Текст книги "Авва. Очерк"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
III
В Мугайском заводе мне пришлось прожить несколько дней. Между прочим, мне нужно было достать кое-какие статистические сведения из метрических книг. Обратился я было к Андронику, но тот только рукой махнул и послал меня к Егорке. Делать: нечего, прямо от Андроника я пошел к домику о. Георгия, стоявшему рядом с избушкой Паныпи. Эта избушка сильно покосилась и одним углом совсем вросла в землю; крыша сквозила прогнившими дырами, одно окно было заклеено синей сахарной бумагой, точно подбитый глаз. Рядом с этим разлагавшимся убожеством чистенький домик, в котором обитал о. Георгий, производил самое приятное впечатление: новенький, с светлыми окнами, с железной крышей, с белыми занавесками и левкоями на подоконниках, он так и дышал жизнью и довольством. Отворив маленькую калитку, я очутился во дворе, по которому ходил сам о. Георгий, разговаривая с каким-то мужиком. Мужик был без шапки и самым убедительным образом упрашивал батюшку сбавить цену за венчание сына.
–. Не могу, мой друг, – мягко объяснял батюшка, не замечая, меня. – Никак не могу… Если сбавлю тебе, должен буду сбавлять и другим. Понял?
– Андроник дешевле венчает… – говорил «друг мой», почесывая в затылке.
– Что же, я очень рад… Ты и обратись к отцу Андронику. А я не могу. Эту неделю я служу, а ты подожди следующей…
– Отец Егор, развяжи ты мне руки, ради истинного Христа! – взмолился наконец мужик, хлопая себя руками по бедрам. – Ах, какой ты, право… Время-то теперь какое… а?.. Ведь страда настанет, каждый час дорог, а ты: «подожди неделю»… Да в неделю-то…
– Не могу, не могу, друг мой…
Заметив меня, о. Георгий немного смутился и, сказав мужику, чтобы он приходил в другой раз, пытливо посмотрел на меня своими иззелена-серыми глазами и проговорил самым любезным тоном:
– С кем имею честь говорить?
Я назвал себя и коротко объяснил цель моего посещения.
– А., очень рад, очень рад!.. – торопливо заговорил о. Георгий, крепко пожимая мою руку. – Буду совершенно счастлив, если чем-нибудь могу быть вам полезен… Я тоже немножко занимаюсь статистикой. Пойдемте в комнаты.
Батюшка направился к новенькому крылечку, блестевшему самой благочестивой чистотой. Сам о. Георгий был еще совсем юноша, лет двадцати пяти, не больше, с бледным, красивым) лицом и окладистой русой бородкой. Белый пикейный подрясник облегал его длинную, сухощавую фигуру самым благообразным образом, так что о. Георгий меньше всего походил на русского попа. Крахмальные, безукоризненно белые воротнички и летние панталоны из чесучи, выставлявшиеся из-под подрясника, красноречиво свидетельствовали о несомненной принадлежности о. Георгия к новому типу русских батюшек. Голос у о. Георгия был мягкий и певучий, не то, что хриплая, перепитая октава о. Андроника; двигался он неслышными, торопливыми шагами, как монастырская послушница. Вообще, первое впечатление о. Георгий произвел самое подкупающее, только выражение бледного лица было неподвижно, улыбка неестественно Ласкова, и взгляд больших глаз холоден. Забежав немного вперед, о. Георгий с предупредительностью отворил мне дверь в небольшую темную переднюю, а оттуда, через чистенькую гостиную с роялем у одной стены, провел в свой кабинет – светлую угловую комнату. Здесь все дышало такой милой, рабочей и серьезной простотой: у окна стоял письменный стол, заваленный бумагами и кабинетными безделушками; у дверей шкап с книгами в дальнем конце виднелись мягкая кушетка и круглый лакированный столик с раскрытой книгой и яшмовой пепельницей. Мягкий ковер у письменного стола и глубокое рабочее кресло довершали картину. Все было мило, прилично, ничего лишнего и уж совсем не по-поповски, как у о. Андроника; маленькое исключение представляли только висевшие на стенах премии «Нивы», но против этих премий бессильно борется целая Россия, а о. Георгию такое неведомое мещанство и бог простит.
