355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » Избранные произведения для детей » Текст книги (страница 6)
Избранные произведения для детей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:50

Текст книги "Избранные произведения для детей"


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

II

Этот разговор был прерван шумом на лестнице, а потом в комнату вошел приземистый мужик в одной жилетке и опорках, надетых на босу ногу.

– А я вот-ан, Василь Мироныч!.. Зравсте… Эге, видно, ехала деревня мимо мужика да в гости и приехала. Сестрица будете Василь Миронычу? Наше почтение, значит, вполне… ежеминутно…

Потом пришедший погрозил пальцем хозяину, укоризненно покрутил головой и заметил:

– Эх, брат, не хорошо обижать женский пол… Вот как разливается теперь Катерина Ивановна, река рекой. А промежду прочим, отлично… Пусть Парасковья Ивановна чувствует свое ничтожество, потому как ежеминутно должна покоряться собственному законному супругу…

– Будет тебе околесную-то нести, Фома Павлыч, – остановил его дядя Василий. – А мы вот что сообразим… чтобы честь честью все было… Понимаешь?

– Ежеминутно…

Фома Павлыч при этом подмигнул и потянул воздух носом. Дядя Василий достал кошелек, вынул из него рублевую бумажку и, откладывая по пальцам, говорил:

– Сороковка водки – раз… пару пива – два… Теперь нащет закуски: колбасы вареной полфунта, селедочку… парочку солененьких огурчиков… ситнова три фунта… Понимаешь?

– Вот как понимаю, одна нога здесь, а другая там… Ежеминутно оборудуем.

Подмигнув и повернувшись на одной ноге, Фома Павлыч ушел.

– И для чего это ты затеваешь, Вася, – корила Марфа. – Деньги только понапрасну травишь, а жена будет тебя ругать.

– Перестань, говорят… Ничего вы, бабы, не понимаете. Как есть ничего… А при этом кто мне может запретить родную сестру угостить? В кои-то веки увидались… Бывает и свинье праздник, милая сестрица. Вы только не беспокоитесь, потому как у вас свои порядки, а у нас свои… А Фома Павлыч мой благоприятель и при этом свояк: на родных сестрах женаты.

Фома Павлыч действительно вернулся «живой ногой», а за ним пришла и Катерина Ивановна.

– Катя, самовар поскорее! – весело торопил дядя Василий. – Гости-то наши здорово проголодались. Сидят да, поди, думают: в городе толсто звонят, да тонко едят.

– Мы еще на машине хлебушка поели, – ответила Марфа. – Сытехоньки.

– Сказывай… Знаем мы вашу деревенскую еду.

Пока самовар кипел, дядя Василий развернул закуску и налил четыре рюмки водки.

– Нет, уж меня уволь, Вася, – отказалась Марфа. – Отродясь не пивала.

– Ну, как знаешь. Эй, Катя…

Катерина Ивановна вышла и выпила поданную ей рюмку.

– Это ей для здоровья дохтур велел, – объяснил дядя Василий, точно извиняясь за жену. – Ну, Фома Павлыч, будь здоров на сто годов…

– Аль выпить, Василь Мироныч? Ну, одну-то куды ни шло… Будьте здоровы… ежеминутно…

От селедки и колбасы Марфа тоже отказалась, а за ней и Сережка, что даже обидело дядю Василия. Зато они с величайшим удовольствием принялись за ситник и огурцы. Сережка ел с таким аппетитом, что у него даже выступили слезы на глазах. Мать потихоньку дергала его за рукав рубашки, но мальчик был слишком голоден, чтобы понимать это предупреждение. Маленькая Шура с удивлением смотрела на него своими большими глазами и наконец проговорила:

– Папа, дай мне такой же точно кусок ситника… и огурец…

– Позавидовала? – смеялся дядя Василий. – Ну, учись у деревенских, как хлеб нужно есть… Она у нас, как барышня, – только посмотрит да понюхает еду.

Когда сороковка была выпита, дядя Василий и Фома Павлыч сделались сразу добрее.

– Что же это у нас закуска даром остается? – говорил дядя Василий, почесывая в затылке. – Фома Павлыч, не иначе дело будет, как ты позовешь Пашу, а окромя этого…

Он что-то шепнул Фоме Павлычу на ухо и сунул что-то в руку.

Катерина Ивановна выпила две рюмки, и ее бледное лицо покрылось красными пятнами. Она уже не пряталась за занавеской по-давешнему, а сидела у стола и не сводила глаз с Сережки.

