Текст книги "Три конца"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Одни играли свадьбы, а другие тужили да горевали. Наступала страда, а запасов не хватало на покос. Старый Тит прикидывал и так и этак, – ничего не выходило. Макар не обращал внимания на хозяйственные недостатки, а только читал какие-то церковные книги да долго молился по ночам. «Ох, уйдет в кержаки!» – думал старый Тит в ужасе, хотя открыто и не смел сказать Макару своих стариковских мыслей. Татьяна тоже потихоньку плакала. Снохи вообще со всякою бедой шли к свекру и, наконец, доняли-таки его перед страдой, чтобы сходил к солдату Артему и перехватил деньжонок на страду. Тит ругался и даже замахивался на снох, а потом согласился.
Идти ему одному к солдату очень уж было муторно, и он завернул к свату Ковалю, – Ковали давно занимали деньги у Артема под разный заклад.
– И то пойдем, сват, – согласился Коваль. – Не помирать же с голода… Солдат на свадьбе у Спирьки пировал третьего дня, а с похмелья он добрее.
– Увидим, этово-тово…
– У магазин пойдем к бисову сыну!.. Отто выворотень!..
Старики отправились, подпираясь палками, – плохо уж ходили старые ноги. Проходя мимо кабака Рачителихи, старый Коваль остановился, покрутил своею сивою головой и вопросительно посмотрел на свата.
– А ну его, этово-тово, – ответил Тит на немое предложение старого пьяницы и благочестиво отплюнулся. – Добрым людям есть нечего, а тут кабак… тьфу!
Вплоть до дома Артема сваты шли молча, удрученные самыми разнообразными мыслями.
– Тебе, сват, попереду у магазин идти, – решил Коваль, останавливаясь перед стеклянными дверями солдатского магазина.
Дверь оказалась незапертой, как обыкновенно. Тит, поправив опояску, вошел первым, огляделся и вылетел назад, точно его сдуло из магазина ветром. Он чуть не сшиб с ног Коваля.
– А штоб тебя ущемило! – ругался Коваль.
Тит совершенно растерялся и не мог вымолвить ни одного слова. Он только показывал рукой в магазин… Там над прилавком, где в потолочине были на толстом железном крюке прилажены весы, теперь висела в петле Домнушка. Несчастная баба хоть своею смертью отомстила солдату за свой последний позор.
XII
Трагический конец Домнушки произвел на Петра Елисеича потрясающее впечатление. Он несколько раз ходил на место печального происшествия и возвращался точно в тумане. Катря заметила первая, что «с паном неладно» – и ходит не попрежнему и как будто заговаривается. Положим, он всегда отличался некоторыми странностями, но сейчас они обострились. Свои подозрения Катря сообщила Нюрочке, которая похолодела от ужаса. Действительно, во всем сказывался повихнувшийся человек, особенно в этих бесцельно-торопливых движениях и лихорадочно-бессвязной речи Нюрочка сейчас же послала за Таисьей.
– Поздравь меня, – говорил ей Петр Елисеич. – Меня назначили главным управляющим вместо Голиковского… Как это мне раньше не пришло в голову? Завтра же переезжаем в Мурмос… А главное: винокуренный завод, потому что пруд в Мурмосе мелкий и воды не хватает зимой.
Таисья только качала головой, слушая этот бред. Вечером завернул о. Сергей, уже слышавший о несчастии. Нюрочка встретила его с красными от слез глазами. Она догадалась, что о. Сергея пригласил Вася.
– Необходимо послать за доктором, – решил о. Сергей. – И чем скорее, тем лучше.
– Я сам съезжу, – вызвался Вася. – Ночью успею обернуться…
Какая это была ужасная ночь!.. Петр Елисеич уже давно страдал бессонницей, а теперь он всю ночь не сомкнул глаз и все ходил из комнаты в комнату своими торопливыми сумасшедшими шагами. Нюрочка тоже не спала. Она вдруг почувствовала себя такою одинокой, точно целый мир закрылся перед ней. Что-то бессмысленно-страшное неожиданно поднялось перед ней, и она почувствовала себя такою маленькой и беззащитной. У других есть хоть близкие родные, а у ней никого, никого… Куда она денется с сумасшедшим отцом и другим сумасшедшим, Сидором Карпычем?.. Утешителем явился Ефим Андреич, который прибежал чуть свет. Старик ужасно обиделся, что за ним не послали вчера же, как за о. Сергеем.
