаки, гоготали гуси,– вообще Шатуново переживало тот оживленный момент, за которым так быстро наступает мертвая деревенская тишина. В открытом окне несколько раз появлялась и исчезала голова Вахрушки. Я вышел за ворота, чтобы подышать свежим воздухом. Вечерняя заря ярко алела над озером, которое горело розовым огнем. Из далекаго конца, где сошлись стеной камыши, уже потянуло ночною сыростью, и в воздухе, как дым, плавали первыя пленки тумана.
Постояв за воротами, я без всякой цели побрел вдоль улицы. Кое-где в избах зажигались огни, бабы встречали возвращавшуюся с поля скотину, деревенская детвора пугливо стихала при виде незнакомаго городского человека. Русская засыпающая деревня имеет всегда такой грустный вид, и невольно сравниваешь ее с городом, где именно в это время закипает какая-то лихорадочная жизнь. Контраст полный... На дороге меня догнал Вахрушка, слонявшийся по деревне без всякаго дела,– итти в свою избушку ему решительно было не за чем.
– А я таки-сбегал в волостное,– докладывал он, шмыгая ногами на ходу.– Поглядел на Отраву... Ну, и язва только, телячья голова!.. Сидит, как сова в тенете.
Вахрушка удушливо засмеялся, довольный сравнением.
– А что ей будет, значит, Отраве?– спрашивал Вахрушка, забегая бочком вперед.– На окружной суд пойдет?
– На окружной.
– Оправдают, телячья голова!– самоуверенно проговорил Вахрушка и сделал отчаянный жесть рукой.– Известно, господа будут судить... В прежния времена за это за самое на эшафоте бы взбодрили первое дело, а потом в каторгу, да!.. А нынче какое обращение: "Анна Парѳеновна, признаёте себя виновной?" – "Никак нет, вашескородие, а даже совсем напротив". Ну, господа и скажут: "покорно благодарим". Какой это суд? По-настоящему-то Отраву на ремни надо разрезать...
Около ворот и на завалинках попадались кучки мужиков, тихо разговаривавших между собой, вероятно, о той же Отраве, как и мы с Вахрушкой. Наше появление заставляло их смолкать. В темноте едва можно было различить бородатыя, серьезныя лица. Кое-кто снимал шапки, вероятно, принимая меня за лицо, сопричастное к следствию.
– А в волостном писарь Антоныч с фельдшером в шашки жарят,– проговорил Вахрушка, когда мы поровнялись с двухэтажною избой.– Верно... К попу Илье им теперь не рука итти, потому тоже чувствуют свое начальство, вот и прахтикуют между собой. А какое начальство хоть тот же Василь Василич... Ей-Богу!.. Лонись {Лонись – в прошлом году.} мы с ним за косачами по первому снежку ездили,– самый что ни на есть простой человек, телячья голова. Рядком с ним едем в пошевнях и раздабариваем... Разве такое начальство должно быть?
– А какое по-твоему?
– По-моему-то?.. По-моему, настоящее начальство, когда от страху человек всякаго ума решается... Врасплох-то его и бери, а то одумается, так из него правды, топором не вырубишь. Ту же Отраву взять: нисколешенько она Василь-Василича не испугалась, а даже еще разговаривает с им...
Мы зашли в волость. Мне нужно было увидать писаря Антоныча. Это был типичный представитель зауральскаго писаря: седенький, обстоятельный, с неторопливой речью; одевался он всегда в черные суконные сюртуки и носил "трахмальныя" манишки. Фельдшер Герасимов был бедный, попивавший господин, насквозь пропитанный специфическим аптечным ароматом. Если Антоныч держал себя независимо, то фельдшер испытывал какой-то прирожденный страх перед каждою форменною пуговицей и постоянно трепетал.
По скрипучей, покосившейся лестнице мы поднялись во второй этаж. В передней мирно дремал на лавочке старик-сторож, заменявший при волости чиновника особых поручений. В присутствии горела на столе спальная свеча и слабо освещала две головы, безмолвно наклонившияся над доской с шашками.
