Текст книги "Авва. Очерк"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
II
Из окон дома Фатевны открывался великолепный вид на Мугайский завод, главным образом на ту его часть, которая расположилась по берегам заводского пруда. Домик Фатевны стоял на береговом угоре, недалеко от заводской плотины. Таких заводов, как Мугайский, по восточному склону Урала рассыпано несколько десятков, и все они походят один на другой в общих чертах с той разницей, какую вносит природа: на юге и на севере Урала горы выше и живописнее, а в средней части представляют только большой величины холмы, разбросанные по зеленому простору, без всякого плана и порядка, как высыпанные из мешка ковриги хлеба. Горы, окружавшие Мугайский завод, или попросту Мугай, были невысоки и сплошь покрыты вечнозелеными ельниками; вдали, повитые синеватой мглой, они кучились, как темные грозовые облака, выплывавшие изза горизонта круглившимися линиями. Широкая полоса заводского пруда вдавалась между горами широким светлым языком; по берегам пруда заводские домики выровнялись в правильные линии, образуя широкие, убитые заводским шлаком улицы. Можно было пожалеть только об одном, что заводские дома выходили на пруд, большею частью своими задворками и огородами, за небольшим числом исключений, вроде домика Фатевны. Если бы повернуть все дома фасадом к пруду, вид на завод много выиграл бы относительно красоты общего вида, но русский человек как-то меньше всего заботится о такой красоте. Другим недостатком постройки являлось полное отсутствие садов. Панорама жилья поражала своим голым видом; только два – три кедрика одиноко торчали кое-где в огородах, как позабытые смертью инвалиды. Крайние постройки отделяла от леса неширокая полоса пашен и кулиг.[3]3
Кулигами на Урале называют огороженные пряслом – изгородью – покосы. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
[Закрыть] Особенно хорош был вид на Мугай рано утром, когда весь пруд еще дымился туманом.
Заводские домики, по своей архитектуре, представляли нечто среднее между городскими постройками и деревенскими избами, вернее сказать, здесь перемешались и те и другие. Как особенность местной архитектуры можно отметить только обычай крыть дворы наглухо. В лесной полосе России, где нашел себе приют раскол, большинство домов выстроено таким образом, что объясняется, раз – обилием строительного лесного материала, а второе – исторически сложившейся привычкой жить «усторожливо». Каждый двор представляет собой небольшую деревянную крепостцу, попасть в которую непрошенному гостю очень трудно; так строится каждый справный мужик, хотя особенной нужды в таких усторожливых постройках и не имеется. Непривычному человеку даже неприятно, отворив ворота, попадать в кромешную тьму, где долго глаз не может отыскать отдельные предметы.
Пруд был перехвачен широкой плотиной, из-за которой выставлялись дымившие фабричные трубы. На левой стороне пруда стояла деревянная низенькая церковь, совсем утопавшая в зелени лип и черемух; напротив нее – заводская контора с белыми колоннами у подъезда. В конце небольшой квадратной площади, которая отделяла собственно фабрику от «базара», как забытый в лесу гриб, сидел старый господский дом. На правой стороне пруда, у подножия оголенной горки, строилась новая каменная церковь; за ней, вверх по горе, тянулись черные угольные валы. Сейчас за плотиной местность сильно понижалась, и бойкая горная речонка Мугай весело разливалась в своих глинистых плоских берегах, образуя широкую и красивую излучину. Здесь живописно рассажались самые бедные избушки, и, между прочим, здесь же стоял одноэтажный деревянный домик попа Андроника, глядевшийся в Мугай своими пятью большими окнами с крепкими новыми ставнями.