– Слава богу, не чужие, – повторял он и в порыве нежности по-отечески поцеловал Нюрочку в голову. – Умница вы моя, все мы так-то… живем-живем, а потом господь и пошлет испытание… Не нужно падать духом.
Доктор приехал только к обеду вместе с Васей. Он осмотрел больного и только покачал головой: углы губ были опущены, зрачок не реагировал на свет. Одним словом, перед ним был прогрессивный паралич в самой яркой форме.
– Как вы нашли больного, доктор? – со страхом спрашивала Нюрочка. – Пожалуйста, говорите правду…
– Хорошего ничего нет, хотя, конечно, бывают случаи… Вообще не следует приходить в отчаяние.
Нюрочка горько зарыдала, охваченная отчаянием. Господи, за что же? Ведь живут же другие, тысячи и миллионы этих «других». Наконец, зачем такая страшная кара, как сумасшествие? Лучше было бы, если бы он умер, как все другие, а не оставался бессмысленным и жалким существом, как позор жалкой в своей немощи человеческой природы. Тысячи мыслей вихрем пронеслись в голове Нюрочки, и ей самой начинало казаться, что и она тоже сходит с ума. Она даже заметила по особой внимательности доктора, что и на нее смотрят как на кандидатку в сумасшедшие. Ее охватил смертельный ужас за самое себя, и она стала наблюдать за каждым своим шагом, за каждым словом и каждою мыслью, подмечая ненормальности и уклонения. Да, и она тоже сумасшедшая, и давно сумасшедшая, сумасшедшая дочь сумасшедшего отца! Наследственность не знает пощады, она в крови, в каждом волокне нервной ткани, в каждой органической клеточке, как отрава, как страшное проклятие, как постоянный свидетель ничтожества человека и всего человечества.
– Необходимо их разъединить, – посоветовал доктор Ефиму Андреичу, которого принимал за родственника. – Она еще молода и нервничает, но все-таки лучше изолировать ее… Главное, обратите внимание на развлечения. Кажется, она слишком много читала для своих лет и, может быть, пережила что-нибудь такое, что действует потрясающим образом на душу. Пусть развлекается чем-нибудь… маленькие удовольствия…
– Какие у нас удовольствия, господин доктор! – уныло отвечал Ефим Андреич, удрученный до глубины души. – Всего и развлечения, что по ягоды девушки сходят или праздничным делом песенку споют…
– Как уж там знаете… Мое дело – оказать. А больного необходимо отправить в больницу в Пермь… Там за ним будет и уход и лечение, а бывают случаи, что и выздоравливают. Вот все, что я могу сказать.
– Что же вы нас оставляете в такую минуту, доктор? – умоляюще заговорил Ефим Андреич. – Мы впотьмах живем, ничего не знаем, а вы – человек образованный… Помогите хоть чем-нибудь!
– Наука бессильна, наука сама ничего не знает в этой области, – с грустью ответил доктор. – Я остался бы, если бы мог принести хоть какую-нибудь пользу.
Доктор был хороший человек и говорил вполне искренне. Такие случаи собственного бессилия на самого него нагоняли какую-то подавлявшую тоску, и он понимал состояние Нюрочки. После некоторого раздумья он прибавил:
– Все, что я могу сделать, это – самому проводить больного до Перми, если заводоуправление даст мне отпуск.
