Текст книги "На благо лошадей. Очерки иппические"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанры:
Спорт
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Легкомыслие и то, что описано затем, что можно назвать каким-то изуверским самосокрушением, самопожиранием отразилось и на судьбе Крепыша. А уж если искать конечной степени этого самосокрушения в связи с Крепышом, то, конечно, это был Интернациональный приз 12 февраля 1912 года, когда Крепыш так и остался у Кейтона. И наступил день бега. Москва съехалась на ипподром. Произошло небывалое: трибуны оказались так переполнены, что к двум часам дня доступ публики был прекращен.
Со старта вырвался вперед Дженераль Эйч, тут же Крепыш. Он так и оставался «тут же» всю дистанцию. Откровенность Вильяма Кейтона, его верность своему обещанию поразительна. Все три версты он держался, что называется, «вторым колесом»: не в спину Дженераль Эйчу и, не пытаясь его перехватить, не по бровке, а рядом, теряя на каждом повороте из-за этого около секунды.
Первый круг Крепыш и Дженераль Эйч прошли голова в голову. Джонни Кейтон даже показал знакомую мне по старым журналам и у него сохранившуюся пожелтевшую фотографию этого момента. Фотография сберегалась как реликвия, в том сомнения быть не могло, но Кейтон-сын неточно представлял себе, что же на ней запечатлено. Он, со слов отца, сказал: это – финиш. Вильям, видимо, не вдавался в подробности (кто знает!), быть может, потому, что у него совесть была все-таки нечиста.
Григорий Дмитриевич Грошев, опытнейший наш мастер, молодым человеком видел тот же бег. Он много ездил с Кейтонами, одно время даже работал у Вильяма, так что ему прекрасно была известна их технология. Грошев свидетельствует: похоже было, что Вильям ехал тогда на Крепыше будто за поддужного для Дженераль Эйча, не только не составляя ему опасной конкуренции, но даже помогая, подбадривая его легким соперничеством с поля.
Другой ветеран, наездник Василий Павлович Волков, в свою очередь рассказывает, как происходило дело. Он был еще мальчишкой, но день и бег этот помнит хорошо: ему крепко досталось от матери – за валенки, набитые снегом. А отсырели валенки потому, что на трибуну уже не пускали, смотреть можно было лишь из середины бегового круга, где лежал, естественно, глубокий снег. Отец же Волкова работал управляющим на конюшне Франка Кейтона. На основании всего, что своими глазами видел и от отца слышал, Василий Павлович подтверждает, что бег не являл истинной спортивной борьбы, а казался заведомо рассчитанным, Крепыш был обречен на поражение.
Наконец, вот мнение моей сверстницы, мастера-наездника Аллы Ползуновой. Видеть тот бег она, естественно, не могла, но сохранившееся в преданиях бегового дела знает и понимает досконально. На взгляд современного мастера, суть вот в чем: «Кейтон называл Крепыша «лошадью без сердца», а сам сделал ему последнюю перед призом работу в резвость близкую к рекордной, после и хитрить не требовалось, зная: в призу Крепыш от перенапряжения встанет, что и произошло».
Заканчивая второй круг, Дженераль Эйч вышел на финише вперед и был у столба на секунду раньше Крепыша, что для лошадей такого класса немало – по меньшей мере, четыре корпуса или, как выражаются знатоки, на три запряжки.
На ипподроме стало удивительно тихо. Победителя не приветствовали.
Выигрыш Дженераль Эйча никого не убедил. «Поражение или победа?» – говорилось в спортивных газетах и журналах о Крепыше. Отвечали: «Проигрыш этот стоит любой из прежних побед Крепыша». Но почему, почему все-таки не победа как победа и – все!
С этим и спорили любители лошадей в своих письмах по поводу «роковой неудачливости» Крепыша. Писем было немного, однако все очень серьезны и содержательны, каждое звучало как пароль, призыв и полемика. Писали те, кто своими глазами «видел «лошадь столетия», и те, для кого это была история.
«Крепыш был очень удачлив, – вспоминал актер из Горького. – Другое дело, что его способности эксплуатировали ужасно. Скажем, в воскресенье бежит и выигрывает в Москве, вечером его грузят в поезд, ночь трясется в вагоне, а в понедельник сразу из вагона опять бежит в Петербурге и вновь выигрывает».