– Садитесь вот сюда… – заговорил о. Георгий и еще раз выразил свое удовольствие быть полезным. – Я сам занимался некоторое время статистикой, но, знаете, разные служебные обязанности и житейские дрязги совсем отвлекли меня от этих занятий.
Без лишних приступов о. Георгий прямо приступил к делу, то есть отправился к своему книгохранилищу и извлек оттуда целую кипу метрических книг, разных сводов, выборок и реестриков. Чистенькие, опрятные листочки были усыпаны рядами и колоннами цифр с итогами, средними выводами и различными математическими выкладками. Больше всего меня поразило в о. Георгии то обстоятельство, что он совсем не выспрашивал меня, кто я такой, откуда приехал, зачем мне эти цифры и т. д. Всякий другой провинциал на его месте вытянул бы все жилы, пока не разузнал бы всю подноготную до седьмого колена по восходящей и нисходящей линии, но о. Георгий держался настоящим европейцем и все время говорил только о деле. Вообще батюшка оказался очень развитым человеком, понюхавшим от всего; говорил он складно и просто, хотя в его речи и проскакивали некоторые поповские словечки, как «любочестие», «благоначинание» и др. Особенно затрудняли о. Георгия ударения на некоторые слова, и, несмотря на все усилия говорить вполне правильно, он произносил; «случай», «средства», «предмет», «Современные Известия» и т. п. Но этот маленький недостаток вполне выкупался всеми другими достоинствами. Когда я преисполнился невольного уважения к о. Георгию и даже усомнился в истине нападок на него попа Андроника, он проговорил с нерешительной улыбкой:
– Я и в литературе пытал счастья… То есть, собственно, не в литературе в общем смысле слова, а просто в наших «Епархиальных Ведомостях», напечатал одну статейку. Я вам сейчас покажу ее.
Порывшись в шкапу, о. Георгий достал перегнутый пополам лист «Епархиальных Ведомостей» и подал его мне, обязательно развернув даже страницу, на которой было начало его статейки.
Я прочел заголовок: «Еще благочестивый крестьянин».
– Конечно, «Еще благочестивый крестьянин» только слабый опыт и не выдержит серьезной критики, – скромничал о. Георгий, пока я пробегал его статейку.
Нам подали кофе. Прилично одетая горничная держала себя с достоинством, как и следует настоящей горничной у настоящих господ. Прихлебывая из своего стакана, о. Георгий долго распространялся на тему о печальном положении русского духовенства.
– Взять хоть ту сцену, свидетелем которой вы невольно сделались, – ораторствовал батюшка. – Что может быть тяжелее? А между тем поставьте себя на мое место… Нужно жить и хочется жить, как все другие трудящиеся люди, а между тем с первых же шагов, встречаешься с этой прозой жизни, в виде разных сборов, платы за требы и прочих дрязг нашей бытовой обстановки. Конечно, во многом, даже очень во многом виноваты и мы сами, что и вызывает относительно нас совершенно справедливые нарекания общества, но, с другой стороны, нужно же войти и в наше положение. Я хочу сказать о том, что необходимо поднять престиж русского духовенства, по меньшей мере, до того уровня, на котором стоит духовенство за границей… Простой народ не уважает попа за его сборы натурой и пятаками, интеллигенция – за необразованность, купечество – за недостаток самоуважения. Мы компрометируем собственный сан из-за пятаков и ложек сметаны!.. По-моему, уж лучше сидеть голодом, чем добывать себе пропитание путем унижения.
В подтверждение своих слов о. Георгий мягко потянулся в своем кресле и хрустнул длинными белыми пальцами.
– Затем, наше духовенство живет слишком изолированной жизнью, – продолжал о. Георгий, ставя стакан на стол. – г Мы, точно нарочно, отстраняем себя от всякой иной общественной деятельности, кроме узко-церковной, а между тем этонаша прямая обязанность. Общественные дела, школа, земство – вот на первый раз и широкое поле для труда. Конечно, всякое начало обходится дорого, но нужно же когда-нибудь начинать. Важно, чтобы провести идею целиком, через все мелочи и пустяки…
Вас желает видеть псаломщик, отец Георгий, – почтительно доложила горничная. -
– Ага. Пусть войдет.