Доктор остался в Ключевском заводе на несколько дней, воспользовавшись предлогом привести в порядок заводскую больницу. Кстати ждали следователя по делу о повесившейся Домнушке, которую приходилось «потрошить» ему же. Он поселился в господском доме, в комнате Нюрочки, а сама Нюрочка на время переехала к Парасковье Ивановне. Катря пока ушла к своим, то есть в избу к Ковалям, благо там место теперь для нее нашлось. Каждый вечер доктор уходил в Пеньковку и подолгу сидел, разговаривая с Ефимом Андреичем или с Нюрочкой. Его заинтересовал этот изолированный мирок, где были свои интересы, свои взгляды, убеждения и вообще целый порядок неизвестной ему жизни. Нюрочка просто поражала его: как могла такая девушка родиться и вырасти в такой ветхозаветной обстановке? Нюрочка скоро привыкла к новому человеку, и только Парасковья Ивановна косилась на него. Вася тоже приходил по вечерам, скромно усаживался куда-нибудь в уголок и больше молчал, подавленный своею необразованностью, – он от всей души завидовал доктору, который вот так свободно может говорить с Нюрочкой обо всем, точно сам родился и вырос в Ключевском.
Вместо нескольких дней доктор зажился целых две недели, потому что задержал следователь, приехавший производить следствие по делу Домнушки. Парасковья Ивановна ужасно волновалась и зорко следила за каждым шагом Нюрочки. Старушке казалось, что девушка как будто начала «припадать» к доктору, день ходит, как в воду опущенная, и только ждет вечера. Конечно, доктор полюбопытнее Васи, а разговору сколько хочешь. Да и доктор тоже как будто припадал к Нюрочке, – так глазами и ищет ее. Долго крепилась Парасковья Ивановна и, наконец, не вытерпела. Раз вечером, оставшись в комнате с глазу на глаз с доктором, она с решительным видом проговорила:
– Вот что, Иван Петрович, давно я хочу сказать тебе одно словечко. Не обижайся на глупую старуху.
– Пожалуйста, говорите, Парасковья Ивановна.
– Уж как там знаешь, а скажу… Вот ты теперь Домнушку распотрошил и повезешь Петра Елисеича в умалишенную больницу.
– Да, повезу…
– Повезешь-то повезешь, дай тебе бог здоровья, а только назад-то уж к нам в Ключевской не ворочайся…
– Это почему?
– А вот по этому самому… Мы люди простые и живем попросту. Нюрочку я считаю вроде как за родную дочь, и жить она у нас же останется, потому что и деться-то ей некуда. Ученая она, а тоже простая… Девушка уж на возрасте, и пора ей свою судьбу устроить. Ведь правильно я говорю? Есть у нас на примете для нее и подходящий человек… Простой он, невелико за ним ученье-то, а только, главное, душа в ём добрая и хороших родителей притом.
– Какое же это отношение имеет ко мне?
– Да уж такое… Все науки произошел, а тут и догадаться не можешь?.. Приехал ты к нам, Иван Петрович, незнаемо откуда и, может, совсем хороший человек, – тебе же лучше. А вот напрасно разговорами-то своими девушку смущаешь. Девичье дело, как невитое сено… Ты вот поговоришь-поговоришь, сел в повозку, да и был таков, поминай как звали, а нам-то здесь век вековать. Незавидно живем, а не плачем, пока бог грехам терпит…
– Понимаю, Парасковья Ивановна…
Доктор задумался и даже немного покраснел, проверяя самого себя. Да, самое лучшее будет ему не возвращаться в Ключевской завод, как говорит Парасковья Ивановна. Нюрочка ему нравилась, как редкий экземпляр – не больше, а она могла взглянуть на него другими глазами. Да и момент-то выдался такой, что она пойдет на каждое ласковое слово, на каждый участливый взгляд. Он не подумал об этом, потому что думал только об одном себе.
– Хорошо, я уеду, Парасковья Ивановна, – согласился он. – Спасибо за хороший совет…
– Уж не взыщи на глупом совете, голубчик!.. Я тебе ужо подорожников испеку: не поминай старуху лихом.
Доктор и Парасковья Ивановна расстались большими друзьями. Проводы Петра Елисеича всего больше походили на похороны. Нюрочка потеряла всю свою выдержку и навела тоску слезами на всех. Она прощалась с отцом навсегда и в последнюю минуту заявила, что непременно сама поедет.