«Ошибаетесь, – подчеркивал минский садовод, – представляя Крепыша пораженцем каким-то! – Жизнь его была победной. Он выигрывал и выигрывал. Даже там, где он проигрывал – на Дерби или же в Интернациональном призе, – Крепыш оставался моральным победителем».
«Приятно читать, – писал маститый московский художник, – что современный молодой человек помнит о Крепыше и, кажется, понимает, что это значит. Однако «роковая неудачливость» – это еще вопрос…»
Все же я и здесь говорю о «роковой неудачливости» не потому, что упрямствую или не согласен с авторитетными мнениями. Тут оттенок важен: Крепыш был феноменален, велик, и все чудеса, что творил он на дорожке, были не только возможны, но естественны: «Как же иначе?» Между тем дарового, само собой разумеющегося, положенного ему по классу успеха часто и не выпадало. Моральная победа оказывалась наградой. Но ведь в том же 1912 году для участия в Международном и Бородинском призах приехали французы, и Платон Головкин, а затем Данило Чернушенко в жестокой схватке побили их, выиграли это скаковое Бородино. С какой же стати должен был Крепыш довольствоваться только моральным преимуществом?
Триумф и поражение «короля русских рысаков» – примета того кризисного времени, что было временем расцвета и зрелости, а где зрелость, там недалеко и до упадка. Ситуаций символических по своему значению, а по характеру странных и сомнительных было сколько угодно. Жену брата Бутовича (до которой тому было дела мало) подпустили, словно Офелию к Гамлету, к военному министру, сластолюбивому старику, Сухомлинову. Каково? Говорят, в шпионаже его подозревали зря. В узко-техническом смысле, быть может, и зря, но что существовала болотно-зыбкая среда непозволительных связей, которые опутывали головку общества, весь высший свет, в том сомневаться невозможно.
Вот из тех же времен случай, пожалуй, не менее символический, чем поражение Крепыша, – чистокровный скакун Гальтимор, его покупка и перепродажа. Об этой истории я знал, не знал, в чем заключалась суть, запросил знатока конного дела, зоотехника К. П. Бочкарева, и он мне ответил: «История Гальтимора была и осталась темной: в ней, как и в афере с американским рысаком Вильямом С. К. Рассветом – («Изумруд»), были замешаны персоны слишком высокие по происхождению и слишком влиятельные по положению, чтобы вывести их на свет Божий. Покупка Государственным коннозаводством в Англии за баснословную по тем временам цену этого чистокровного жеребца, будто бы на племя, и неожиданная перепродажа его в Германию за цену весьма скромную – это одно из тех таинственных происшествий, какими у нас был полон период перед революцией. Была ли там, кроме намерения «попользоваться» за счет казны, еще какая-то интрига? Во всяком случае, кто мог, тот хапнул что плохо лежало, – в этом нельзя сомневаться».
* * *
Некогда слышанная мной история гибели Крепыша, в основном, сходится с версией теперь опубликованной. Мне эту историю рассказал начкон Первого Московского завода Александр Ильич Попов. Крепыш погиб при погрузке – утверждал Попов, ныне на этом все сходятся.
Толком отправить из Симбирска в Москву ценнейшую лошадь не смогли – делалось это в суматохе, в панике, как попало, занимались этим люди неумелые, у которых не только умения не было, но и нужного инвентаря. Погрузка, кроме того, была непредусмотренная, экстренная, поэтому рядом с Крепышом не оказалось его постоянного четвероного спутника-поддужного, с которым он дружил, повсюду с ним путешествовал, и за которым беспрекословно следовал, а сам по себе, один, ни за что в вагон не шел (эта дружба, хотя и в переиначенном виде, отражена в художественном фильме о Крепыше). У вагона Крепыш, как и следовало ожидать, уперся, его стали понукать, погнали, упал он с платформы и – конец. Сведения о самых последних минутах разноречивы: то ли убился сразу, то ли сломал ногу и пришлось его добивать.