В дверях кабинета показалась протяженно сложенная фигура Паньщи; он оторопел, сдвинул в одно место свои громадные сапоги и напрасно старался удержать в приличном виде расходившиеся полы рыжего подрясника. Рядом с чистенькой и кошачьи опрятной фигурой о. Георгия, скромно охорашивавшегося в своем кресле, Паньша сегодня казался особенно жалок.
– Вы, отец Георгий, прислали за мной служанку… – нерешительно заговорил Паньша, бегая глазами по кабинету.
– Да, да… Вы приготовите к завтрашнему дню ведомость о родившихся и передадите ее вот им, – мягко проговорил о. Георгий, указывая глазами на меня.
– А я, отец Георгий, думал… мы с отцом Андроником собрались рыбки побродить, так я хотел уволиться у вас…
Паньша засопел носом и смолк, только пальцы руки, придерживавшие измызганный и захватанный край полы, усиленно перебирали какой-то лихорадочный мотив. В ответ на этот протест о. Георгий только Немного приподнял свои плечи и покачал укоризненно головой.
– Я вас не задерживаю с отцом Андроником но лучше было бы сначала представить ведомость о родившихся, – прибавил о. Георгий. – Ваша рыба, может, и подождет…
Паньша переложил свою шапку из руки в руку и с унынием уперся глазами в угол. «Вот тебе, дескать, о. Андроник, и рыбка… набродишь с ним!»
Когда Паньша. удалился, вернее, выпятился в дверь, о. Георгий улыбнулся с печальным достоинством.
Вот вам наше духовенство… полюбуйтесь!.. «Рыбку побродить»! Нечего сказать, хорошо… Впрочем), nomina odiosa sunt[5]5
Не будем называть имена (лат.).
[Закрыть] это "только к слову сказал.
Я стал прощаться. В гостиной мы встретили жену о. Георгия, молоденькую и красивую даму, о которой поп Андроник говорил, что у о. Егора и «попадья с музыкой», потому что матушка играла на рояле. Молоденькая матушка хотя была тоже духовного родопроисхождения, но держала себя, как подобает настоящей светской даме. Летнее серенькое барежевое платье обрисовывало красивую молодую фигуру очень эффектно, скромная отделка была подобрана со вкусом, целомудренной белизны воротнички и манжеты свидетельствовали о том, что матушка не жила живмя на кухне, как другие попадьи. Безукоризненные манеры и строго-приветливое лицо матушки досказывали то, что и она вполне разделяла мнение мужа о необходимости поднятия престижа русского духовенства.
– Оставайтесь обедать, – предлагала матушка. – Мы обедаем рано… по-деревенски.
Мне оставалось только поблагодарить за любезное приглашение, которого принять я не мог. Для первого раза было слишком много любезностей, которых я ничем не заслужил, так Что мне сделалось даже немножко совестно. Пожав маленькую, выхоленную ручку эмансипированной попадейки, я удалился с миром.
К моему удивлению, Паньша ждал меня за воротами. А мы с Андроником рыбку было собрались побродить… заговорил он, тяжело шаркая своими громадными сапогами и по пути раскуривая крючок злейшей крупки, известной в бурсе под названием «сам-кроше».
– Я могу подождать с ведомостью, – объяснил я, стараясь утешить огорченного Паньшу.
– А если он узнает? Еще, пожалуй, на поклоны поставит… Бедовый он у нас.
– Уж не знаю, как мне быть.
– Вот что, у меня блеснула искра, – с оживлением заговорил Паньша. – Он вас непременно спросит о ведомости, а вы ему скажите, что получили сегодня.
– Хорошо.
– Покорно вас благодарю! – растроганным голосом проговорил Паньша и, схватив мою руку, неожиданно поцеловал ее. – Такую уху заварим с Андроником да с Паганини…
От меня Паньша перешел на другую сторону улицы и, подобрав полы подрясника, болтавшиеся по бокам как подшибленные у птицы крылья, одним махом перебросил свое протяженно сложенное тело через прясло в чей-то огород, где и пропал.