Отдохнув после дороги, вечерком я отправился проведать старого знакомого, попа Андроника. От дома Фатевны сначала нужно было пройти по берегу пруда, потом обогнуть фабрику, перейти переброшенный через Мугай деревянный мостик и спуститься вниз по реке. Когда я поравнялся с фабрикой, отдали свисток, – это был конец трудового фабричного дня, – и из ворот фабричного двора высыпала пестрая и чумазгя толпа рабочих. Среди устало бревших мастеровых весело толкались подростки и ребята лет десяти, которых не могла угомонить даже двенадцатичасовая фабричная работа; пестрядевые рубахи, войлочные шляпы и фуражки, потные красные лица и устало висевшие руки – все было точно пропитано заводской сажей. Отдельной артелкой торопливо бежали поденщицы и дровосушки; слышался кокетливый визг и молодой беззаботный смех. Я шел за этой толпой по мосту и затем свернул по берегу Мугая. Около берега, засучив штанишки выше колен, стояли в воде мальчики с длинными удочками; мутная вспененная вода катилась мимо них, унося с собой щепы и разный хлам. А вот и домик о. Андроника, с крепкими воротами и высоким забором; из-за него зелеными шапками поднимались кусты рябины. Поп Андроник жил всегда крепко, и нечего было думать напасть на него врасплох: ворота, все двери и окна всегда были на запоре.
– Кто там? – послышался чей-то незнакомый голос, когда я постучался в ворота.
– Отец Андроник дома?
Мой стук поднял страшный лай двух цепных собак, потом загремел железный засов с железной цепью, и калитка наконец отворилась. Предо мной стоял молодой человек, длинный и худой, с болезненным тонким лицом, казинетовое коротенькое пальтецо лоснилось около карманов и по борту, парусиновые панталоны были заправлены в сапоги, фуражки на голове не было. По описанию Глафиры, я узнал в молодом человеке учителя Краснопевцева, который смотрел на меня прищуренными маленькими глазами вызывающе и насмешливо.
– Сколько лет, сколько зим… – загремел хриплый бас о. Андроника, который в одном белье и жилете поверх ситцевой розовой рубашки патриархально сидел на крылечке. – Откуда, куда и зачем? Ну, здравствуй, братчик…
Поп Андроник был невысок ростом, коренаст и плечист; его сильную, на диво сколоченную фигуру портил только большой живот, сильно выпиравший из-под шелкового атласного жилета, какие носили франты лет сорок тому назад. Большая голова о. Андроника с висевшими космами темных волос, сильно прохваченных сединою, придавала ему суровый вид. Большой, мясистый нос, крупные губы, густые сросшиеся брови и одутловатые щеки, обильно обросшие редкой щетинистой бородой, еще усиливали первое впечатление суровости. Только когда поп Андроник начинал громогласно хохотать, вздрагивая всем телом и поднимая жирные плечи, он превращался в оригинального и добродушного человека, которому природа дала суровую физиономию бог знает с какой целью. Впрочем, этот массивный старик, сделанный изо всего дерева, не был чужд некоторых недостатков и, между прочим, любил задать тону своей представительной фигурой, пока сам первый не начинал хохотать. А посмеяться поп Андроник любил и смеялся мастерски, так что, глядя на него, самому хотелось тоже хохотать; От низких басовых нот он быстро переходил к теноровым и, закрыв глаза, заливался самым высшим гласом. В семинарии, во времена оны, он слыл за первого силача, но теперь сильно постарел, обрюзг и просто зажирел.
– Это Паганини, братчик. коротко отрекомендовал о. Андроник учителя. – Он у меня с Паньшей такие концерты задает, что отдай все!
Около сарая я только теперь заметил сгорбленную жидкокостную фигуру самого Паныпи, который, несмотря на летний день, был облечен в толстый драповый подрясник цвета Bismark furioso.[4]4
Цвета Bismark furioso – т. е. яркого, дикого оттенка (Бисмарка в молодости вследствие его необузданного характера называли «сумасшедшим Бисмарком»).
[Закрыть] Одной рукой Панына придерживал расходившиеся полы своего подрясника, а другой прятал за спиной рваную баранью шапку, в которой ходил и зиму и лето. Испитое, смуглое лицо Паныпи с жиденькой растительностью на подбородке и спутанными на голове длинными волосами того же цвета Bismark furioso, длинный, смотревший в рюмку нос – все это, взятое вместе с общей протяженной сложенностью Паньши, полным отсутствием живота, ввалившейся грудью, острыми, угловатыми плечами и несоразмерно длинными руками, производило тяжелое и неприятное впечатление. Это был настоящий дьячок старой школы, униженный и льстивый, отдававший чем-то пришибленным. Только небольшие темные глазки, смотревшие льстиво и дерзко, придавали физиономии Паньши оригинальное выражение.