О чем же еще поведал Попов, чего я, однако, не нахожу в других источниках? Речь шла, не больше и не меньше, об участии в операции «Крепыш» Ленина и Троцкого. Об этом в свое время предложил я статейку в журнал «Коневодство», а Главный редактор мне говорит: «Пошел ты…». Этот редактор относился ко мне хорошо, обычно печатал, поместил мой довольно большой очерк о самом Попове, но тут вдруг «закинулся». Упоминания о Троцком испугался? Нет, Троцкого я сам заблаговременно исключил, к тому же «Коневодство» являлось одним из немногих печатных органов, не проходивших цензуры. Чего же было опасаться? Праздновался столетний ленинский юбилей, и чтобы всех опередить, превзойдя соперников усердием, родственно-конкурирующий орган «Свиноводство» поспешил напечатать статью о том, до чего же хорошо Ильич относился к… свиньям. Цензуре журнал, посвященный породистым хавроньям, тоже не подлежал, остановить такой материал никто не побеспокоился, но, когда номер вышел, то заголовок «Роль Ленина в свиноводстве» попался на глаза кому-то из важных и строгих персон. «Свиноводству» всыпали по первое число, а остальным водствам для острастки пригрозили, чтобы лишних заслуг и без того великому вождю не приписывали.
Что же касается ленинского или, теперь можно сказать, ленинско-троцкистского вклада в коневодство, вот что рассказывал Попов, и тут на сцену вновь вступает Бутович Яков Иванович, тульский помещик, коннозаводчик, автор замечательных иппологических сочинений, в том числе, со всей ему свойственной страстью написанной статьи «Гибель Крепыша». Этого выдающегося знатока своего дела и прекрасного писателя Александр Ильич хорошо знал. Знал Бутовича и близкий друг Попова, нередко у него гостивший, тоже туляк, вхожий в дом Толстых, Михаил Николаевич Румянцев. Бывало, оба они в моем присутствии предавались воспоминаниям, дополняя и поправляя друг друга, и было это, я вам доложу, нечто достойное пера получше моего.
Как говорил Попов, Яков Иванович был свой человек у нас на самом верху. Память, возможно, подводит меня, и связь Бутовича с партийно-правительственной верхушкой была не столь родственной. Бывший помещик-коннозаводчик, по словам Попова, до поры до времени пользовался самым высоким коммунистическим покровительством, это я помню твердо. Шло это, в один голос говорили Александр Ильич с Михаилом Николаевичем, через сестру Троцкого, она же супруга Каменева, она же – Главмузей. «Товарищ Троцкая», – так она упомянута в мемуарах Бутовича. Благодаря такому контакту, утверждали старые друзья, и назначили Якова Ивановича хранителем его же собственной коллекции «коннозаводских портретов», превращенной в Музей коневодства. Через Главмузей, возглавляемый мадам Каменевой, пролегал путь наверх, по которому весть о Крепыше дошла до Кремля.
С Троцким у Бутовича знакомство было давнее. Ведь они – своего рода земляки по Каспер-Николаевскому уезду, где находилось имение Бутовичей, и там же у местных помещиков работал управляющим отец Троцкого. Об этом говорил Попов, однако, говорил он мне об этом, когда я ещё и не думал писать о лошадях. «Жадным ухом внимая» (по Шекспиру) рассказам Александра Ильича, как и Михаила Николаевича, я, однако, ничего не записывал. Что я не только помню, а стоит у меня перед глазами Попов, повторяющий жест Бутовича, каким тот в еще дореволюционные времена, отправляясь за рубеж, запихивал в задний карман брюк что-нибудь из нелегальной партийной печати и перевозил через границу, приговаривая: «Что мне – трудно оказать им услугу?» Услуги его с приходом к власти тех, кому он услуги оказывал, не были забыты.
Почему же Бутович, любивший щегольнуть знакомствами и связями, сам обо всем этом не рассказал? А посмотрите, в каком году только теперь опубликованная его статья о гибели Крепыша была написана – в двадцать седьмом. Из вождей, ему благоволивших, в то время кое-кого уже в живых не было, кое-кто больше не находился у власти, а кое-кто пользовался далеко не той властью – бравировать было нечем да и небезопасно. Однако Ленин с Троцким все же присутствуют в статье – опосредованно. Разнося на все корки важнейшего, как он считал, виновника гибели Крепыша, того симбирского сапожника, по фамилии Буреев, который был назначен управлять племенной конюшней, Бутович по-своему объясняет, почему и зачем этому сапожнику понадобилось «печь пироги», иными словами, браться не за свое дело: «…Он решился увести Крепыша. Ему мерещилась Москва, Красная площадь. Он с Крепышом, которого спас от чехословаков, ждет Ленина. Вот выходит Ильич, жмет ему руку, благодарит. За ним ему чудится сочувствующая улыбка Троцкого…»
Злополучного сапожника Бутович не встречал, и что мерещилось головотяпу, понаделавшему роковых глупостей, только предполагал, а что Ленин с Троцким могли улыбнуться и даже пожать руку тому, кто спас Крепыша, ему было известно. Попов так и говорил: вожди революции решали, стоит ли короля русских рысаков спасать. Таков был основной мотив истории, как я ее услышал от Александра Ильича, и больше нигде я того же мотива не слышал.