– Ходу?– спрашивал фельдшер, видимо припиравший противника к стене.– Как ни ворочай, все одна нога короче...
– Гусей по осени считают,– отвечал Антоныч, сдерживая игровую злость.– Подожди, когда другие похвалят... Ах, это вы?.. Милости просим, садитесь.
Воспользовавшись случаем, Антоныч перемешал шашки, что возмутило фельдшера до глубины души. Он только прошептал: "Хлизда".
– Завернули полюбопытствовать насчет содержимой?– галантно обратился Антоныч ко мне, не обращая внимания на "движение" партнера.
Я обяснил, что буду ночевать у попа Ильи и что, пожалуй, не прочь буду взглянуть на "содержимую", если это никого не затруднит.
– Не стоит она того, чтобы безпокоить себя, а впрочем, пожалуйте,– с достоинством пригласил Антоныч следовать за собой.
Шатуновский писарь говорил об Отраве нехотя, с тем пренебрежением, как говорят о предметах неприличных. Фельдшер о чем-то шептался с Вахрушкой и разводил руками.
Антоныч пошел впереди нас со свечой. В сенях была узкая и крутая лесенка, спускавшаяся в нижний этаж. Там было совершенно темно. Мы спустились в такия же сени, какия были наверху, и здесь натолкнулись на Пимена Савельича и каких-то женщин, боязливо прижавшихся к стене.
– Чего вы тут делаете?– строго проговорил Антоныч, обращаясь к сидевшему на скамеечке сотскому.
– А к дочере пришел, Иван Антоныч,– тихо ответил старик, перебирая в руках свою белую шляпу.– Значит, к Анисье. Ох, согрешили мы грешные... привел Господь...
Наступила тяжелая пауза. Прижавшияся к стене бабы тяжело вздыхали и сморкались. В запертой на железный болт двери проделано было квадратное отверстие, куда я и заглянул. Антоныч услужливо посветил своим сальным огарком, направив полосу света на "содержимых". Холодная представляла узкую, грязную комнату с одним окном, заделанным массивною железною решеткой. На полу валялась грязная солома. Отрава, сгорбленная старуха лет семидесяти, сидела на единственной скамейке, по-бабьи, подперев голову рукой. Сморщенное старушечье лицо глянуло на нас тусклыми, темными глазами, обложенными целою сетью глубоких морщин. Отрава нисколько не смутилась нашим появлением и только равнодушно пожевала сухим беззубым ртом. У стенки, опустив руки, стояла вторая "содержимая", Анисья, еще молодая бабенка, но с поблекшим лицом и впалою грудью. Глаза у ней распухли от слез, худыя плечи вздрагивали. Она была босая и так жалко выглядела всею своею испуганною фигурой.
– Мышей тут ловите, телячьи головы?– Спрашивал Вахрушка, просовывая свою голову к форточке.– Ах, вы...
Он выругался, но Антоныч сердито его оттолкнул:
– Не твоего ума дело!.. Все под Богом ходим.
– Так ты, Анисья, говоришь, что пестрядину отдать своячине?– вмешался Пимен Савельич, очевидно, продолжая какои-то хозяйственный разговор.
– Пусть Нютке скроит рубашонку,– ответила Анисья с удивительною для ея общаго убитаго вида деловитостью.– Да Пашуньке... Па-а-шунь...
Схватившия ее за горло слезы не дали кончить слова.
– И нар-родец: человек в каторгу идет, а они – пестрядина!– ворчал Иван Антоныч, оттирая старика.
– Да ведь нельзя же, Иван Антоныч,– оправдывался покорно убитый старик,– детишки-то малешеньки... Тоже обрядить надо, а без матери-то хуже сирот. Так Пашуньке-то из новых овчин шубенку обставить?– заговорил он в форточку.