– Мы тут, братчик, пса усмиряем, – объяснил мне о. Андроник, тыкая пальцем в согнутую фигуру Паньши. – Он похвастался, что подойдет к Нигеру…
– И подойду, отец Андроник, – отозвался Паньша, вынимая из-за спины свою шапку. – Я многих собак укрощал, а вашего Нигера…
– Не хвастай, братчик, – загудел о. Андроник. – Нигер тебя пополам перекусит…
– Отец Андроник, позвольте-с… Одно движение—и усмирю.
– О, черт с тобой, усмиряй! – согласился о. Андроник. – Только я не отвечаю, если Нигер тебе нос откусит… Братчики, будьте свидетелями!..
– И пойду… да!.. Вы не смейтесь, отец Андроник… одно движение…
Физиономии действующих лиц светились подозрительным румянцем; Паньша, по-видимому, не совсем был уверен в своих длинных, подгибавшихся ногах, а Паганини забавно моргал слипавшимися глазами. Нигер, пестрая собака-дворняга, лежал у своей конуры, положив большую голову между передними лапами, и подозрительно-вызывающе помахивал своим пушистым белым хвостом. Он точно понимал, что речь идет о нем. Две других собаки, прикованные к сараю, «внимательно наблюдали за каждым движением Паньши, вероятно, испытывая большое искушение запустить свои белые зубы в тощую плоть укротителя. Получив разрешение в окончательной форме, Паньша сделал несколько быстрых шагов к Нигеру и сейчас же отскочил назад, болтая в воздухе правой рукой.
– Что? Я тебе говорил, братчик? – торжествовал о. Андроник, колыхаясь всем телом. – Ай да Нигер, молодец!..
– Перст, отец Андроник… ваша собачка мне укусила перст… – лепетал Паньша, обертывая раненую руку в грязный носовой платок.
– Дурак! Благодари бога, что она тебе голову не оторвала… Братчики, пойдемте в комнаты, – предложил о. Андроник, поднимаясь с крылечка. – Паганини, ты куда?
– А я домой… – нерешительно заявил Паганини.
– Врешь, братчик… Мы еще концерт устроим…
Двор у о. Андроника был открытый, но устроен хозяйственно. Крепкие службы, конюшни, баня, небольшой садик, где любил хозяин пить чай летом; под навесом стояли крепкая телега, дорожная повозка и легкая железная долгушка, выкрашенная зеленой краской. Сажен двадцать сухих березовых дров занимали задний план; ближе были сложены какие-то бревна и свежий тес. Где-то кудахтали куры и весело горланил голенастый кохинхинский петух; из отворенных дверей конюшни доносился храп и топот жевавших сено лошадей. В густой траве, в черге садика, лежала привязанная к изгороди коза с двумя козлятами. Вообще, по всему был виден хозяйский заботливый глаз. Самый дом был устроен по-старинному, с низенькими теплыми комнатами, без форточек и с высокими порогами в каждой двери. На окнах стояли припечатанные сургучом ведерные бутыли с наливками. Березовая мебель чинно стояла около стен; широкий диван в гостиной, с придавленным сиденьем, свидетельствовал о гостеприимном характере своего хозяина. Но в этой приличной обстановке уютных, теплых комнат поповского дома чего-то недоставало – недоставало тех мелочей и пустяков, какие вносит с собой женская рука, оживляя мертвую обстановку. Даже излишняя чистота и опрятность комнаты отдавали чем-то нежилым и мертвым, как у всех старых холостяков. Поп Андроник овдовел в молодых летах, детей не имел, и теперь всем хозяйством заправляла у него какая-то дальняя родственница, совсем бесцветная, молчаливая старушка, походившая на монахиню. Говорили, что поп Андроник скуп, как кощей, и дрожит над каждой копейкой. Но я лично очень любил его, как вырождающийся тип попа старого покроя, – именно попа, а не батюшки. К числу особенностей о. Андроника принадлежала его слабость к часам. У него был целый ассортимент карманных часов, начиная со старинной луковицы и кончая золотыми часами новейшей конструкции. Кроме того, в каждой комнате о. Андроник повесил по стенным часам и строго наблюдал, чтобы все часы в доме ходили из минуты в минуту, что стоило ему не только больших хлопот, но и порядочных издержек.
– Ну, вы тут посидите, а я схожу, распоряжусь… – говорил о. Андроник, вводя нас в свою гостиную.