Зачем вообще вождей тревожили, пусть даже о лошади столетия? Не то чтобы я Александру Ильичу или Михаилу Николаевичу не верил, но, сознаюсь, эта часть поповско-румянцевской версии вызывала у меня сомнения. Так ли уж было необходимо обращаться на самый верх по поводу перевозки всего-навсего одной-единственной лошади, если находился Крепыш далеко от Кремля, в Симбирске? Сомнения рассеялись, когда в альманахе «Минувшее» в числе архивных находок оказались опубликованы мемуары видного инженера-путейца, «буржуазного спеца», настолько незаменимого, что был он поставлен надзирать над железными дорогами России и при царе, и при Троцком, под началом которого, как известно, находился транспорт. О Крепыше в этих мемуарах, конечно, не содержалось ни слова, но там, на основании сведений из первых рук, со знанием дела, была воссоздана картина жесточайшей централизации перевозок. Мемуарист, казалось, отвечал на мой вопрос, подчеркивая и повторяя: без санкции Кремля ни одного товарного вагона по всей России нельзя было ни загрузить, ни прицепить к составу, ни тронуть с места. За своеволие отвечали головой. Выходит, старики знали, о чем говорили: чтобы вывезти и спасти Крепыша, обойтись без Ленина с Троцким было никак нельзя.
Согласно Попову, обращаясь к Ленину, первым делом сказали не «Крепыш», а – Симбирск! Так утверждал Александр Ильич. Отправленный после окончания своей призовой карьеры в те края, с началом Гражданской войны и под натиском наступавшего генерала Гайды, уникальный рысак был из завода графини Толстой (однофамилица великого писателя) переведен в город. Бутович настаивает, что сделано это было зря, как не было и необходимости перевозить Крепыша в Москву. Но значения сентиментально-местнического мотива я задним числом не преувеличиваю, не придумываю. Запомнилось, с каким нажимом именно об этом рассказывал незабвенный Александр Ильич: говоря Ленину о Симбирске, сыграли на «любви к отеческим гробам», на чувстве привязанности к «родному пепелищу», а такая любовь и такое чувство у вождя мировой революции, как ни парадоксально, видно, все-таки теплились. А Троцкого – что надо бы распорядиться насчет вагона – обрабатывали с двух сторон, как говорил Попов, не только из ленинской канцелярии, но также из Главмузея. Дали-таки вагон, а погрузить разборчивого рысака все равно не сумели. То ли его, упавшего с платформы, сапожник хватил поленом по голове, то ли солдат пристрелил у той же платформы. В любом варианте гибель Крепыша выглядит столь же символичной, как и вся его жизнь. Прошла она в старой России и захватила Россию новую, и если в старой его нещадно эксплуатировали, то в новой – угробили: до революции инородцы с иностранцами им распоряжались, в революцию сапожник взялся его спасать – большего символизма, кажется, невозможно вообразить.
Фар-Лэп
Фар-Лэп означает «ослепительный блеск». Это – на языке австралийских аборигенов. Как «длинный прыжок», на английский манер, кличку прочитал в моем очерке из «Коневодства» и прислал мне письмо с критическим замечанием писатель Иван Ефремов. При встрече мы с ним объяснились, но я имел неосторожность тут же сморозить глупость, сказав, что фантаста, устремленного в космос и в будущее, вероятно, не интересуют земные твари, лошади. «Что?! – взорвался Ефремов. – Лошади мне безразличны? Как же вы смеете такое думать, да еще и говорить?» Разговор наш происходил в Малеевском Доме творчества за обеденным столом, и мой разгневанный собеседник стал глазами искать, какой бы тарелкой в меня запустить. Мы еще раз объяснились, а после я получил от Ивана Антоновича его чуть ли не запрещенный роман-бестселлер «Час быка», которого никто не мог достать, а я получил от самого автора еще и с автографом.