Я знал попа Андроника больше десяти лет. Это был истинно русский человек, без всякой примеси, и, как в каждом истинно русском человеке, достоинства и недостатки в попе Андронике представляли собой самую пеструю смесь. В одно и то же время оригинальный старик был хитер и наивен, добр и cкуп, хотя не старался скрывать своих недостатков и не выставлял напоказ добродетелей. Ум у о. Андроника был от природы сильный, но совсем не тронутый образованием, как неотшлифованный драгоценный камень. В его разговоре всегда звучала ироническая нотка, причем он чаще всего смеялся над самим же собой. Прибавьте к этому безграничное добродушие, в котором, как в воде, растворялось и тонуло все остальное. Бурсацкая закваска настолько въелась в попа Андроника, что он совсем не замечал ее и оставался старым, закоренелым бурсаком, не поддаваясь никаким новым веяниям и знамениям времени. «Меня еще в деревянной колодке водили в бурсе-то, – рассказывал старик в веселую минуту, – а все за матушку-водочку… Поймали пьяного, сначала отодрали, как Сидорову козу, а потом на шею завинтили два деревянных бруса да так и продержали целую неделю. Вот у нас какая была наука-то… Нынче уж, пожалуй, и в острогах так не держат, как нас учили!»
Колодка, это варварское, чисто китайское наказание, в России давно вывелась, но в сибирской бурое процветала еще пятьдесят лет назад.
– А в семинарии-то мы, братчик, учились разве по-нынешнему! – рассказывал о. Андроник. – Народ все большой был – великовозрастие… По тридцати лет бывали лбы, И здоровенный народ. Взять хоть меня: подковы гнул, братчик, двухпудовые гири бросал на крыши. Силища была у меня, как у хорошего черта. В одних тиковых халатиках ходили в семинарии, а зимой в шубах в классе сидели. А каждое воскресенье у нас кулачный бой происходил с мещанами – стена на стену. На масленице как-то, братчик, мы двоих мещан уходили – и не дохнули. Одним словом, могутный был народ, не осевки какие-нибудь. Крепко иногда доставалось и нам… Однажды, братчик, один столяр так меня угостил по голове гирькой, что две недели без памяти вылежал в больнице. Только одно плохо было: все бедный народ был, гроша расколотого за душой не бывало. Как птицы небесные, братчик, жили, и ничего… Бывало, на вакацию нас обозом отправляли, как дрова. Подвод семьдесят наберут, нагрузят семинаристами и повезут. Неделю в обозе-то плывешь: лошадь везет, а кусать нечего. "Сами должны были промышлять пропитание… Уж нас знали по тракту: как обоз с семинаристами в деревню, бабы все двери на запор, потому гусь попал – гуся в мешок, поросенок – и поросенка туда же, хлеба, овоща, молока. Силой так и отбираем, как разбойники хорошие. Ведь нас орда валит человек в полтораста, ничего не поделаешь… И головы только, братчик, были!.. Маленькие деревни такмы приступом брали… Ну, раз и нам Досталось на орехи. Ехали мы мимо одной татарской деревни, – большая деревня, а у татар какой-то праздник случись– ну, ураза по-ихнему. Хорошо. Едем мы мимо мечети, а в мечети народ алле молится. Тут кому-то и пади в голову: схватил мешок с двумя поросятами, забежал в мечеть да мешок и бросил по самой середине. Сделали мы это дело, а потом и видим, братчики, что неладно сделали… Отмолятся татаришки, в погоню за нами ударятся, а на обозе не уекочишь. Ямщики сильно струхнули… Ну, выпили ведро водки для: храбрости и ползем по дороге. Только вдруг, слышим, погоня: вся деревня за нами гонится на вершных. Человек сто татаришек так и мчатся на нас, – кричат, нагайками машут. Дреколье разное с ними… Ну, мы были не плохи: телеги сдвинули стеной, а сами за телегами засели, тоже с дрекольем да с камнями. И началась, братчик, настоящая битва: едва мы живы ушли тогда… Больно злы эти татаришки, так с ножами и лезут на нас. Крепко нам досталось… Кому глаз подбили, кому спину отшибли, кому голову… настоящее поле на брани убиенных!..