– Вот и посмотри, Катя, какие деревенские бывают! – ласково говорил дядя Василий. – Сколоченный весь…

– На сиротство бог и здоровья посылает, – задумчиво отвечала Катерина Ивановна, вздыхая. – Уж, кажется, мы ли не кормим нашу Шурку, а толку все нет. Едва притронется к пище – и сыта…

Пришла Парасковья Ивановна. Она походила на сестру – такая же худая и с таким же сердитым лицом.

– Загуляли? – проговорила она, подсаживаясь к столу.

– Загуляли, Паша, – ответил дядя Василий. – Потому нельзя: сестра.

Фома Павлыч принес вторую сороковку и на пятачок студню в бумажке.

– Это от меня закуска, Марфа Мироновна… На целый пятачок разорился, потому как и мы с вами в родстве приходимся. Вот и мальчуган поест студеню…

Парасковья Ивановна выпила рюмку водки и страшно раскашлялась.

– Чахоточная она у меня, – объяснял Фома Павлыч гостье. – Скоро помрет… Две уж весны помирала. Ежеминутно…

После второй сороковки мужчины сделались окончательно добрыми. Фома Павлыч называл дядю Василия уже Васькой, хлопал по плечу и лез целоваться.

– Отстань… – уговаривал его дядя Василий.

– А ежели я тебя люблю, дядя Василий? То есть – вот как люблю… Скажи мне: «Фомка, валяй в окно!» И выскочу, ей-богу, выскочу… Ежеминутно. У меня уж такой скоропалительный карахтер… Или люблю человека, или терпеть ненавижу.

Парасковья Ивановна подсела к Марфе и начала ее расспрашивать про деревенское житье-бытье. Марфа повторила свой рассказ: как захворал муж, как продали избу и лошадь, как она оставила маленькую девочку у свекрови и повезла Сережку в Дитер.

– Куда же ты его денешь в Питере? – спрашивала Парасковья Ивановна.

– А не знаю… Ничего не знаю, голубушка. Как уж бог устроит, так тому и быть.

Выпившие женщины жалели ее и качали головами. Трудно придется такому махонькому мальчонке в чужих людях. Еще неизвестно, куда попадет. Конечно, бог сирот устраивает, а все-таки жаль…

Дядя Василий, когда начали пить пиво, вдруг сделался скучным и все отмахивался рукой, как отгоняют комаров. Фома Павлыч раскраснелся, хихикал и к каждому слову прибавлял: «Ежеминутно».

– Чему ты радуешься-то? – говорил ему дядя Василий. – Несчастные мы с тобой люди, и больше ничего. Да… И не люди, а так… слякоть!

– В каких: это смыслах будет, Васька? Я в другой месяц все пятьдесят цалковых заработаю… Какого же тебе еще человека надобно? Ступай-ка, заработай столько в деревне…

– В деревне? Да ты и во сне не видал, какая такая деревня есть… «Пятьдесят цалковых»! Велики твои пятьдесят цалковых… Как будто и деньги, а в руки взять нечего. Я вот тоже по сорока цалковых зарабатываю, а где они? Ты вот и подумай, шалый человек… И никому мы с тобой не нужны. Вот совсем не нужны… А вот деревня-то всем нужна – она, матушка, всех нас, дураков, кормит и поит. Без деревни то мы все бы передохли, как земляные черви…

– Ежеминутно, – бормотал Фома Павлыч. – Какой же человек, ежели ему хлеба не дать. Правильно…

– То-то вот и есть… И народ там правильный, в деревне, потому как вся ихняя жисть есть правильная, а у нас баловство. Ну вот выпили мы с тобой две сороковки, поели колбасы да селедки, а дальше что? К чему, например, эта самая колбаса? Вот Сережка и не глядит на нее, потому ему претит… Ты ему щей дай, каши, картошки, а не колбасы. Он будет здоровый мужик, а мы подохнем с своей колбасой. В деревне-то как говорят: «Растет сирота – миру работник». А у нас сирота у всех, как заноза. А ты мне свои пятьдесят цалковых показываешь! Тьфу! Вот что твои пятьдесят цалковых да и мои сорок вместе…

Дядя Василий чем дальше говорил, тем больше сердился. Лицо у него покраснело, глаза сделались злые; время от времени он кому-то грозил кулаком.

– Правильно… – соглашался во всем Фома Павлыч, начинавший моргать глазами. – Ежеминутно.