Судьба Фар-Лэпа соответствует его кличке: краткая, яркая и напряженная, как молния. Еще называли его Рыжий Ужас, и это передает впечатление, которое производил Фар-Лэп на соперников.
В скачке Фар-Лэпа обычно гандикапировали, то есть пускали со старта далеко позади всех лошадей и заставляли его нести лишний вес. Бывало, что до последнего поворота рыжий гигант так и держался в отдаленье, – но вот прямая, и, пожирая пространство и соперников вместе с ним, Рыжий Ужас надвигался на конкурентов как смерч, как мор, словно стихийное бедствие. У финиша все прочие оказывались сзади.
Естественно, ему завидовали. За ним следили. В него стреляли. Жизнь Фар-Лэпа полна драматизма. Она, сверх всего, от рождения и до смерти знаменитой лошади овеяна тайной.
…Весной 1932 года после триумфальных побед у себя на родине Фар-Лэп в первый и, как оказалось, последний раз в своей жизни покинул Австралию и отправился в международное турне: Мексика, США, а затем планировалась Англия. В Мексике Фар-Лэп с блеском выиграл Большой гандикап. «Поздравляю», – пришла телеграмма из Англии, подписанная «Джордж». То был король Георг. Спустя два дня Фар-Лэп пересек границу Мексики и Соединенных Штатов и был поставлен в Калифорнии на ферме некоего Эдварда Д. Перри в двадцати пяти милях от Сан-Франциско. Здесь и разыгралась трагедия. После внезапной и краткой агонии прославленный скакун пал.
«Биографию» Фар-Лэпа прислал мне Алан Маршал, автор «Я умею прыгать через лужи» – эту книгу, насколько я знаю, наши мальчишки заучивают наизусть и на память цитируют повесть о мальчишеском мужестве. Сын объездчика Алан сесть на лошадь не мог, переболев полиомиелитом, оставшуюся жизнь проводил в инвалидном кресле. Упоминаю об этом, потому что образ этого прекрасного писателя-австралийца в моем представлении слит с историей выдающегося австралийского скакуна. Людей, видевших Фар-Лэпа, я не встречал. Но Алана знал хорошо, и выражение его глаз, когда говорил он о разыгравшейся трагедии, отражало чувства его народа.
* * *
В Австралию я попал с чтением лекций по линии Общества Дружбы. Моим спутником был журналист Виктор Линник, спецкорр «Правды». Он, я думаю, не откажется засвидетельствовать: при отлете из Москвы стал он свидетелем ситуации, годившейся для кинокомедии вроде «Иронии судьбы». В аэропорту «Шереметьево» Виктору по должности полагалась посадка через VIP-отделение для официальных лиц, там мы сняли и повесили на вешалку свои плащи. Когда же объявили посадку, то я совсем забыл, что часа за два до этого легкий плащ был мной надет вместо тяжелого осенне-зимнего пальто: ведь у антиподов было лето. А на вешалке оказалось точно такое же пальто, я его напялил, при этом, несколько удивляясь, что вроде бы мое пальто вдруг стало мне тесновато, и – припустился на самолёт. Вдогонку мне раздался крик: «Как же тебя, ворюгу, заграницу выпускают?!». Кричал, понятно, владелец пальто, какое-то весьма официальное лицо. Успел я в двух словах объяснить ему, в чем дело, однако видел я по его глазам, что меня надо не выпускать куда бы то ни было, а держать взаперти и – построже.
С Виктором выступали мы по всей Австралии. Как только оказались в Мельбурне, уговорил я моего спутника пойти на Флемингтон, ипподром, где выступал Фар-Лэп. Приехали в пять утра, в темноте, и ничего не видели, а только слышали цокот копыт по асфальтированному настилу у выезда на круг и стук копыт о дорожку на галопе. Вышли на переезд у служебной беседки. Встретил Джек Франклин, прикидчик: важная должность, следит за пробными галопами, чтобы не «темнили» лощадей. «Здесь он выступал, здесь», – удостоверил прикидчик, указывая на дорожку прямо у себя под ногами. Он говорил о Фар-Лэпе, угадывая, что мы о нем спросим. Светало, или вернее, как-то вдруг рассвело, и засверкала зелень, лошадей пускали махом, пролетая мимо нас и – перед пустыми трибунами, выходя на прямую. Лошади работались по траве и по грунту. Жокеи – на невероятно высокой посадке – один за другим выезжали на круг. Джек то и дело пояснял: «Один из ведущих… Один из лучших…» Через десять дней на этом кругу разыграют Мельбурнский Кубок, который некогда взял Фар-Лэп. Пошли на конюшню к тренеру Лоусону. Жена его занималась собаками. «Нет того несчастья, которое бы не случалось с этой лошадью, – говорил тренер, указывая на главную надежду своей конюшни, всю в бинтах. – А лошадь хорошая – раз только скакала и выиграла». Взглянул на нас и говорит: «Здесь он выступал, здесь» – указывая на круг.