Через пять минут он явился, облеченный в синий люстриновый подрясник и с бутылками в руках. Паганини приятно осклабился и толкнул локтем Паныпу, который не знал, куда ему деваться с своей шапкой.
– А где ты остановился? – спросил меня о. Андроник, устанавливая бутылки на угловом столике. – У этой архибестии Фатевны?
Имя Фатевны произвело сенсацию. Паганини усиленно заморгал глазами, а Паньша торопливо сунул свою шапку под стул.
– Она, брат, меня так оплела… – жаловался о. Андроник, поднимая брови. – Слышал, братчик?
– Слышал мельком…
– Да это еще ничего, что оплела, а взяла да мою-то лошадь отцу Егору и продала… И про Егорку слышал? Тоже хорош с Фатевной-то – два сапога пара. Может, Глафира и стихи про меня читала?
Отец Андроник рассердился и тяжело засопел носом, но потом улыбнулся и, тряхнув головой, добродушно забасил:
– А у меня был один знакомый стихотворец… Ей-богу! Вот как теперь тебя, вижу его, братчик. Я еще тогда в Кунгур ездил, к брату в гости. Ну, как-то собралась компания. Сидим. И стихотворец сидит с нами. Он по акцизу служил… Выпили. Я и говорю ему: «А ну-ка, братчик, скажи стихи!» Поддразнить его хотел, а он сейчас и брякнул:
Вижу, вижу
Даму рыжу,
Я ее ненавижу…
– Это не стихи, а рубленая говядина, – вяло заметил Паганини, наливая себе рюмку водки.
– Врешь, братчик! – защищался обиженный старик. – Ты ничего не понимаешь в стихах… Говорят тебе, настоящий стихотворец был. А Глафира меня, говорят, всего описала…
Паньша успел себе налить рюмку и умильно поглядывал на владыку, выжидая позволения.
– Батюшка, отец Андроник, благословите… – нерешительно проговорил он.
– Бог тебя благословит на хорошее, а на худое сам догадаешься… – пошутил старик и первый раскатился самым завидным хохотом. – Ну, чего ты ко мне пристал? Поставлено—пей…
– А я, батюшка, отец Андроник, могу сконфузить и Фатевну и Глафиру, – объяснял Паныыа, опрокидывая рюмку. – Ей-богу, могу сконфузить…
– Чем ты их сконфузишь?
– Очень просто, батюшка, отец Андроник… Даже какую угодно высокую даму могу сконфузить. Подойду и скажу: вы тварь.
– А она тебе скажет: ты дурак… Ха-ха-ха!..
– Нет, позвольте, батюшка, отец Андроник… У меня есть доказательство: Адама бог создал из персти земной, а Еву сотворил из ребра, следовательно, всякая женцина – тварь… Я могу сконфузить всякую женщину в большой компании.
– Погоди, вот нас с тобой Егорка ужо так сконфузит, что небо с овчину покажется, – задумчиво проговорил о. Андроник и опять нахмурил брови. – Заведется же такой человек, подумаешь… а?..
На угольном столике, кроме водки и домашней наливки, появились чисто поповские вина – тенериф и лиссабонское, но они служили только для декорации, центр тяжести оставался по-прежнему в водке. Сам хозяин сначала отказывался от выпивки, но, когда речь зашла об о. Егоре, он залпом выпил несколько рюмок, точно стараясь залить какого-то червяка, который мучительно сосал его. Пока Па ныла болтал разный вздор, – а Паганини ходил из угла в угол, как маятник, старик как-то уныло молчал. В нем не было прежней беспечности и добродушия, лицо было озабочено, в глазах светилась какая-то напряженная мысль, которая не хотела никак выходить.
– О чем вы так задумались, отец Андроник? – спросил я.
– Я?.. Гм…
Старик почесал в затылке и тяжело вздохнул.
– Последние времена, братчик, пришли… – уныло ответил он, опять наливая рюмку. – Кончено!..
– Что кончено?
– Ну, все кончено… Я все про Егора-то толкую, братчик. Приехал он к нам без году неделя, а уж всех прибрал к рукам. Проворный человек… хоть и ни с чем пирог.
– То есть как же это так? И проворный и ни с чем пирог?