– Шубенку, а останутся которые лоскутки, так на заплатки уйдут,– отвечала Анисья с новым приливом энергии.– И чтобы телушку братану Илье, а ярочку свекровушке. После детишкам-то розстава будет...
Бабы у стены начали перешептываться. Сотский цыкнул на них, как на куриц. Отрава сидела неподвижно и смотрела куда-то в угол. "Маминька, родимая",– тихо заголосила у стенки солдатка Маланья, не смевшая подойти к двери. Антоныч сморщился и сделал нетерпеливый жест,– как человек галантный, он не мог выносить глупаго бабьяго воя.
– Что же, она все молчит?– спросил я про Отраву.
– Как мертвая,– ответил фельдшер, хранивший все время молчание.– У сорная старушонка-с.
Молчаливая, точно застывшая фигура Отравы производила на всех импонирующее впечатление: за нею, вот за этою семидесятилетнею старухой, что-то стояло страшное и внушительное, что знала она одна и что давало ей силы. Меня удивляло то смущенное и совестливое чувство, которое она возбуждала во всех и котораго не могли прикрыть ни Вахрушкина грубость, ни писарская галантность. Даже Пимен Савельич, этот черноземный человек, и тот старался обходить разговоры об Отраве: "Господь с ней, не наше дело", и т. д.
– А которое, что в сундучишке, так пусть тетка Ѳеклиста побережет,– наказывала Анисья, занятая хозяйственными соображениями.– Смертное {Смертное – одежда, приготовленная на смерть.} пусть полежит. После мне же пошлете, куда накажу. А новые башмаки, может, Нютки дождутся...
Мы вышли другим ходом на крылечко и двором на улицу. Деревня уже спала. Только кое-где мертвая тишина нарушалась сонным бреханьем собак,
– Так вы к попу?– спрашивал меня Антоныч.
– Да... У вас теперь вся квартира занята гостями, а у попа есть свободный утолок.
– Нашлось бы местечко... Гости-то, поди, к утру придут – не придут. О, Господи помилуй,– зевнул Антоныч в заключение.
Мы пошли с Вахрушкой обратно.
– А ты все-таки схлиздил давеча, Антоныч,– корил в темноте фельдшер своего партнера.– Я совсем в дамки проходил...
– Отвяжись, зуда,– ворчал Антоныч, зевая.
В Зауралье, где раскинулись такия села, как Шатуново, "тысячные писаря" не редкость. Это очень влиятельный и солидный народ, не в пример заблудящим писарькам других губерний. Таким был и Антоныч, который, кроме своих прямых обязанностей, занимался хлебопашеством, приторговывал при случае и вообще умел сколотить копейку про черный день. Заветною его мечтой было попасть в земские гласные и в члены управы, чтобы этим путем развязаться с деревенскою "темнотой". В подтверждение своих мечтаний он любил приводить характерную поговорку: "Бог да город, чорт да деревня". Из таких писарей, действительно, организуются земския силы вторичной формации, и они вертят всеми делами, особенно в маленьких уездах, где некого противопоставить им.
Поп Илья, тоже был из тысячных зауральских попов; у него посевы достигали до 100 десятин, было двадцать лошадей, столько же коров,– одним словом, громадное хозяйство. Но после смерти жены, оставшись одиноким человеком, поп Илья запустил хозяйство и начал сильно запивать. Постепенно все хозяйственное обзаведение перешло к Антонычу, а поп Илья угрюмо шагал по своему дому из угла в угол, как затравленный зверь. Эта история никого не удивляла, точно писарь Антоныч для того и существовал, чтобы перевести за себя все поповское добро.
V.
Винт в поповском доме продолжался. Выигрывал Василий Васильевич, несмотря на то, что делал постоянные промахи по части выходов, забывал обявленныя масти и вообще, выражаясь технически, плел лапти. Его партнер, доктор Атридов, возмущался, стучал кулаком но столу и орал на всю улицу.