Удалось посетить и Национальный музей. Увидел я этот особый экспонат – мумифицированного Фар Лэпа. Здесь же седло, попоны, словом, все, что только можно показать ради эффекта присутствия, будто он и не умирал. Трогательно и о многом говорит как символ. Однако чучело, как и у нас в ленинградской Кунсткамере Лизетт Петра, разочаровывает. Здесь тем более, потому что тут же показывают документальный фильм, и рядом с кадрами, на которых запечатлен Фар Лэп, его подобие проигрывает. Пусть легендарный скакун был вислоух, но едва ли до такой, чуть ли не ослиной, степени, в морде совсем не осталось мужественности, а на крупе и на груди не видна мускулатура. Не чувствуется энергия, какой он был полон словно вулкан, и что, к счастью, все-таки сохранило кино.
* * *
Гибель Фар-Лэпа в свое время считалась таинственной, и, возможно, навсегда останется во многих отношениях тайной. Минуло более тридцати лет, и никто за это время не сделал разоблачительных признаний, не появилось существенных свидетельств в пользу той или иной версии. «С нас все еще спрашивается», – на вопрос о Фар-Лэпе мне ответил Джозеф Каскарелла, управляющий делами ипподрома Лорел. И больше ни слова. Лицо его приняло выражение серьезное и в то же время непроницаемое. Ни прибавить, ни убавить. Американец не оправдывался и ничего не отрицал.
Приходится скрупулезно восстанавливать историю.
Фар-Лэпа сопровождали пять человек: Дэвис Дж. Дэвис, совладелец (первым и основным владельцем был Телфорд, остававшийся в Австралии), Вильям Нильсен – ветфельдшер, Вильям Эллиот – жокей, Джек Мартин – конюшенный мальчик, и, наконец, бессменный конюх Фар-Лэпа Том Вудкок, тот самый, кто заслонил прославленного скакуна, когда в него стреляли бандиты.
Телфорд, основной владелец, словно предчувствуя беду, долго не соглашался отпустить своего воспитанника в чужие края. Однако энергичный Дэвис, которому уже снились баснословные выигрыши за океаном, уговорил патрона заключить контракт на зарубежные гастроли Фар-Лэпа. Не случайно также отказался ехать и не поехал с Фар-Лэпом его основной жокей Джим Пайк, в руках которого Фар-Лэп одержал наиболее значительные победы, увенчанные Мельбурнским призом 1931 года. Покидая родину, австралийцы постарались увезти с собой ради Фар-Лэпа как можно больше австралийского, как можно больше от своей земли. Корм, в том числе сено, был взят с собой из Австралии. Не исключено, однако, что это дало свои последствия. Нежнейшее австралийское сено со временем высохло, загрубело. Эдвард Перри, владелец роковой фермы, так и говорил, что австралийцы зря пичкали лошадь своим кормом.
При лошади неотлучно находились Нильсен, Эллиот, Мартин и Вудкок. Ветфельдшер, жокей и конюшенный мальчик спали на втором этаже конюшни, конюх – прямо у денника, где помещался Фар-Лэп. Вечером Вудкок дал коню обычную порцию сахара. Фар-Лэп спокойно дремал лежа, одетый в попону. В половине пятого утра конюх вновь пришел с сахаром. Бобби (как называли для краткости Фар-Лэпа, как наши конюхи какого-нибудь Первого Красавца зовут Петькой) не тронул сахар и выглядел совершенно иначе: больным и понурым. Спустился Нильсен и смерил температуру: чуть повышенная. Пришел Мартин, готовый к утренней работе. Он обратил внимание, что попона сорвана, брюхо слегка вздуто.