– А уж так: ума настоящего в нем мало, а хитрости пропасть! Верно, братчик… Такие нынче люди пошли… Ведь и смотреть не на что, вот вроде Паганини – мозглявый такой, худенький, а так всех и загребает. По-настоящему-то я настоятель, а он мой помощник… Так? А на деле все так выходит, что чего он захочет, то и будет. И сам не знаю, как это он устраивает. Нарочно в свою сторону гну, а глядишь, все по-Егоркиному. Я даже, братчик, иногда боюсь его… Ей-богу!.. Ласковый такой, обходительный, а сам веревки из всех вьет. Взять теперь хоть такое дело: сборы. Жалованьишко у нас месячное – двенадцать с полтиной… ну, доходы там кое-какие, а все-таки в общей сложности пустяки получаешь. Я раньше в деревне служил и привык к сборам: петровское беру, ругу беру, осеннее беру… Где парочку яичек, где масла ложку, где овса, – оно и сбежится малую толику. Другая баба заартачится, а я ей: «Ой, баба, баба, попу жалеешь, а умрешь – все останется!..» Ха-ха!.. Ну, бабенка испугается и лишнюю ложку масла накинет. В другой раз лаской берешь: «А ведь ты, Матрена, ровно помолодела… а?..» Опять баба и расступится яичком попу Андронику за ласковое слово. Так-то… Нелегко нашему брату добыча-то достается, ежели разобрать; тоже живой человек – и язык переболтается. Хорошо. Приехал отец Егор и все по-своему повернул: «Не хочу осеннее да петровское собирать». «Врешь, – думаю, – жрать захочешь, даром, что хитер». Прошли Петровки, а он и в ус не дует – сидит да газету читает у окошечка. Что бы вы думали, бабенки все это пронюхали и на меня, как осы: «Вот отец Егор не собирает петровского… новое положение вышло». «Дуры вы, говорю, этакие, никакого нового положения не вышло, а отец Егор вас просто оплетает…» Куда! слышать ничего не хотят! Ведь я половины не собрал, а он сидит с газетой да посмеивается… Вот он какой гусь!..
– Что же, отец Андроник, вольному воля. Нельзя же его заставить насильно петровское собирать…
– Нет, ты постой, братчик, послушай дальше-то… Деньгу и отец Егор любит; вот он и смозговал такую штуку: придет мужик свадьбу венчать, – тут его отец Егор и оборудует, да еще заставит ходить недели две. Я яичком беру, а он рубликом, да еще лучше его нет: мы, дескать, не христарадничаем, не просим по подоконью, как старый дурак, поп Андроник. Да это еще бы ничего, а то обидно, что мужики его же и уважают, Егора.
– Очень мозговатый человек отец Егор, – резюмировал все сказанное Панына.
– И везде он нос сует, везде ему дело, – продолжал сердито о. Андроник, отпыхивая, как тульский, давно не луженный самовар. – Взять хоть теперь Паганини… Эй, Паганини, про тебя говорю!
– Ну? – апатично отозвался Паганини, продолжая шагать из угла в угол.
– Чего нукать-то, братчик… Этот Егор и Паганини подвел животы. В школе законоучителем состою я, как настоятель, ну, какое ему дело до школы? – так нет, и в школу пролез. Чуть не каждый день таскался в школу и до своего добился: произвел Паганини в нигилисты и даже чуть с места не сжил… Настоящий нокоть, какой лошадей берет!.. А потом в волость повадился: как сход, он тут как тут. Проповеди в церкви каждое воскресенье говорит, какие-то книжонки даром раздает мужикам, раскольников увещает. И как только ему не лень во всякую дыру свой нос совать…
– Иезуит… – промычал Паганини, наливая рюмку.
– Мазепа, – прибавил Паньша.
– Нет, Гришка Отрепьев! – громогласно решил о. Андроник и захохотал прежним раскатистым смехом.