Этот разговор закончился совершенно неожиданно. Фома Павлыч поднялся, подошел к дяде Василию и, протягивая руку, проговорил:

– Коли так, Васька… ежели, например, сказать к примеру… воопче… Ну, значит, и ударим по рукам.

– В чем дело?

– Давай, просватывай племяша… Значит, тово… беру его в ученики… Человеком сделаю…

– Марфа, слышишь? – спросил дядя Василий. – Значит, определяй Сережку по сапожной части…

– Не знаю, как ты, Вася… – испуганно ответила Марфа.

– Ну, так разнимай руки, – проговорил дядя Василий. – Фома Павлыч человек хороший, хоть и пьяница; не обидит Сережку. А там видно будет… По условию, на пять лет, Фома Павлыч?

– На пять, Васька…

Они ударили по рукам, а Марфа должна была разнять руки. Она горько плакала. Сережка смотрел на всех и ничего не понимал.

– Ну, теперь будем литки с тебя пить, – заплетавшимся языком проговорил Фома Павлыч. – Посылай еще за сороковкой…

III

Когда Фома Павлыч проснулся на другой день, у него страшно трещала голова с похмелья. Он лежал несколько времени на постели с закрытыми глазами и старался припомнить – какую сделал вчера глупость. Глупость была, Фома Павлыч это помнил, но очень смутно. Из-за ситцевой занавески, которая отделяла кровать от большой русской печи, он только видел спину жены. Она, по обыкновению, встала рано и хлопотала по хозяйству. Фома Павлыч по тому, как жена гремела жестяной кастрюлей и бросала ухваты, понял одно, что она сердится и сердится именно на него.

«Ах, братец ты мой… – сообразил Фома Павлыч, продолжая валяться на постели. – Выходит дело-то ежеминутно… Ну, чего Паша злится? Уж эти бабы… У самой бы так-то голова поболела с похмелья… да. Тогда бы узнала, каково на свете жить».

Парасковья Ивановна несколько раз заглядывала за занавеску и наконец не утерпела.

– Ты это что валяешься-то, лежебок? – заворчала она. – Белый день на дворе, а ты дрыхнешь.

– Паша, я… ежеминутно.

– Ступай хоть полюбуйся на нового работничка. Кормильца нанял…

Фома Павлыч сел на кровати, поскреб свою виноватую голову и сразу все сообразил.

– Ах, братец ты мой… Оно действительно, Паша, того… Одним словом, ежеминутно!.. И на кой черт я его взял?.. Где он?

– А сидит в мастерской и смотрит, как другие работают. Совсем у тебя ума нет, вот и навязал себе на шею кормильца…

– Ежеминутно, Паша…

И для чего в самом деле он взял мальчишку в ученики? Припоминая, как было дело, Фома Павлыч только почесал в затылке. Просто хотелось выпить и сорвать с дяди Василия «литки», а своих денег не было.

– Ах, нехорошо, братец ты мой, Фома Павлыч, вот даже как нехорошо. А ежели отказаться от мальчика – перед дядей Василием совестно… Вот тебе, пьяный дурак! – погрозил Фома Павлыч самому себе кулаком. – Бить тебя мало…

Сапожная мастерская помещалась в подвале старого деревянного дома. Она состояла из двух комнат – в одной была мастерская, а в другой жил сам хозяин. Мастерская освещалась всего двумя маленькими оконцами, выходившими на улицу. Эти окна лежали вровень с землей и давали слишком мало света.

Старый подмастерье, отставной солдат Кирилыч, и днем работал с огнем. Перед ним стояла всегда жестяная лампочка, свет которой пропускался сквозь стеклянный шар с водой, заменявший увеличительное стекло. Кирилыч страдал глазами и плохо видел. Кроме него, были два ученика-подростка, лет по пятнадцати – рыжий Ванька и кривой Петька. Кирилыч всегда был мрачен, любил вздыхать и думать вслух. У него всегда были наготове какие-то сердитые мысли, которыми он точно стрелял в неизвестного врага. Ванька и Петька отличались веселым характером, любили подраться и вообще что-нибудь поозорничать. Одеты они были, как все сапожные ученики, в грязные рубахи, опорки и грязные фартуки когда-то белого цвета. Для своих лет оба были слишком малы ростом и казались гораздо моложе. Испитые зеленые лица говорили о многолетнем сиденье в подвале.

В первую минуту, когда Сережка проснулся, он спал на лавке, он долго не мог сообразить, где он. Было еще темно, но рабочие сидели уже вокруг низенького столика и работали. Сережка видел только согнутую спину Кирилыча, а из-за нее смотрели на него Петька и Ванька.