Паньша во многих отношениях был полной противоположностью о. Андроника и, вероятно, в силу такой противоположности питал к старику какую-то собачью привязанность. Сам по себе Памыпа являлся тем, что принято называть широкой русской натурой; широчайшая бесхарактерность и непреодолимая страсть к водке сделали из Паньши неудачника и вечного дьячка. Он был умен, изворотлив, находчив, умел польстить, но при благоприятных обстоятельствах обнаруживал все признаки самой черной неблагодарности, хитрил, обманывал и продавал. Особенностью Паньши в этих качествах было то, что он, всегда действовал «под наитием» или когда в его голове «блеснет искра». Мугайская церковь имела при себе большой причт, причем попы, дьяконы, дьячки вечно рознили, и Паньша являлся великим дельцом в сфере этой внутренней политики – обманывал, подстрекал, наушничал и просто клеветал. В своей роли он являлся неподражаемым и даже обнаруживал какуюто поэтическую складку, когда приходилось изобретать что-нибудь необыкновенное. Как оправдание, Паньша мог бы привести свое затаенное желание как-нибудь сделаться дьяконом, – это желание превратилось у него в настоящую idee fixe.[6]6
Навязчивую идею (франц.).
[Закрыть] Но дьяконство, за разными независящими обстоятельствами, както всегда ускользало из-под самого носу Паньши: то Паньша подерется в пьяном виде, то сгрубит попу, то крепко побьет жену – одним словом, вечно устроит что-нибудь самое неудобосказуемое, а начальство все это мотает да мотает себе на ус. Сближение Паньши с о. Андроником и с учителем рассматривалось заводскими политиками, как явный заговор против новенького «неопытного священника:.
IV
В Мугайском заводе я пробыл недели две, а затем уехал в другую часть Урала, но года через полтора, после рождества, мне опять пришлось заехать к Фатевне.
Вид на Мугайский завод зимой был самый печальный, потому что все домики и даже фабрика точно утонули в глубоком снегу.
Небольшие избушки совсем исчезали в сугробах снега, и только к воротам у хороших хозяев были прогребены в снегу глубокие траншеи; из окон таких избушек не видно улицы в течение целых шести месяцев. Домик Фатевны стоял на самом пору, и северо-восточный ветер наметал вокруг него громадные снежные завалы, так что во двор нам приходилось въехать, точно в яму. Расчищать снег вокруг дома Фатевна считала излишней роскошью, потому что все равно в первую же пургу наметет вдвое больше, – значит, супротив бога не пойдешь, а только даром деньги изводить на снеговые раскопки.
– И в самый ты час, дева, приехал! – встретила меня Фатевна, появляясь на крылечке в двух шубах.
– А что? – спрашивал я, с трудом вылезая из глубокой кошевой.
– Да уж так… Пойдем в горницы, там сам увидишь. Сугробно ехать-то было, поди?.. Невпроворот нынешним годом снега напали: совсем замело.
В следующей комнате я, к своему удивлению, встретил Помпея Агафоныча Краснопевцева, который был одет по-домашнему, в каком-то пестром халате.
– Узнал? – спрашивала Фатевна меня, забегая вперед. – На фатере у меня стоит теперь… Как же!.. Ну, уж говорить, что ли, всю правду, Агафоныч? А?..
– Говори, если язык чешется, – угрюмо отозвался Паганини, вспыхнув до ушей.
– И скажу, дева… Разве это худое что-нибудь? Ты уж поздравь нас, – обратилась Фатевна ко мне. – В женихах у нас Помпей-то Агафоныч живет… Вот те истинный Христос!.. В закон вступить хочет…
– А на ком он женится? – спросил я.
– Как на ком, дева? На Феклисте моей… (Как же!.. Второй месяц теперь приданое ей проворим с Глафирой. В настоящем виде свадьбу справляем, как следует быть свадьбе… Обрученье уж было… Отец Егор и благословлял жениха с невестой.