– Вы, друг мой, хуже старой бабы... да! Можно подумать, что вы меня подсиживаете с намерением... Это, друг мой, наконец, чорт знает что такое!
Старичок-становой не выиграл и не проиграл, поэтому все его лицо сияло одною добродушною улыбкой. Развалины закуски на столе, пустыя и недопитыя бутылки говорили о жарком деле.
– Поп-то терезвый!– удивлялся Вахрушка, выглядывая на игравших из дверей передней.
Я посидел около игравших и отправился спать в сарай, где на сене Вахрушка уже приготовил все необходимое. Мы улеглись спать; Вахрушка, выспавшийся днем, долго ворочался, зевал и, точно про себя проговорил:
– Терезвый поп-то, а то он задал бы, телячья голова, хи-хи!.. У него какая повадка, у Ильи-то: пропустил две рюмки, глаза на крове и заходили, а потом этак, молчком, подойдет, да хлясь прямо в ухо... Вот какая привычка, телячья голова!.. Сперва-то он меня так удивил: за здорово-живешь так звезданул... А сам молчит. Ну, а уж потом я к нему вполне привык: как он ко мне начнет приближаться, я ему вперед кулак и показываю: "не подходи, изувечу на-смерть!.." Хи-хи... А так смирнящий, раздушевный поп, и, кажется, кожу с его сымай, как вот Антоныч его оборудывает. Так, зараза у кого какая, я так полагаю, телячья голова...
– А ты пьяный разве лучше бывает?
– Я-то? Я умнее делаюсь... Верно тебе говорю! У меня своя повадка: чем больше пью, тем умнее. И, хоть с кем хошь, могу свободный разговор иметь... Значит, телячья голова, вполне.
– Когда содержимых будут отправлять?
– Завтра утром.
Отрава не выходила у меня из головы: что-то такое непонятное стояло за этою странною старухой, отравлявшей целую "округу". Откуда она черпала свое дьявольское спокойствие? Тихая летняя ночь не давала ответа... Узко брезжило утро, и расплывавшияся полоски белаго света лезли к нам сквозь щели в крыше. Где-то звонко прокричал первый петух. Ему ответила десятка голосов. Последние петухи выкрикивали где-то, точно в глубине земных недр,– это доносился петушиный голос с другого конца деревни. Собака перестали лаять. На улице глухо топотали просыпавшияся овцы. Где-то близко промычала корова. Вся мирная деревенская обстановка вставала в этих звуках живьем, и с нею никак не могло примириться страшное дело, совершившееся всего несколько дней назад. Среди этой ночной тишины, как должна была мучиться Отрава, обойденная тенями "стравленных" ею?.. Странно было и то, что отравленные были все мужики. За ними стояли осиротевшия семьи, дети, пущенныя по-миру,– и все это за тридцать копеек и десяток яиц. Не было никакой логической связи между причиной и последствиями.
Мне припомнились эти "стравленные": Пашка Копалухин, другой Пашка, зять Спирьки Косого, потом "обязательный старичок" Ефим, а кузнец Ѳомка и муж Маланьи еще ждут своей очереди. Сами говорят: "стравит нас тещенька"... И все это так просто, как самое обыкновенное дело. А между тем Шатуново – самое земледельческое место, удаленное от всяких соблазнов и разлагающих влияний, как город, тракты или ярмарки. Исконное крестьянское население всегда отличается мирными инстинктами, а тут вдруг является какая-то старуха, которая возвела в ремесло отравление односельчан. И ведь живет она в Шатунове не год, не два, а всю жизнь. Все ее видят, каждый знает, что она – Отрава, кричат в голос о каждом случае и указывают на старуху пальцами, а она все-таки живет в своей деревне до семидесяти лет. Что-то такое, ни с чем несообразное, выплывало из всего уклада крестьянской жизни, становясь вразрез с мирными деревенскими порядками.