Потом Фар-Лэпу стало как будто несколько лучше. Однако к одиннадцати часам состояние резко ухудшилось. Еще повысилась температура. Фар-Лэп пытался лечь в деннике. Его вывели на круг и стали по очереди водить. По-прежнему Фар-Лэп пытался лечь, еще больше вздулось брюхо. Нильсен сделал ему обезболивающий укол морфия. И фельдшеру и конюху стало ясно, что это не просто колики. Возникла мысль об отравлении. Не надеясь на себя, Нильсен бросился за помощью и вскоре привез главного ветеринара ближайшего ипподрома, доктора Карло Масорео.
Фар-Лэп как безумный шатался он из стороны в сторону, падал, со стоном катался по земле. Удалось опять завести его в денник. Он рухнул на пол. Вскоре после полудня гигант потянулся, сделал конвульсивную попытку встать. Кровь потоком хлынула из горла. И Фар-Лэпа, легендарного скакуна, гордости всей Австралии, не стало.
Прибыл самолетом Дэвис, срочно вызванный из Лос-Анджелеса, где он вел переговоры в Голливуде о фильме с участием Фар-Лэпа. Его первыми словами было: «Что скажет Телфорд, когда узнает, что я не застраховал лошадь!» Телфорд же первое время просто не верил, что свершившееся правда. Он, должно быть, вполне поверил, только когда получил сердце Фар-Лэпа, огромное сердце, превосходившее в два с половиной раза известный до того крупнейший экземпляр. Потоком пошли сообщения и телеграммы. В Австралии были приспущены флаги, радиопередачи прерывались время от времени траурной музыкой. Государственные заседания приостанавливались на несколько минут в молчании. Какой-то художник прямо на тротуаре нарисовал Фар-Лэпа под национальным флагом со словами: «Да упокоится в мире». Огромная и скорбная толпа окружила картину.
По вскрытии и предварительному исследованию Нильсен и Масорео сделали единодушный вывод, что смерть наступила вследствие какого-то желудочного отравления. «Что за отравление?» – возникал вопрос. Явилась мысль о намеренном покушении: «Так хотели приостановить триумфальное движение австралийского феномена по ипподромам Америки». Фар-Лэп пал накануне решающих схваток с класснейшими скакунами США. Губернатор штата Калифорния заявил: «Спортивная честь Америки поставлена под удар. Чтобы защитить ее, необходимо тщательное расследование смерти Фар-Лэпа».
Однако, хотя работали чуть ли не три специальные комиссии, в их деятельности и заключениях оказалось немало странных пропусков, недосмотров, недомолвок. Что за подозрительные шарики видел один австралийский журналист на полу денника Фар-Лэпа? Журналисту этому удалось преодолеть кордон полиции, взявшей мертвого Фар-Лэпа под стражу, и даже спрятать в ботинке один шарик. Но в последнюю минуту его все-таки обыскали, шарик отняли. Больше этих шариков никто не видел. Правда, Вудкок, конюх, свидетельствует, что Фар-Лэп имел привычку катать шарики из кусков глины, которые собирал на полу.
Съел ли Фар-Лэп несколько листьев с деревьев, что росли неподалеку от конюшни и незадолго до этого были опрысканы ядовитой смесью? Смертельна ли доза мышьяка, найденного у него в желудке, если учесть, что лошади вообще давали для аппетита мышьяк? И стоит спросить о Фар-Лэпе конника-австралийца или американца, – как оба они помрачнеют: один потому, что полной правды о гибели Фар-Лэпа до сих пор нет, а другой потому, что на конноспортивной чести его страны все еще лежит тень.
* * *
Версия об отравлении Фар-Лэпа возрождается и вновь обсуждается. Австралийский ветеринар, доктор Айван Кепмсон пришел к выводу, что Фар-Лэп пал, получив смертельную дозу мышьяка. Однако его соотечественник профессор Роб Льюис счел эти выводы не вполне обоснованными: если Фар-Лэп и получил значительную дозу яда, то уже после смерти, когда его тушу обрабатывали мышьяком ради сохранности, делая чучело. А доктор Сайкс повторил старую версию – колики от нервного перенапряжения, то есть стресса, причем диагностика желудочных болей, поразивших гиганта-скакуна, в то время не была разработана. Вопрос остается открытым, и закрывать его, кажется, не собираются.