– Мы с тобой потом съездим проведать его, – уговаривала ее Парасковья Ивановна. – Не женское это дело, а доктор управится и без нас. Только мешать ему будем.
По пути доктор захватил и Сидора Карпыча, которому теперь решительно негде было жить, да и его присутствие действовало на Петра Елисеича самым успокоительным образом. Вася проводил больных до Мурмоса и привез оттуда весточку, что все благополучно. Нюрочка выслушала его с особенным вниманием и все смотрела на него, смотрела не одними глазами, а всем существом: ведь это был свой, родной, любящий человек.
– Вася… Вася… – шептала она, протягивая руки.
– Нюрочка…
ЭПИЛОГ
По дороге из Мурмоса в Ключевской завод шли, не торопясь, два путника, одетые разночинцами. Стояло так называемое «отзимье», то есть та весенняя слякоть, когда ни с того ни с сего валится мокрый снег. Так было и теперь. Дорога пролегала по самому берегу озера Черчеж, с которого всегда дул ветер, а весенний ветер с озера особенно донимал.
– Эк его взяло! – ворчал высокий сгорбленный путник, корчившийся в дырявом дипломате. – Это от Рябиновых гор нашибает ветром-то… И только мокроть!.. Прежде, бывало, едешь в фаэтоне, так тут хоть лопни дуй…
– Ох, было поезжено, Никон Авдеич!.. А теперь вот на своих на двоих катим. Что же, я не ропщу, – бог дал, бог и взял. Даже это весьма необходимо для человека, чтобы его господь смирял. Человек превознесется, задурит, зафордыбачит, а тут ему вдруг крышка, – поневоле одумается.
– Правильно, Самойло Евтихыч.
Это были наши старые знакомые – Палач и старик Груздев. Груздев совсем был седой, но его грубое лицо точно просветлело и глаза смотрели с улыбающеюся кротостью. Одет он был в старый полушубок, видимо, с чужого плеча, и в выростковые крестьянские сапоги. Рядом с ним Палач казался гораздо старше: сгорбленный, худой, с потухшими глазами и неверною походкой. Сказывался старый пьяница, утоливший в водке всю свою богатырскую силу. Палача мучила одышка, и он через каждые две-три версты садился отдыхать. Груздев тоже присаживался рядом с ним и все что-нибудь говорил, точно старался развлечь своего спутника.
– Долги, поди, будешь собирать в Ключевском-то? – спрашивал Палач, раскуривая дорожную трубочку.
– Надо походить по добрым людям… Только это напрасно: бедным отдать нечего, а с богатых не возьмешь. Такой народ пошел нынче, что не сообразишь…
– А приказчими-то твои как разжились нынче… Илюшка Рачитель вон как в Мурмосе расторговался, Тишка в Ключевском, а про Артема Горбатого и говорить нечего… В купцы, слышь, записаться хочет. Он ведь на Катре женился, на хохлушке?
– На ей на самой.
– Ну, а как Вася?
– А мой-то Васька устроился совсем хорошо, как женился. Третий год пошел, как Петр-то Елисеич кончился в душевной больнице, а Нюрочка и вышла замуж за Васю через год.
– Хорошо живут?
– Лучше не надо… Она тут земскою учительшей, а Вася-то у ней в помощниках. Это он так, временно… Лавку открывает, потребительская называется, чтобы напротив солдату Артему: сами сложатся, кто хочет, накупят товару и продают. Везде по заводам эта самая мода прошла, а торгующим прямой зарез…
– Что же начальство смотрит? Ежели бы при мне начали устраивать таких потребителей, так я прописал бы им два неполных… До свежих веников не забыли бы!
В этих разговорах время шло незаметно. Палач сильно ослабел и едва волочил ноги. Его душил страшный кашель, какой бывает только у пропойц. Когда они уже подходили к Ключевскому заводу, Палач спросил:
– У сына остановишься, Самойло Евтихыч?