– Будет тебе молоть-то, Фатевна! – огрызнулся Паганини, начиная терять терпение. – Ступай лучше насчет самовара орудуй…
Фатевна самодовольно посмотрела на будущего зятя своими ястребиными глазами: дескать, вот, погляди-ка, какого я зятька для Феклисты обработала, – в лучшем виде… В ее обращении с Помпеем так и сквозило то особенное чувство собственности, с каким все женщины относятся к своим вещами очевидно, Паганини попал в движимое имущество Фатевны. И ситцевый сарафан сидел на Фатевне как-то не так, как раньше, и лицо точно помолодело, и повертывалась она еще быстрее прежнего, – видимо, она переживала свою самую счастливую минуту, как баба по преимуществу, для которой вступление Феклисты в закон являлось настоящим торжеством. Направившись к двери, Фатевна вернулась с полдороги и, уставив руки в боки, проговорила:
– А ведь мы с попом-то Андроником опять вздорим… Ейбогу, дева!.. Так вздорим, так вздорим… страсть!..
– Знаю, что вздорите… Это все из-за той лошади, которую ты купила тогда у отца Андроника за пятьдесят рублей и продала за сто?
– Бона… хватился!.. Мы уж после того помирились и опять рассорились, и тоже из-за лошади все дело вышло. Как же, дева, я лошадку продала попу-то Андронику, семьдесят целковых взяла, а ему лошадь-то и не поглянись… Ей-богу!.. Он мне сейчас лошадь назад, а я деньги не отдаю; шире, дале – и пошло, и пошло.
– Лошадь, вероятно, была скверная?
– Лошадь? Ну уж, дева, ты это врешь… Лошадь первый сорт. Я на ней верхом по всему заводу ездила: картина, а не лошадь… Ну, а поп-то Андроник хоть до коней и большой охотник, а толку не хватает… Новокупка-то у него совсем от рук отбилась, теперь способу с ней никакого нет. Да и куда Андронику с конями возиться, когда у него брюхо вон какое, точно тройней собирается родить!
– Да уж что тут попусту болтать, – заметил Паганини, – надула ты Андроника лошадью, и вся тут…
– Я? Да вот сейчас на этом самом месте… с места вот мне не сойти, ежели я от Андроника хоть на синь-порох попользовалась, дева!..
– Не божись, Фатевна, и в долг поверим…
– Лошадь-то какая была: угодница… Каряя с ремнем во всю спину, и ушки поротые. Пашистая она была маненько и на бабки у задних ног садилась, ну, а все-таки настоящая лошадь: хоть воду, хоть воеводу вози. А штобы я стала надувать отца духовного лошадью, – уж это ты напраслиной обносишь меня. Теперь-то Андроник ее, конечно, извел: приступу к лошади нет – так задними и передними ногами и хлещет и зубами хватает. Четверо, слышь, ее едва запрягут! Оказия, дева, каку страсть из этакой смирнящей лошади сделают… Вот те Христос!..
Мы с Паганини долго смеялись над Фатевной, которая никогда и ни в чем не была виновата.
– И ведь все врет: от первого до последнего слова, – уверял Паганини, когда я по комнате разминал ноги.
– То есть относительно чего врет: относительно лошади или вашей женитьбы?
– Нет, относительно лошади врет, а женитьба – это уж совсем другое…
Помпей Агафоныч сделался мрачен и замолчал; пока Фатевна воздвигала на стол кипевший самовар со всеми его атрибутами, он шагал из угла в угол, как маятник. Собственно, чайной частью заведовала Феклиста, но сегодня она не показывалась почему-то. Когда на столе появилась семга и бутылка водки, мы в торжественном молчании приступили к трапезе. Паганини опрокинул сразу две рюмки и долго прожевывал ломтик соленой рыбы. Самовар шумел, как самый радушный хозяин, который не знает, чем угостить дорогих гостей; в комнате сделалось еще теплее, и окна отпотели. Короткий зимний день кончался, и с улицы глядела ветреная и холодная зимняя ночь. Мы долго сидели в полутьме, наслаждаясь тем сибирским кейфом, который называется сумерничаньем. Там сейчас, за стеной, бушевала снежная вьюга, где-то далеко-далеко подвывала волчья стая, а здесь было так тепло и уютно! Согревшись после дороги, я чувствовал во всем теле ту приятную истому, когда крепкий, здоровый сон вяжет человека, как веревками. Глаза слипались сами собой, самовар запускал отдельные пискливые ноты и вдруг их обрывал, точно пробовал какую-то позабытую мелодию; Паганини жег одну папироску за другой, прихлебывал из стакана чай и упорно молчал, как запертый шкап.