Среди царившей кругом мертвой тишины летней ночи доносились изредка возгласы игравших. Собственно, слышался голос одного доктора Атридова:
– Друг мой, это свинство: вы обявили два без козыря, я выхожу с пик...
Временами поднимался общий гвалт, и слышно было, как двигали стульями, поднимаясь для необходимаго подкрепления ослабевших сил. Василий Васильевич иногда раскатисто хохотал, старичок-становой бунчал, как пойманная за ногу муха, поп Илья безмолвствовал, выдерживая свой трезвенный искус. Это мрачное убивание своего времени ничего общаго не имело с тем, что теперь мучительно дремало над всею деревней. Приехали обязанные службой люди, исполнили свой долг и завтра уедут, а Шатуново останется со своею скрытою болезнью. Внешнее проявление зла будет уничтожено, правосудие будет удовлетворено, но все это только скользнет по поверхности, оставив после себя смутный и расплывающийся след.
–
Утром на другой день я проснулся довольно поздно. Вернее указать, это было уже не утро, а, по-деревенски, послеобеденное время: двенадцать часов. Вахрушки в сарае не было. В поповском доме стояла тишина. Единственная поповская курица ходила по двору с гордостью «последняго римлянина». Сам поп Илья еще спал, но это не мешало, в гостной на столе, отлично вычищенному самовару кипеть с самоотверженным усердием.
– Третий раз доливаю самовар-то,– сообщила мне старушка, заправлявшая хозяйством.– Тот шалыган-то... ну, доктор этот... уж забегал раза два и в окошко палкой стучался.
– Поздно вчера разошлись гости-то?
– А солнышко, видно, взошло.
Пока я умывался, поп Илья успел проснуться и встретил меня у самовара. Он был сегодня особенно мрачен. Пока я пил свой стакан чаю, поп Илья ходил по комнате с сосредоточенностью человека, осужденнаго на безсрочную каторгу. Разговориться с ним в такую минуту было трудно: да, нет – и весь разговор. Раза два он подходил к окну и заглядывал на улицу, которая в такое время всегда пуста. Теперь не было даже ребятишек и собак.
– Кто у вас вчера выиграл?– спрашиваю я для оживления наших разговоров.
– А так... никто.
– Для чего же играли?
– А так, нужно убить время.
Молчание. Самовар перестает кипеть и только вздыхает, как человек, пробежавший целую станцию. На улице стоит тяжелый зной, от котораго попрятались все курицы. Тени никакой. Озеро режет глаза тяжелым блеском полированной стали.
– Жарко!– говорит поп Илья, вытирая вспотевшее лицо платком
– Страда хорошая.
– Да...
Мой собеседник, оставив стакан, начинает опять мерно шагат из угла в угол с упорством сумасшедшаго. В окне доказывается голова Вахрушки.
– Чай с сахаром!– приветствует он не без галантности.
– Заходи, гостем будешь,– откликается поп Илья, не переставая шагать.
– Недосуг, телячья голова: сейчас Отраву на окружной суд отправлять будем.
– А тебе-то какая забота?
– Мне?.. А вот пойду и погляжу, как Отраву барыней повезут... Как же, заместо того, чтобы кольем ее разорвать, в город везут – добрых людей безпокоить. Образованные люди все мудрят, телячья голова! Хи-хи... "Анна Парѳеновна, признаёте себя виновною?" – "Никак нет, ваше выскородие". Ну, Отрава и выправится. А около волости со всей деревни народ сбежался. Тоже от ума: поглядеть, как Отрава поедет с Анисьей... Все пешком ходили, а тут сразу две барыни.
Мне хотелось посмотреть последний акт деревенской драмы. Когда мы с Вахрушкой подходили к волости, там гудела толпа народа. Собрались старый и малый. У крыльца стояла простая телега, заложенная парой. Сотский, с бляхой на груди, вымащивал на облучке какое-то хитрое сиденье. Бабы столпились через дорогу у новой пятистенной избы Ивана Антоныча. Слышались отрывочныя восклицания, вздохи и сдержанный шопот. В окне волости несколько раз показывалась голова Ивана Антоныча, вопросительно поглядывавшая через дорогу. Ждали, когда становой кончит завтрак.