– А не знаю. Ближе бы к сыну, да беспокоить не хочется. Есть у меня дружки на Ключевском, у кого-нибудь пристану. А ты?
– Я-то? Уж, право, и не знаю… Да и иду-то я с тобой не знаю зачем. В кабак к Рачителихе сперва пройду.
Груздев только вздохнул и про себя пожалел совсем погибшего человека. Сам он чувствовал себя так хорошо и легко, точно снова родился. Палач все время проживал в Мурмосе, опускаясь все ниже и ниже. Сначала он кутил дома, потом ходил по знакомым, выжидая угощения, а кончал кабаком. В Ключевской завод, где он когда-то царил, его давно тянуло, но удерживала известная гордость, какая сохраняется и у пьяниц. Встретившись с Груздевым, он вдруг решил отправиться в Ключевской завод. Ему хотелось повидать Анисью, которая завела там какую-то торговлю и, как говорила молва, жила припеваючи. Он знал, что Анисья жила с бывшим груздевским обережным Матюшкой Гущиным, но это ничего не значит: неужели у них не найдется для него рюмки водки?
В Ключевском заводе путешественники распростились у кабака Рачителихи. Палач проводил глазами уходившего в гору Груздева, постоял и вошел в захватанную низкую дверь. Первое, что ему бросилось в глаза, – это Окулко, который сидел у стойки, опустив кудрявую голову. Палач даже попятился, но пересилил себя и храбро подошел прямо к стойке.
– Налей стаканчик… – хрипло проговорил он, бросая несколько медяков на стойку.
Рачителиха еще смотрела крепкою женщиной лет пятидесяти. Она даже не взглянула на нового гостя и машинально черпнула мерку прямо из открытой бочки. Только когда Палач с жадностью опрокинул стакан водки в свою пасть, она вгляделась в него и узнала. Не выдавая себя, она торопливо налила сейчас же второй стакан, что заставило Палача покраснеть.
– Что, признала? – спросил он, делая передышку.
– Как не признать, Никон Авдеич…
Окулко поднял голову и внимательно посмотрел на Палача. Их глаза встретились. Палач выпил второй стакан, вытер губы рукой и спросил Окулка:
– Что, узнал?
Не дожидаясь ответа, Палач хрипло засмеялся.
– Откуда бог несет? – спрашивала Рачителиха участливым тоном. – Вон какая непогодь.
– А пришел посмотреть, как вы тут живете… Давно не бывал. Вот к Анисье в гости пойду… Может, и не прогонит.
– Как будто оно неловко, Никон Авдеич, – заговорила Рачителиха, качая головой. – Оно, конечно, дело житейское, a все-таки Матюшка-то, пожалуй, остребенится…
– Да ведь я не к нему?
– Ты-то не к нему, да Анисья-то его, выходит… Как же этому делу быть, Никон Авдеич?
Палач только развел руками: дескать, что тут поделаешь? Молчаливый Окулко еще раз посмотрел на него и проговорил:
– Пойдем ко мне в волость ночевать, Никон Авдеич… Прежде-то мы с тобой ссоривались, а теперь, пожалуй, и делить нам нечего.
– И в самом деле, – подхватила Рачителиха, – чего лучше! Тепло в волости-то, а поесть я ужо пришлю. К Анисье-то погоди ходить.
– Давай нам полуштоф, Дуня, – заявил Окулко. – Устроим мировую.
На стойке появилась опять водка. Бывший крепостной разбойник и крепостной управитель выпили вместе и заставили выпить Рачителиху, а потом, обнявшись, побрели из кабака в волость.
– Кто у вас старшиной-то нынче, Окулко? – спрашивал Палач.
– А Макар Горбатый… Прежде в лесообъездчиках ходил. Основа-то помер, так на его место он и поступил… Ничего, правильный мужик. В волости-то не житье, а масленица.
Так они подошли самым мирным образом к волости. Окулко вошел первым и принялся кого-то расталкивать в темной каморке, где спали днем и ночью волостные староста и сотские.