– А ведь дело дрянь… – проговорил наконец Паганини, зажигая оплывшую сальную свечу в высоком медном подсвечнике.
Длинное, худощавое лицо учителя было покрыто красными пятнами; длинные волосы падали на узкий белый лоб какимито косицами, но в этом странном лице было что-то симпатичное. Есть такие некрасивые люди, которых как-то не заметишь с первого раза, а потом полюбишь их всей душой. К таким людям принадлежал и Помпей Агафоныч. Он и держал себя както особенно – постоянно в сторонке, точно все боялся чегонибудь, особенно, если в комнате был новый человек.
– А что? – спросил я.
– Подлость… – коротко ответил Паганини, бросая на пол недокуренную папиросу. – Представьте себе, ведь Андроника просто сживают со свету… Да. Все отец Егор подсиживает. – Два раза уж суд наезжал на Андроника; ну, конечно, ихний же, поповский суд, а теперь третьего ждать нужно. Андроник-то два раза сам в губернию ездил, консисторию замазывать.
– Да в чем у них дело-то?
– Вот в том-то и штука, что, собственно, даже дела никакого не вышло, а так, рознят – и вся тут… Это всегда, положим, было, но отец Егор задушил консисторию жалобами. А теперь еще переманил на свою сторону Паньшу… Помните?
– Как же, отлично помню: еще усмирял тогда собаку у отца Андроника…
– Да, да… И, представьте себе, этот самый Паньша, который живмя жил у отца Андроника, теперь против него же, а отцу Егору это и на руку, потому что Паньша является главным свидетелем против отца Андроника. Ведь он знает всю подноготную про старика, – этим отец Егор и воспользовался… Теперь идет такая кляуза у них, что не приведи, господи.
Учитель опять заходил по комнате и несколько раз поправлял свои длинные волосы, точно они мешали ему думать. Измена Паньши произвела на меня тяжелое впечатление, что я и высказал.
– Я сначала то же самое думал, что и вы, – ответил Паганини, наливая рюмку. – Но теперь я несколько изменил свой взгляд. – Да… Время такое подлое… А что значит какой-нибудь отец Егор или Паньша, взятые отдельно? Решительно ничего, даже говорить не стоит, кроме того, что плюнуть на них. Но совсем другой вопрос получается, если мы взглянем на дело шире: прежде такие кляузники являлись исключениями, а теперь они перешли в общее правило.
Выпив рюмку водки, Паганини горячо заговорил о новом типе батюшек, представителем которых являлся о. Георгий.
– Ведь он везде пролезет, уверяю вас! – горячился Паганини, взмахивая руками, как ветряная мельница. – Ему до всего дело, его везде спрашивают… И все эти молодые попики на одну колодку! В земство лезут, в школы, в волость и везде проводят свои идеи: забрать понемногу в руки и то, и другое, и пятое, и десятое. Взять теперь хоть школы: где новый батюшка завелся, учитель держи ухо востро… Особенно учительницам достается от этих батюшек… Прежним попам, вроде Андроника, тогда узнают цену, когда их не будет… До сих пор в старых попах видели только одни смешные стороны, а хороших никто не хотел замечать. Посмотрите на Андроника: ведь это натура, настоящая, цельная натура, у которой все оригинально, все по-своему..; Он сам навязывает себе такие недостатки, о каких новые батюшки благоразумно умалчивают. Даже самая необразованность и неотесанность старых попов имела свою хорошую сторону: раз – они стояли ближе к мужику, а второе – довольствовались самой скромной обстановкой и привычками… Новые батюшки будут ближе стоять к образованным и зажиточным классам, но они совсем разойдутся с народом, которому главным образом и должны были бы служить. Даже сравнительно большое развитие умственное и внешняя отесанность являются здесь новым злом. Вот подите вы, какая штука выходит… Я не говорю об исключениях, об единицах, которые везде найдутся, но важен общий характер, самый тон движения.
Мы долго проговорили о трудных временах и о текущих мутайских событиях. Паганини все пил, рюмку за рюмкой, и наконец совсем опьянел, так что не мог уже ходить по комнате, а сидел на диване, придерживаясь за его ручку. Наша сальная свеча давно нагорела и сильно оплыла; в комнате было накурено; меня «долил сон».