– Василь-то Васильевич с дохтуром уехали давно,– сообщала мне Вахрушка.– Напились чаю и угнали, а становой Отраву сам повезет... В честь попала, телячья голова!
Я остался в толпе, чтобы прислушаться к говору собравшихся здесь людей. Мужики сосредоточенно молчали или вполголоса разговаривали о своих хозяйственных делах. Заметно было то общее смущение, которое вызывала Отрава в мужицких головах. Бабы жалели Анисью.
– Тихонькая бабенка какая была,– слышался в толпе голос.– Воды не замутит, а тут вон что стряслось.
– Помутилась бабочка, вот и стряслось,– отвечал другой голос,
– Тише вы, бабы... Эк вас взято!
Бабы на минуту смолкали, а потом начинался новый шопот. Голова Антоныча появлялась в окне все чаще. Сотский несколько раз влезал на устроенное сиденье, одавлял его и глупо ухмылялся, довольный общим вниманием.
– Тебе бы, Потан, шпагу надо дать,– острил Вахрушка, принимавший в этих опытах деятельное участие.– Форменнее, телячья голова! С барынями поедешь.
Наконец в окне писарской избы показалась седая голова станового и сделала соответствующий знак голове Антоныча. Толпа глухо колыхнулась. Сотский нырнул в сени. Показался Пимен Савельич без шапки и с ребенком на руках. Другой ребенок боязливо цеплялся за полу его чекменя. Под конвоем Антоныча вывели Отраву и Анисью. Оне шли торопливой походкой и неловко уселись в телеге. Какая-то бабенка тыкала два узелка под кучерской передок, где торчали ноги сотскаго. Бабы захныкали. Голова станового наблюдала происходившую сцену и сделала второй знак.
– Трогай!– крикнул Антоныч кучеру, подбиравшему вожжи.
– Сичас.
Анисья сидела с убитым видом, опустив глаза. Пимен Савельич подтащил к ней ребятишек. По лицу у Анисьи пробежала судорожная тень, искривившая помертвевшия губы. Она с какою-то жадностью припала к детским головкам и вся замерла.
– Трогай!
Толпа разступилась, давая дорогу. Отрава поклонилась миру на все четыре стороны, перекрестилась и ничем не выдала своего душевнаго настроения. Бабы начали причитать. Какой-то звонкий женский голос резко выделился из остальных и тем речитативом, как голосят по покойникам, принялся наговаривать последния бабьи слова. Голова станового подала нетерпеливый знак, и телега с отравительницами тронулась.
По толпе пробежало то судорожное движение, как по тихой застоявшейся воде от перваго порыва бури. Оставшиеся ребятишки-сироты ревели, Пимен Савельич стоял на волостном крылечке, попрежнему без шапки, и крестился.
– Ну, слава Богу!–повторял писарь Антоныч, принимая свой обыкновенный степенный вид.– Гора с плеч...
Звякнул колокольчик, и из ворот писарского дома выкатил дорожный экипаж станового.
– Вашему высокоблагородию...– раскланивался Вахрушка, подскакивая к экипажу.–Скатертью дорога...
Колокольчик дрогнул и залился своею безконечною дорожною болтовней.
VI.
Позднею осенью мне пришлось заехать в Шатуново. По первому снегу здесь всегда была такая отличная охота на косачей «с подезда». Остановился я у писаря Антоныча, котораго дома не было,– он уехал в деревушку Низы со сборщиками податей. Чтобы разыскать Вахрушку, необходимаго человека для охоты, я отправился к попу Илье.