Бесцветная старушка подала на тарелочках разной домашней поповской закуски: соленых грибков, паюсной икры, пирожков с капустой, и разговор о хитростях и подвохах о. Егора на время умолк. Говорили о разных разностях, о старых знакомых, о дороговизне на харчи и т. д. Паганини вытащил откуда-то свою скрипку и довольно фальшиво сыграл на ней сначала вальс «II Ьасо», а потом какую-то мудреную херувимскую «Р-аззоренную». Паньша и о. Андроник подпевали. (Каждый истинно русский человек чувствует непреодолимое влечение к такому духовному пению, и я с особенным удовольствием слушал это оригинальное трио. Паньша прижался в уголок, по обыкновению, прихватив одной рукой полы своего рыжего подрясника, а другой закрывая рот. Но из его шершавой глотки с выдававшимся кадыком выливались такие бархатные, тягучие, таявшие ноты, что хотелось слушать без конца. Это был настоящий, богатейший баритон, который то спускался низкими, мягкими октавами прямо в душу, то с силой поднимался вверх и звенел, как туго натянутая струна. Паганини исполнял на своей скрипке теноровую партию. Волосы у него свалились на лоб, ноги немного согнулись в коленях, лицо побледнело. Отец Андроник давил густой октавой, плавно и с подавленной силой вершившей оригинальную мелодию. Я ничего не ожидал подобного и слушал, затаив дыхание. Можно было только пожалеть, что некому было срисовать эту своеобразную группу певцов. Когда пение кончилось, наступила тяжелая пауза. У о. Андроника на глазах блестели слезы, и он тихо улыбался своей добродушной, стариковской улыбкой.
– Хорошо, братчик… – проговорил наконец старик. – Паганини, вкусим по единой! Паньша, ты сам знаешь, что делать…
– Нет, вы посмотрите на скрипку, – приставал ко мне Паньша с скрипкой Паганини. – Это не скрипка, а актриса…
Да!
Скрипка была из самых плохих и была выкрашена, как рисуют на вывесках скорняков лисьи шкурки: бока ярко-желтые, а средина крестом покрыта густой черной краской. Заметив мой недоверчивый взгляд, Паньша обратил внимание на какой-то стеклянный кошачий глаз, вделанный в кобылку, что, по его мнению, служило для скрипок чем-то вроде серебряной медали восемьдесят четвертой пробы.
– Нет, это особенная скрипка… – доказывал Паньша азартно и с непоследовательностью совсем пьяного человека начал рассказывать о каком-то необыкновенном органе, который провозили лет десять тому назад через Мугай одному самодурузаводчику. – Миллион стоил орган-то – уверял Паньша, стараясь сохранить равновесие.
– А сколько соврал, братчик?
– Батыпко, отец Андроник, миллион… Своими глазами его видел.
– Может быть, резьба какая-нибудь, – старался догадаться Паганини, желая поверить совсем несбыточной цифре.
– И резьба и прочее, а главное – в органе был один вал:.. сизый!..
Отец Андроник чуть не задохся от смеха: сизый вал действительно был неподражаем. Вранье Паньши развеселило старика, и остаток вечера прошел в самой непринужденной болтовне, причем даже о. Егор оказался совсем не таким уж мозговитым человеком, чтобы его перемозговать нельзя было. Глафиру о. Андроник называл скрипкой и громогласно хохотал на целый квартал, так что вздрагивали даже стекла в рамах, а_ бесцветная старушка только охала и крестилась в соседней комнате.
Домой вернулся я поздно ночью. Все кругом давно спало мертвым сном, только глухо гудела фабрика, далеко рассыпая из высоких труб снопы ярких искр. Ярко-красное пламя вырывалось широкими языками из доменных жерл и жадно лизадо холодный ночной воздух. Где-то с подавленным визгом резалось холодное железо, и тяжело громыхали чугунные валы, колеса и шестерни, заставляя вздрагивать самую землю, точно по ней кто топал могучей ногой. Распахнув окно на пруд, я долго любовался развертывавшейся далекой горной панорамой, потонувшей в белом тумане… Сверху трепетными волнами лился фосфорический свет, дрожавший и переливавшийся в прозрачной синеве голубого северного неба. Массы гор точно выросли, а зубчатая линия хвойного леса красиво вырезывала ближайшие крутизны и прикрутости. Летние уральские ночи безумно хороши, как хорош бывает молодой крепкий сон, который нагоняет в душу вереницу светлых видений и чудных призраков. Я долго сидел в своем окне, и в моих ушах еще стояла стонавшая мелодия «Раззоренной».
На берегу сидела какая-то счастливая парочка, слышался шепот и сдержанный смех, а там, за прудом, кто-то неистово кричал «караул», как может кричать только человек, которого режут.