– Послушайте… ведь вы меня считаете за подлеца… да!.. – неожиданно проговорил Паганини после длинной паузы. – Я ведь это чувствую…
– Что вы, Помпей Агафоныч… С какой это стати!
– Отлично вижу… Что я такое… а? Жених Феклисты… будущий зять Фатевны… Ха-ха!.. Я вам расскажу все, как было… – продолжал Паганини с откровенностью пьяного человека. – Да… даже очень просто вышло. А впрочем, вы, может быть, думаете, что я опьянел и сдуру болтаю?.. Не-ет…
Паганини тихо засмеялся, сделал бессильное движение подняться с дивана и опять сел, мотнув головой, как теленок.
– Вы думаете, что это моя первая любовь… Ха-ха!.. Да… Феклиста… Позвольте, вы, может быть, полагаете, что я женюсь на этом уроде из-за денег? Домом Фатевны хочу завладеть?.. Н-нет, ошибаетесь… Да. Я должен жениться, поелику… одним словом, грех покрыть законом нужно. Как же… свой же и грех-то… Осенью дело было. На вечеринке встретился с Феклистой… ну, выпил, а потом вот очутился здесь да и не выходил отсюда. А теперь Феклиста в таком положении, что я, как честный человек, должен вступить с ней в закон… А Фатевна радуется… цепочку серебряную мне подарила… как же… Ежели разобрать, так я, собственно, даже не стою Феклисты… Ейбогу!.. Она глупа, как соленая рыба, но хорошая девушка и любит меня по-своему. А позвольте, вы меня все-таки считаете подлецом?
– Нет, зачем же?.. Какое кому дело до вашей интимной жизни!
– Вот именно… благодарю. Да… А признаться сказать, была у меня одна маленькая страстишка… Съезд был учительскйй, а на съезд приехала одна новенькая учительница… Из дворяночек она, из бедных… С матерью живет… И славная такая, беленькая вся да нежная… и ручки белые, маленькие, а сама еще совсем почти ребенок. Ну, а тут и пришлось свой хлеб горбом добывать, Да попала она в глушь, Куда ворон костей не носит… Скучно, жить хочется. В таком Положении за одно ласковое слово человек душу отдаст… Ну, встретились, Познакомились… Славная она Такая, умненькая… так в глаза и смютрит… Хорошо. Как-то мы гуляли с ней вечером, она и говорит: «Женитесь на мне, Помпей Агафоныч…» А сама как заплачет, по-ребячьи так заплачет. Ах, как мне тогда было жаль ее… Нет, и Теперь жаль… Вся она беленькая такая, и платье на ней было белое. Умела она это сделать все, то есть одеться к лицу и всякое прочее… Дворянская косточка, у них в крови уж это. И звали ее Ниной… Да, Ниночка… Ха-ха!.. Феклиста и Ниночка… Я эту беленькую Ниночку в белом платьице как-то сразу полюбил, так и хожу за ней, как очумелый, а она все целует меня… урода этакого целует… Решил я на ней жениться совсем и слово ей дал… Хорошо. А потом пришел к себе на квартиру и целую ночь не спал… мысли одолели… даже плакал… Очень уж она мне полюбилась, – рука не поднималась загубить. Ну, куда с ней повернусь, когда у меня всего и жалованьишка двадцать пять рублей, да с этими двадцатью пятью и помру… Да еще вот запиваю я частенько, в обхождении груб… Ну, а там детишки полезут… Ниночке-то и пришлось бы корову доить, и полы самой мыть, и всякую грязь тащить на себе… Это с ее-то ручками! Отлично я представлял себе эту Ниночку своей женой… в прозе-то самой представлял: как и личико у ней потухнет, и ручки загрубеют, и сама она сделается такой жалкой… Вот тогда я и рассудил, что не имею права губить ее из-за своего личного чувства, а что она мне сама болтала, так это от жизни от тяжелой… Думал я тогда, что – встретит Ниночка лучше меня кого-нибудь, – зачем же еето счастью мешать? Да… Написал ей письмо, все написал и взял свое слово назад, а она мне послала свой локон… Белые,у. ней волосы с этаким золотым отливом…