Деревенская улица осенью – это сплошная грязь, которая так и застывает. Народ был дома, и везде шла крестьянская домашняя работа "на зиму": поправляли избы, подвозили дрова, клали печи. Полевыя страдныя работы кончились, и до зимы можно было управиться с разною домашностью. Одна беднота по первым заморозкам торопилась на молотяги, чтобы взять новину. Справные мужики ждали, когда "станет" озеро Кекур, чтобы обмолотиться прямо на льду. Попа Илью застал я дома. Едва я успел отворить ворота, как наткнулся на самого хозяина, который, в обществе Вахрушки, с поленом в руках, гонялся за своею последнею курицей.
– У, каторжная!..– ревел Вахрушка, стараясь обежать удиравшую от него курицу.– Отец Илья, валяй ее по ногам... Ах, телячья голова, опять ушла!..
Оба были пьяны настолько, что даже не могли стесняться состоянием своей невменяемости. Лицо у попа Ильи распухло, волосы были всклочены, костюм в безпорядке, и вообще он имел вид "разрешившаго человека". По некоторым данным можно было заключить, что запой продолжался не меньше двух недель. Когда курица окончательно скрылась, Вахрушка обругал ее вдогонку, плюнул и, подходя ко мне, проговорил:
– Сорвало!
– Что сорвало?– спросил я, не понимая этого слова.
– А вот нас с попом Ильей сорвало... Третью неделю чертим, телячья голова!
Поп Илья стоял, опустив голову,– он был просто жалок, когда первая буйная половина болезни сменялась угнетенным состоянием. Теперь он находился именно в такой полосе и, кажется, плохо сознавал, что происходило кругом него. Вахрушка всегда ждал поповскаго запоя, как праздника, и водворялся в поповском доме, как у себя. Пил он вместе с хозяином, но водка на него не действовала: на время его вышибало из ума, а потом оставался только полугар, и Вахрушка перелатал блаженное настроение. Мужицкое железное здоровье сказывалось в этом случае самым осязательным образом.
– Отец Илья, пойдем в избу,– приглашал Вахрушка, подхватывая хозяина под руку.– Мы курицу завтра изловим, телячья голова, а в избе можно и прилечь... В ногах правды нет, телячья голова.
По пути Вахрушка успел подмигнуть мне и льстиво уговорил попа Илью итти в горницы. Тот повиновался, не разсуждая, и только время от времени сжимал свои отекшие кулаки.
– Того гляди, хлобыснет по морде,– обяснял Вахрушка, проводя больного в сени.– Не успеешь оглянуться, как прилетит,– такая уж зараза. Ведь разговаривает, телячья голова, как следует быть человеку разговаривает, а тут как развернется... Я этих поповских блинов достаточно наелся-таки! Сыт... И тоже другая зараза: безпременно экономку свою колотить. Как увидел, сейчас, чем попадя, и благословит, а потом сам же и заплачет... Вот он какой, поп-то Илья: ходи да оглядывайся... А душа в ем, телячья голова, предобреющая и ума палата. Недели по две разговоры эти самые разговариваем.
При помощи разных военных хитростей. Вахрушке удалось заманить попа Илью в спальню и уложить в постель. Через четверть часа он уже храпел, как зарезанный.
– Как ведерный самовар зажаривает...– ухмылялся Вахрушка, показывая головой на спальню.– А вы насчет косачей?
– Да.
– Оно теперь самое способное время, только вот поп будто связал меня по рукам и ногам...
– Как знаешь, я и один сезжу.
– А вы по заозеру возьмите... От Юлаевой к Низам пойдут островки: тут, как ворон, этих косачей! Многие господа любопытствуют: Василь Василич недавно приезжал, так пострелял, становой...
Было уже поздно, и я отправился на квартиру к Антонычу. Писарь только-что вернулся из своей поездки и, видимо, дожидался меня за кипевшим самоваром.