– Эй, вставай, голова малиновая! – будил Окулко лежавшего пластом на деревянном конике мужика. – Погляди-ко, какого я гостя приспособил.
С трудом поднялась мохнатая голова и посмотрела на вошедших. Это был заворуй Морок, служивший при волости сторожем. Окулко исправлял должность сотского. Долго он ходил из острога в острог, пока был не вырешен окончательно еще по старому судопроизводству: оставить в подозрении – и только. Пришел Окулко после двадцатилетнего скитальчества домой ни к чему, пожил в новой избе у старухи матери, а потом, когда выбрали в головы Макара Горбатого, выпросился на службу в сотские – такого верного слуги нужно было поискать. С Мороком они жили душа в душу и свою службу исправляли с такою ревностью, что ни одна кража и никакое баловство не могло укрыться. Прочухавшись, Морок вглядывался в Палача и потом ахнул от изумления.
– А ты вот што, Морок: соловья баснями не кормят… Айда к Рачителихе за полштофом! Душа разгорелась.
Вечером в волости все трое сидели обнявшись и горланили песни. Пьяный Палач плакал слезами умиления.
Расставшись с Палачом у кабака Рачителихи, Груздев бодро пошел к базару. Вон и магазин солдата Артема и лавка Тишки – все его разорители радуются. Ну, да бог с ними. Рядом с домом солдата Артема красовался низенький деревянный домик в шесть окон – это была новая земская школа. Нюрочка с мужем и жили в ней, – при школе полагалась квартира учителю. Груздева взяло сомнение, не завернуть ли к сыну, но он поборол это желание, вздохнул и пошел дальше. Господский дом был летом подновлен и в нем жил сейчас новый управитель «из поляков». Мурмосские заводы за долги ушли с молотка и достались какой-то безыменной кампании, которая приобрела их в рассрочку на тридцать девять лет и сейчас же заложила в земельный банк. Для видимости фабрики ремонтировали, и доменные печи пущены в действие. Даже на медном руднике дымилась паровая машина. Груздев еще раз вздохнул, – он в тонкости понимал крупную мошенническую аферу и то безвыходное положение, в каком находился один из лучших уральских горнозаводских округов.
Минуя заводскую контору, Груздев по заводской плотине направился в Кержацкий конец. У домны он остановился, чтобы поздороваться с Слепнем, который отказался узнавать его.
– А Никитич где? – спросил Груздев.
– Во, руководствует под домной, – указал Слепень на фабрику. – Груздева-то я хорошо знавал, только он не такой был.
Вот и Кержацкий конец. Много изб стояло еще заколоченными. Груздев прошел мимо двора брательников Гущиных, миновал избу Никитича и не без волнения подошел к избушке мастерицы Таисьи. Он постучал в оконце и помолитвовался: «Господи Исусе Христе, помилуй нас!» – «Аминь!» – ответил женский голос из избушки. Груздев больше всего боялся, что не застанет мастерицы дома, и теперь облегченно вздохнул. Выглянув в окошко, Таисья узнала гостя и бросилась навстречу.
– Здравствуй, сестрица, здравствуй, дорогая, – здоровался с ней Груздев.
– Да как это ты надумал-то ко мне зайти, Самойло Евтихыч? Ах, батюшки, неужели ты пешком?
– Будет, сестрица, поездил в свою долю, а теперь пешечком… Получше нас люди бывали да пешком ходили, а нам и бог велел.
Таисья правела гостя в заднюю избу и не знала, куда его усадить и чем угостить. В суете она не забыла послать какую-то девчонку в школу оповестить Нюрочку, – за быстроту в шутку Таисья называла эту слугу телеграммой.
– Вот ужо самоварчик поставлю, родимый мой, а то, может, водочки хочешь с дороги? – угощала Таисья.
– Ничего не нужно, мастерица: хлебца ржаного кусочек да водицы… Сладко ел, сладко пил, сладко жил, – пора и честь знать.
По разговору и по взгляду Таисья сразу догадалась, что Груздев пришел к ней неспроста. Пока «телеграмма» летала в школу, она успела кое-что выспросить и только качала головой.