– Проснулся, деревенский пирожник, – проговорил рыжий Ванька и фыркнул.

Кривому Петьке тоже понравилось это прозвище, хотя оно и было придумано без всяких оснований. Петька тоже фыркнул. Конечно – пирожник, настоящий деревенский пирожник!.. По этому случаю кривой Петька даже ткнул рыжего Ваньку в бок кулаком, и обоим сделалось ужасно смешно. Кирилыч сурово посмотрел на них поверх круглых очков в медной оправе и проговорил:

– Вы-то чему обрадовались? Хозяйское дело: кого хочет, того и берет. На то он и хозяин… да. Будь я хозяин – кто мне может указать? Что захотел, то и сделал… Я, напримерно, главный подмастерье и тоже но своей части что захочу, то и сделаю.

– А ежели он пирожник? – ответил рыжий Ванька.

– Не наше дело…

Сережке не понравилась мастерская. И темно, и сыро, и холодно, и дышать тяжело. Пахло свежим сапожным товаром, дегтем и еще чем-то кислым… так пахнет, когда мочат долго кожу. Рабочие тоже ему не понравились. Они, наверное, злые, особенно рыжий Ванька, скаливший свои белые, крепкие зубы. Парасковья Ивановна несколько раз выглядывала из своей комнаты, и Сережке казалось, что она смотрит на него такими злыми глазами. Сережке вдруг захотелось плакать, и он решил про себя, поглядывая на дверь: «Убегу… Непременно убегу к себе в деревню».

Мысль о деревне разжалобила Сережку. Он припомнил проданную новую избу, проданную лошадь… Если бы жив был отец, все было бы иначе. Маленькое детское сердце сжалось от страшной тоски по родине. Сережка мысленно видел свою деревенскую церковь, маленькую речку за огородами, бесконечные поля, своих деревенских товарищей… Там все были добрые и хорошие. В заключение Сережка еще раз подумал про себя: «Убегу».

Фома Павлыч вышел в мастерскую всклокоченный, с опухшим лицом и красными слезившимися глазами.

– Сапоги Корчагину готовы? – строго спросил он, не обращаясь ни к кому.

– К вечеру будут готовы… – ответил сурово Кирилыч.

– То-то, смотрите у меня…

На Сережку хозяин даже не взглянул, а пошел обратно на свою половину. Послышались переговоры.

– Опохмелиться бы, Паша? – виновато говорил Фома Павлыч.

– В самый раз… – сердито ответила Парасковья Ивановна. – Давай деньги…

Фома Павлыч только что-то промычал.

– Кто велел вчера натрескаться?

– Кто? А ежели дядя Василий посылал за мной.

– Дядя Василий, не бойсь, на работе, а ты валяешься… Чему обрадовался-то?

– Всего один стаканчик, Паша…

– Отстань, смола!

– Паша… Ах, боже ты мой!.. Ежеминутно…

У Парасковьи Ивановны были припрятаны на черный день три рубля, но она крепилась и не давала денег. Фома Павлыч надел свои опорки, взял шапку и хотел уходить.

– Ты это куда поплелся? – остановила его Парасковья Ивановна, загораживая собою дверь. – Сказано, не пущу. Вот еще моду придумал.

Фома Павлыч обиделся и начал отталкивать жену, приговаривая:

– Как ты можешь мне препятствовать? Кто хозяин в дому? Ступай, прочитай вывеску: «Фома Павлыч Тренькин». А ты: «Не пущу». У меня дело есть…

– Знаем твои дела. В кабак уйдешь, а то в портерную.

Этот неприятный разговор был прерван совершенно неожиданно. Отворилась дверь, и вошла мать Сережки. Она отыскала глазами маленький образок в углу, помолилась и, поклонившись всем, проговорила:

– Здравствуйте… Хозяину с хозяюшкой много лет здравствовать.

Потом она передала Парасковье Ивановне какой-то узелок, в котором оказались сороковка водки, горячий калач и десяток принесенных из деревни яиц. Самой Марфе не догадаться бы все это сделать, но научила Катерина Ивановна. Фома Павлыч сразу отмяк.

– Вот это настоящее дело, Марфа Мироновна… В самый то есть раз. Паша, сделай-ка нам яишенку и прочее.

Марфу провели на хозяйскую половину и посадили к столу. Фома Павлыч совсем повеселел и даже потирал руки от удовольствия.