– Проведывать ходили нашего батюшку?– спрашивал он, здороваясь со мной.– Очень ослабли... Сельчане-то жалуются, а тоже надо разсудить и по человечеству: живой человек-с. Сидит-сидит, как медведь в берлоге,– ну и разрешит... Много их таких-то вдовых попов, а я всегда говорю мужикам: вы не смотрите на его слабость, а на священство. Да-с. Мы в нем должны нашего пастыря уважать, а не вино. Другой и трезвый, а... Не прикажете ли ромцу?
На огонек подошел фельдшер Герасимов и скромно поместился в уголок. Говорили о последних деревенских новостях, о разных городских знакомых, об урожае, о чуме в соседнем уезде и тому подобном, о чем разговаривают в таких случаях. В окна уже глядела темная осенняя ночь, самовар пускал тоскливыя ноты, стаканы с чаем стыли на столе. Стук в окно заставил всех невольно вздрогнуть: это был Вахрушка.
– Эк тебя взяло, полуночника!– выругался Антоныч, дергая за шнурок от затвора калитки.
– А я вот к барину,– бормотал Вахрушка, появляясь в дверях.– Значит, телячья голова, насчет косачей... не могу я оставить попа. Чуть вывернется из избы, а уж сейчас и гребтятся,– как бы чего он не сделал над собой... Не ровен час!
– Мы уж уговорились,– ответил я.– Я один поеду завтра,
– Вахрамей, посмотри ты на себя, в каком ты образе?– усовещевал гостя Антоныч и внушительно качал головой.
– В настоящем своем виде, Иван Антоныч, потому как я от вина только умнее делаюсь... Другой дурит, а у меня в башке настоящая музыка играет.
– Оно и видно, что музыкант.
Зачем приплелся Вахрушка, трудно было сказать. Пьян он был в надлежащую меру, об охоте разговоры кончились, а Вахрушка все переминался с ноги на ногу. Антоныч искоса поглядывал на непрошеннаго гостя и только морщился. В другое время он без разговоров выпроводил бы его в шею, а теперь ему просто было лень. А Вахрушка все стоял и ухмылялся.
– Ты бы шел лучше домой,– заметил фельдшер.
– Я... домой?– озлился Вахрушка.– Я знаю, когда мне домой итти... Может, я разговаривать пришел, телячья голова!
– Ну, и разговаривай.
– Потому как я в полном уме сейчас... да!
Повернувшись ко мне, Вахрушка с вызывающим видом проговорил:
– А вы знаете, господин, как с Отравой на окружном суде поступили?
– Нет, не знаю.
– Так-с... И с Анисьей тоже?
– Тоже не знаю.
Антоныч сделал нетерпеливое движение, но Вахрушка его предупредил:
– Уйду, сейчас уйду, Иван Антоныч... Дай слово вымолвить: в каторгу услали обеих, сударь! Вот оно какое дело-то!
– Что же, ты доволен?
– Я-то?.. Про меня и собаки не брехают... А вот как вы, сударь, полагаете насчет этого самаго случая? Вот это самое...
Признаться сказать, этот вопрос меня смутил, и я не нашелся ничего ответить. В самом деле, как судить уже осужденных, тем более, что многое в этой истории для меня лично оставалось темным?
– Вот то-то и есть,– торжествовал Вахрушка, выкручиваясь из своего неловкаго положения.– Оно и так можно разсудить, и этак можно. Теперь нужно так взять: ушла Отрава в каторгу и Анисью с собой прихватила, а кому от этого от самаго стало легче?.. Ошибочку большую тогда эта Анисья сделала, телячья голова!.. Не умела концов схоронить да и подвела Отраву под обух, а теперь нашим бабенкам и ущититься нечем.
– Перестань ты, Вахрушка, молоть!– отговаривал его Иван Антоныч, разглаживая бородку.– Тогда что ты говорил, непутящая голова? "Кольем исколоть Отраву!" – кричал по всему селу... Всех науськивал да смутьянил.