– Все порешил, и будет, – рассказывал Груздев и улыбался. – И так-то мне легко сейчас, сестрица, точно я гору с себя снял. Будет… А все хватал, все было мало, – даже вспомнить-то смешно! Так ли я говорю?
– Куда же ты направился сейчас, Самойло Евтихыч?
– А в Заболотье, к матери Енафе.
Таисья опустила глаза и собрала губы оборочкой, а Груздев опять улыбнулся.
– Знаю, знаю, сестрица, что ты подумала: слабый человек мать Енафа… так?.. Знаю… Только я-то почитаю в ней не ее женскую слабость, а скитское иночество. Сам в скитах буду жить… Где сестрица-то Аглаида у тебя?
– Ужо пошлю и за ней, – растерянно ответила Таисья. – Трудно тебе будет, Самойло Евтихыч, с непривычки-то.
– Сперва я на Анбаш думал, к матери Фаине, да раздумал: ближе будет Енафа-то, да и строгая она нынче стала, как инока Кирилла убили.
«Телеграмма» вернулась, а за ней пришла и Нюрочка. Она бросилась на шею к Самойлу Евтихычу, да так и замерла, – очень уж обрадовалась старику, которого давно не видала. Свой, родной человек… Одета она была простенько, в ситцевую кофточку, на плечах простенький платок, волосы зачесаны гладко. Груздев долго гладил эту белокурую головку и прослезился: бог счастье послал Васе за родительские молитвы Анфисы Егоровны. Таисья отвернулась в уголок и тоже плакала.
– Слышал, как вы тут живете, Нюрочка, – говорил Груздев, усаживая сноху рядом с собой. – Дай бог и впереди мир да любовь… А я вот по дороге завернул к вам проститься.
– Как проститься? – удивилась Нюрочка.
– А так… Ухожу в лес, душу свою грешную спасать да чужие грехи замаливать.
Он рассказал то же, что говорил перед этим Таисье, и все смотрел на Нюрочку любящими, кроткими, просветленными глазами. Какая она славная, эта Нюрочка, – еще лучше стала, чем была в девушках. И глаза смотрят так строго-строго – строго и, вместе, любовно, как у мастерицы Таисьи.
– А у нас-то што тут делается, – рассказывала Таисья, чтобы успокоить взволнованных свиданием родственников. – И не разберешь ничего: перепутались концы-то наши… Мочеганка Федорка недавно мужа окрестила и закон с ним приняла у православного попа, мочеган Пашка Горбатый этак же жену Оленку окрестил… То же самое и про Илюшку Рачителя сказывают, – он у вас в Мурмосе торгует, а взял за себя сестру Аглаиды нашей. Другие опять в нашу веру уходят, хоть взять того же старшину Макара: он не по старой вере, а в духовных братьях. Аглаида его и в согласие принимала.
Вечерком завернул к Таисье новый старшина Макар, который пришел вместе с Васей, а потом пришла сестра Аглаида. Много было разговоров о ключевском разоренье, о ключевской нужде, о старых знакомых. Груздев припомнил и мочеганских ходоков, которые искали свою землю в орде.
– А они в комарниках в церкви служат, – объяснил Макар. – Вместе и живут старички… Древние стали, слабые, а все вместе.
На другой день утром в избушке Таисьи еще раз собрались все вместе проводить Самойла Евтихыча. Нюрочка опять плакала, а Груздев ее утешал:
– Не плакать нужно, моя умница, а радоваться, что слеп был человек, всю жизнь слеп, и вдруг прозрел.
По обычаю, присели перед отходом, а потом началось прощанье. Груздев поклонился в ноги обеим «сестрам», и Таисье и Аглаиде.
– Не вам кланяюсь, а вашему женскому страданию, – шептал он умиленно. – Чужие грехи на себе несете…
У ворот избушки Таисьи долго стояла кучка провожавших Самойла Евтихыча, а он шел по дороге в Самосадку, шел и крестился.