– А вы, не бойсь, о своем детище беспокоитесь, Марфа Мироновна? Будьте без сумления… Все в лучшем виде устроим. Человеком будет…

Когда яичница была готова, позвали Кирилыча.

– Ну-ка, Кирилыч, поздравимся с новобранцем? – говорил Фома Павлыч, разливая водку. – Что делать, выучим помаленьку…

– Как не выучить, ежели понятие есть, – уклончиво ответил Кирилыч, выпивая рюмку. – Все дело в понятии… Без понятия никак невозможно.

Выпитая сороковка всех оживила, и даже Парасковья Ивановна повеселела.

– Что же, пусть его живет, – проговорила она. – Помаленьку выучится… Все так же начинали. Ежели баловать не будет, так и совсем хорошо.

Марфа осмотрела мастерскую и хозяйскую половину, и ей тоже не понравилось, как Сережке. Не красно живет Фома Павлыч…

IV

Марфа погостила всего три дня и собралась домой. Это было страшным горем для Сережки, первым детским горем. Он так плакал, что Катерина Ивановна взяла его к себе.

– Еще убежит как раз, – говорила она мужу. – Карактер у него такой. Тошно покажется… Пусть пока поиграет с Шуркой.

Сережка не мог успокоиться целых два дня. Он как-то сразу привязался к маленькой Шуре, тихой и послушной девочке, вечно сидевшей на стуле. Она ходила с трудом, как утка. Сережка мастерил ей свои деревенские игрушки, пел деревенские песни, а главное, рассказывал без конца о своей деревне. Шура все говорила и все понимала. В ее воображении Сережкина деревня рисовалась каким-то земным раем. Кроме своего грязного двора и грязной фабричной улицы, она ничего не видала. Девочка напрасно старалась представить себе те нивы, на которых родится хлеб, заливные луга, с которых собирают душистое золеное сено, домашнюю скотину, огороды, лес, маленькую речку, белую деревенскую церковь, зеленую деревенскую улицу. Это незнание доводило Сережку до отчаяния.

– Эх, если бы тебе ноги, Шурка… – повторял он.

– Что бы тогда, Сережка?

Сережка осторожно оглядывался и шептал:

– А мы бы убегли с тобой!.. Видела котомку у мамки моей? Вот такую же котомку бы сделали, наложили бы сухарей да по машине бы и пошли… Я знаю дорогу. Прямо бы в свою деревню ушли… А там спрятались бы в бане… Потом я пошел бы к дяде Якову. У него три лошади… Вот как бы ты выправилась в деревне-то!

Маленькая Шура только отрицательно качала своей большой золотушной головкой.

– Я боюсь, Сережка…

– Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки… Вон ты и есть-то не умеешь по-настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом… вот как бы расперло.

Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре.

– Ты только никому не говори… – просил он ее.

– А тебя поймают дорогой…

– Я руки искусаю… Палкой буду драться.

В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кирилыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков.

– Нас еще не так дубасили, – объяснил он плакавшему Сережке. – А ты просто пирожник…

Кривой Петька изображал собой публику.

– Дай ему еще хорошего раза, Ванька, – поощрял он приятеля. – Ишь какие слезы распустил, пирожник…

Фома Павлыч и Кирилыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда по праздникам сидел один в мастерской.

– Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть…

– Они дерутся.

– А ты им сдачи давай.

– Они больше меня…

Праздники для Сережки были истинным мучением. Делать было нечего, и его заедала мысль о своей деревне. Он пробовал выходить на улицу, но, кроме неприятностей, из этого ничего не получалось. По шоссе бродила без цели и толку громадная толпа народа. Все галдели, толкались, кричали. К вечеру появлялись пьяные, и начинались драки. Фабричные ребятишки шныряли в этой праздничной толпе, как воробьи, затевая свои драки, шалости и редко игры. Эти изможденные, бледные дети не умели играть… Сережку удивляло, что все они какие-то злые. Он или сидел в мастерской, или уходил к дяде Василию играть с Шурой.

– Чудной он какой-то, – жаловалась сестре Парасковья Ивановна. – На других ребят и не походит совсем…

– Погоди, привыкнет – такой же будет. Деревенское-то все соскочит… Тоскует все.

– Тих уж очень…

К вечеру Фома Павлыч возвращался домой всегда выпивши. В праздники ему разрешалось выпить, и Парасковья Ивановна не ворчала. Он садился у стола и кричал:

– Сережка, как ты меня понимаешь… а? Говори: «Сапожный мастер Фома Павлыч Тренькин…» Так? Рраз… Второе: «Где учился Тренькин?» У немца Адама Адамыча… Немец был правильный. Так… А почему? Потому, что он немец… А про русского сапожника говорят прямо: «Пьян, как сапожник». Хха… Ежеминутно!..

Под пьяную руку Фома Павлыч непременно кому-нибудь завидовал – то немцу Адаму Адамычу, у которого прожил в учениках шесть лет, то дяде Василию, который получает жалованье, как чиновник, то деревенским мужикам, которые живут помещиками…

– Сережка, ведь лучше в деревне… а?

– Лучше…

– Вот то-то… Это только название, что мужик. А как он живет-то, этот самый мужик?

– Всяко живут, Фома Павлыч… Разные мужики бывают. Которые совсем хорошо, которые ровненько, а которые и совсем худо.

– Худо? А сколько ден в году твой мужик работает? Только летом, и то с передышкой… Обсеялись – жди страды, отстрадовали – лежи целую зиму на печи. Ну, съездит помолотить, на мельницу, за дровами там – только и всего. Мы-то вот целый год дохнем над работой, а мужику что… Брошу я свою мастерскую и уеду в деревню жить. Будет у меня пашенка, лошаденка, коровенка, огородишко… главное – все свое. Никому Тренькин не обязан… Так, Сережка? Дядя-то Василий правду говорит, что мы есть самые пропащие люди. Денег зарабатываем бугры, а какая цена нашим деньгам: что нажил, то и прожил, а у самого опять ничего.

Иногда заходил дядя Василий. Он тоже немного выпивал в праздник и любил поговорить о деревне и правильной жизни. Выпивши, дядя Василий непременно начинал жалеть свою Шурку и даже плакал. С Сережкой он держал себя строго и спрашивал каждый раз Фому Павлыча:

– Ну, как мой племяш? Не балует?..

Все почему-то не доверяли Сережке и ждали, что вот-вот он выкинет какую-нибудь штуку. Эти подозрения скоро оправдались. Подметила дело своим бабьим глазом Парасковья Ивановна. В углу на печи начали появляться корки черного хлеба. Потом они исчезали. Парасковья Ивановна принялась выслеживать Сережку и скоро открыла припрятанные им сухари.

– Это он себе на дорогу готовит, – сообразила она. – Ах, прокурат… Уж эти тихонькие!..

Дальше открыла она, что Сережка устроил себе из старой рубахи и разного тряпья настоящую котомку. Когда Сережка укладывался спать, она потихоньку приносила эту котомку и показывала мужу.

– Что же, правильно, – сообразил Фома Павлыч. – Провиант есть… Теперь остается только забрать спичек и нож… Без этого невозможно… Малый-то серьезный.

Приготовлялся Сережка к бегству очень медленно, почти всю зиму. Он уносил из-за еды по кусочку хлеба и сушил на печке. А потом, как говорил Фома Павлыч, явилась коробка шведских спичек. Мать оставила Сережке пятак, и он стратил на спичку «родную копейку». Все дело оставалось в ноже. На четыре копейки его не купишь, а украсть нехорошо.

– Ну, как нож положит в котомку, тогда его и накроем, – решил Фома Павлыч. – Закон требует порядку… Ежеминутно.

Около масленицы в котомке появился и нож.

– Шабаш, брат! – заявил Фома Павлыч. – Теперь надо будет позвать дядю Василия. Его дело… Мы его не обижали.

В решительную минуту Катерина Ивановна невольно пожалела Сережку. Дядя Василий бить будет.

Роковой день наступил. Это было как раз воскресенье перед масленицей. Позвали дядю Василия. Парасковья Ивановна принесла котомку, к которой уже были пришиты ременные лямки.

– Это что такое? – громко спросил дядя Василий.

Сережка даже весь побелел и только взглянул с немым укором на Парасковью Ивановну.

Расправа произошла тут же, в мастерской. Дядя Василий больно прибил Сережку, а потом высек. Рыжий Ванька помогал ему от чистого сердца. Сережка даже не кричал, а только мычал от боли.

– Я тебя выучу, змееныш! – кричал дядя Василий, не помня себя от злости. – Тебе добра хотят, а ты что затеял?!

Он опять хотел бить Сережку, но вступилась Парасковья Ивановна и не дала.

– Поучили, и будет, – уговаривала она, удерживая дядю Василия. – Мал еще, ну и глупит… Мы свое думаем, а он свое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю