355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Урнов » На благо лошадей. Очерки иппические » Текст книги (страница 14)
На благо лошадей. Очерки иппические
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:33

Текст книги "На благо лошадей. Очерки иппические"


Автор книги: Дмитрий Урнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

С тех пор экономические трудности уже не щадили моего друга. Поэтому закатов, восхищавших Гамсуна, как я уже сказал, мне увидеть не удалось. Поднимались мы с солнцем, а как оно заходило, я уже не видел. Не покладая рук, как белка в колесе, с утра до вечера трудился мой друг, и мне приходилось, насколько хватало сил, за ним поспевать. Образцовый, одержимый бесом деятельности, американец, покой ему даже не снился, но кроме наследственного работоголизма мой друг страдал, поистине страдал от непокоя и тревоги. Бычьей корпуленции и мощи, гигант жил в страхе, боялся, что усилия его пойдут прахом. И не зря он тревожился, а почему, уж это я видел своими глазами. Возил я, как было мне велено, на элеватор только что обмолоченную пшеницу, возил не на самосвале, а на пикапе – чуть-чуть, на пробу. Нет, говорили приемщики, сыровата. Вез назад, и встречал меня из-за стекол комфортабельной кабины корабля полей взгляд затравленного существа, который, не вылезая, сидит там, в комбайне, и деваться ему больше некуда.

А можно ли было найти выход? Можно, и довольно просто. Достаточно было в самом деле отказаться от фермы, вернуть комбайн и самосвал, и сесть за баранку уже не своего самосвала, нанявшись работать на соседний, поблизости раскинувшийся, агрокомплекс, так сказать капхоз (по аналогии с нашим совхозом). О такой возможности друг мой сам мне говорил. Говорил «можно бы», и больше ничего не говорил, но без дальнейших слов становилось ясно, что – нельзя. Ему нельзя, немыслимо. Это означало бы перечеркнуть все те усилия, что вкладывали в эту землю его предки. Однорукий отец справлялся, а он? Плоды трудов моего друга признавались бесспорно наилучшими, но не стало у этого идеального землепашца и скотовода возможности жить от земли.

Последние годы жизни друг мой существовал словно в осаде, в крепости, которая, однако, рушилась не только под ударами извне, но из-за внутреннего, так сказать, «предательства». Так сказать, условно, потому что его троянскими «противниками» оказались жена и дети.

Брак их был по любви, но в то же время – неравный брак: любящая и преданная жена была не от земли. Любила мужа-фермера и ради этой любви терпела его жизнь, но в конце концов взбунтовалась. Бунт любящей жены выразился в том, что она сломала ноги. Ему? Нет, себе. Собирались они куда-то вечером пойти, она приоделась, надела туфли на высоких каблуках. И тут как молния пронеслась по дому новость: корова отелилась! А дело было зимой и надо было бросаться к теленку. И все бросились. Бросилась и жена, но бросилась, видимо, с тем же внутренним напряжением, которому один знаменитый мхатовский актер приписал случившийся с ним прямо на сцене сердечный приступ. «Значит, – сказал он, пока его несли на носилках, – играл не по системе Станиславского: был напряжен». Была напряжена, непрерывно напряжена и жена моего друга, потому и полетела кубарем по ступеням лестницы со второго этажа собственного дома, а в результате – перелом обеих ног.

Затем – бунт старшей дочери. Закончился этот конфликт уже не увечьем, а гибелью. К несказанной радости отца, она, красавица, вышла замуж за ковбоя. Вела хозяйство. Однажды косила траву на лужайке перед домом. Косилка, вроде маленького трактора, опрокинулась. Ковбойскую принцессу искромсали безостановочные ножи. «Она все время думала о другом, – сказала мне тетка погибшей, – и не доглядела». О чём же она думала? О другой жизни – не от земли. Внутренней причиной трагедии была та же духовная неудовлетворенность, что гнала ее отца куда-то дальше, в новую даль, а дочь своего отца в ту роковую минуту, за рулем трактора, мечтала, думала о другом, не в силах сосредоточиться на занятиях, какие поглощали, по меньшей мере, три поколения ее ковбойских предков. Появился бы в Америке еще один Драйзер, он бы написал новую американскую трагедию – полного благополучия, от которого многие из них готовы броситься хоть на рожны. Понять это состояние не пережившим его, невозможно, как нельзя чужакам постичь мучительность испытаний, выпадавших на нашу долю. Остается лишь цитировать Торо, американского из американских мыслителей, а он когда еще, наблюдая своих соотечественников, пришел к неутешительному выводу: «Большинство живет в молчаливом отчаянии». И, заметьте, не от бедности – от бесцельности. Об этом, конечно, пишут, но я имею в виду книгу, которая бы вызвала сотрясения мозгов, как было это с «Американской трагедией».

Наконец удар нанес наследник – сын. По имени, внешности и характеру весь в отца, просто копия. Добродушный силач. Понимал фермерское дело. Помогал отцу. Но, выучившись на бухгалтера и женившись на медсестре, перебрался в город. Там он завел свою контору, стал преуспевать как счетовод у местных фермеров, ведь он их хорошо знал и дело сельское прекрасно понимал. Однако уход сына добил отца.

Друг мой своих горестей ни с кем не обсуждал, переносил молча, но весь как-то потемнел, будто наружу проступил мрак из глубины его души. «Мне врачи советуют, хотите пейте, хотите гуляйте, вытворяйте что только взбредет вам в голову, лишь бы вы отвлеклись от грустных мыслей», – это услышал я от него, когда мы виделись в последний раз. Ничего этого он никогда не хотел, хотел одного – жить от земли.

В том же году разбил его паралич. «Фермерстовать он больше уже не будет», – услышал я от жены по телефону. А с ним поговорить было нельзя – он потерял речь. После этого я к ним не приезжал: встреча оказалась бы непосильной для нас обоих. По вызову невестки, той, что работала медсестрой в местной городской больнице, приехал на похороны.

«Труженики на земле – самые ценные члены общества. Наиболее деятельные, независимые и доблестные, они привязаны к своей стране, её свободным традициям и её интересам нерасторжимыми узами… Трудящиеся на земле и есть избранный Богом народ», – это Томас Джефферсон, создатель американской утопии, утопии равенства и сельского труда. Понятие о равенстве, с которого начиналась составленная им Декларация Независимости, было вычеркнуто из Конституции США, и больше уже не повторялось. Фермерский земной рай, некая Аркадия, оказалась неосуществимой уже тогда, ещё при жизни Джефферсона. Становилось очевидно, что американское, то есть массовое развитие, идёт другим путем. Америка начиналась как сельская страна: лишь два процента населения жили в городах. С тех пор всё стало наоборот: в городах девяносто восемь, да и те два процента, что имеют недвижимую собственность за городом, всё больше – декоративные поселяне. Живущих в самом деле от земли почти не осталось. Вторая, младшая, тоже прибывшая на похороны дочь моего друга, продолжает фермерствовать. Приехала с детьми – они жить от земли уже не будут.

А как же агрокомплексы-капхозы? «Довелось мне работать на большой доходной ферме в долине Красной реки, – когда-то писал Гамсун, – там были сотни лошадей, мулов, машин и людей, – огромное дело. Но то было акционерное общество – не крестьянское хозяйство, а мы, трудившиеся там, назывались не крестьянами – рабочими. Такого рода сельскохозяйственное предприятие не имеет ничего общего ни с крестьянством, ни с крестьянской культурой». И то было только начало. Если же заглянуть в современный капхоз, там не только лошадей не найдёшь, но и людей особенно много не увидишь, одни машины, и какие машины!

Воссоздать бы фигуру вроде моего друга, как создал тип жившего от земли норвежца Гамсун, но для этого, как полагал Долматов, надо владеть пером.

Успешная дипломатия

«Он понимал значение конских испытаний».

Из американских газет по случаю кончины Посла А. Ф. Добрынина

«Бега и скачки вместо гонки вооружений» – американцами выдвинутый лозунг нашел поддержку в Советском Посольстве, прежде всего, у самого Добрынина, а практически связь осуществлял энтузиаст бегов, Зав. Консульским Отделом Резниченко (тот, что не выдал Марине Освальд-Прусаковой возвратной визы). Было это в те времена, когда, по крайне мере в поле моего зрения, других связей с Америкой, кроме скаковых и рысистых, не существовало. Мне было это известно из опыта: конникам в международных переговорах приходилось то и дело помогать, а литераторам помогать почти не требовалось – контактов раз-два и обчелся (пока не создали Советско-Американскую Комиссию гуманитарных наук).

Когда не только официальные связи Московского ипподрома с крупнейшими ипподромами Америки наладились, но и некоторые личные связи через океан установились, спортивный журналист Ирвинг Радд, отвечавший за рекламу на ипподроме Йонкерс, мне рассказывает: посещает их ипподром некое таинственное лицо, любитель лошадей и собак, он же – наш человек. Ирвинг поставил себя с ним на дружескую ногу, подарив ему нечто в ноздревском духе из «Мертвых душ» – розовой шерсти пса. Эта собачка, прямо говоря, пудель, впоследствии стала попадаться мне в печатных источниках – американских книгах по истории советской разведки. Как звали пуделя, не указывалось, но назван был по имени и положению человек, ставший обладателем этого редкостной масти кобеля. Хозяин розового пуделя являлся начальником нашей резидентуры. Не только американских историков нашей разведки, но и американскую контрразведку не мог не интересовать уникальный пуделек: собачка небольшая, но поводок её тянулся к большим делам и дядям. Советский хозяин самолично и регулярно выходил с американским четвероногим спутником на вечернюю прогулку, и, естественно, американская сторона стремилась проследить их маршрут.

Но в то время, когда Ирвинг Радд рассказывал мне, какой подарок он сделал постоянному и странному завсегдатаю их ипподрома, у него не имелось никаких сведений, кто это такой. Была некая красноречивая подробность в его рассказе, но та же подробность озадачивала именно своей красноречивостью.

Ирвинг вспоминал, как однажды в ложе для особых гостей ипподрома, куда он пригласил таинственного незнакомца, после одной-другой-третьей рюмки коньяку зашел у них разговор о сложной (как всегда) международной обстановке, о советско-американских отношениях, опасно-напряженных в ту пору, и, наконец, коснулись они Громыко, тогдашнего нашего Министра Иностранных Дел. «А я, – сказал Ирвингу получатель подарка, – е…л Громыко». Ко мне Ирвинг обратился с таким вопросом: «Вы не знаете, кто у вас имеет власть и силу е…ть Громыко?». Чистосердечно отвечаю: «Просто ума не приложу».

Никаких кандидатур в тот момент мне в голову не пришло. Не мог я ничего самому себе объяснить даже после телефонного разговора с этим человеком. Он позвонил, представился приятелем нашего с ним общего друга, Ирвинга Радда, объяснил, что Ирвинг ему меня рекомендовал как кое-что знающего о лошадях, и стал распрашивать о ковбоях. Ему требовалось уточнить названия ковбойского снаряжения – он взялся писать свои мемуары. Потом я подзабыл о нём, пока не наткнулся на его имя, нет, не в историческом труде, а в романе.

На исходе холодной войны один за другим в Америке стали появляться шпионско-политические романы с особым сюжетно-смысловым уклоном. Криминальные, советско-американские повествования развивали один и тот же сюжет: ЦРУ с КГБ, как ни странно, заодно, им приходится вести борьбу против общего противника – своих же правительств. Это противостояние не игра воображения и не вымысел. Кто считал соперничество сверхдержав взаимовыгодным, тот в продолжении холодной войны был заинтересован. Были и другие силы, например, финансовые, Рокфеллер и его Трёхсторонняя Комиссия, им разгороженность мира мешала развернуться в глобальном масштабе. Все эти силы вели борьбу между собой – за правительство, а правительство имело свои интересы, смотря по тому, кто попадал в правительство. Романы, я допускаю, были действительно советско-американскими. Разгласили же американские разведчики, отставные, сообщающие всю правду, как только уходят со службы: зарубежное издание мемуаров Хрущева было совместной акцией КГБ и ЦРУ. И романы, судя по достоверности даже в мелочах, возможно, готовились у нас, нашими же руками, вчерне, затем переправлялись на Запад и там дорабатывались: нет ошибок, зато есть вещи, которые лишь кто-то из наших людей мог увидеть. «Развесистая клюква», – сказал мне об этих романах американский литературовед. Ну, это с точки зрения эстетической, а по достоверности в деталях не были клюквой ни «Кремлёвский контроль», ни «Под управлением Москвы».

В одном из этих романов я нашёл точное описание пятен на стене некоего секретного учреждения, иначе говоря, «ящика», где и вывески не было, и я не знал, где же мне по линии Общества «Знание» поручили прочесть лекцию. В Москве из столичных организаций остался мной не охвачен, пожалуй, лишь крематорий. Библиотеки и школы, цеха заводов и воинские части – всюду посылало меня «Знание». В тот раз слушал меня целый зал военных, преимущественно генералов. Им я пересказал сюжет, повторяемый из романа в роман: у нас и у них разведывательные органы вынуждены сражаться с «верхами», потому что неладно с лояльностью на самом верху, но в терем тот высокий нет хода никому, а «верхи», в силу избирательного сродства, в свою очередь союзничают. Таким путем КГБ и ЦРУ оказываются по одну сторону политических баррикад, правительства – по другую. Генералы в том здании с пятнами по стенам задавали вопросы. Один из генералов спросил: «А что вы сами думаете по поводу мрачной перспективы, которую вы нам тут нарисовали?». Это – весна девяносто первого года. Мой внутренний голос на вопрос отозвался вопросом: «А что думаете вы?» Но вслух задавать вопросы мне было не велено. Вспоминал ли месяцев восемь спустя тот генерал, нет, не мой ответ – свой вопрос? А мой ответ в чём заключался? «Думать нечего, когда нам английским языком говорят, что у нас творится».

В одном всё из тех же романов между прочим говорилось: «Разве Лесиовский разрешит?» Это и был таинственный друг Ирвинга Радда, обладатель розового пуделя, и мой телефонный собеседник, который распрашивал меня о ковбоях. Разумеется, то был роман, но вскоре полковник Лесиовский встретился мне в одной, другой и третьей книге о советской разведке. Чем больше о нем я узнавал, тем больше удивлялся. Властью, связями и сведениями обладал Лесиовский необъятными. Подумать только! Встречу Жаклин Кеннеди с Папой Римским не кто-нибудь, он организовал. Причем тут Папа? Почему Жаклин Кеннеди? И этому вездесущему, всесильному и всезнающему человеку не хватало знаний о ковбоях! Он не делал секрета из своего телефона, сам его мне продиктовал, если я надумаю купить у него Британскую энциклопедию, которая ему уже больше не нужна (предложением я не воспользовался – Британика у меня была).

Вспомнил я о нем, уже давно ушедшем, читая американские некрологи Александра Федоровича Добрынина. Так вот почему супер-разведчик готов был вы…ть главу Международного ведомства! «Посол СССР вытеснил из своего штата почти всех шпионов», – говорили газеты.

Не успел об этом узнать Ирвинг Радд. В его воспоминаниях есть целая глава о том, как под лозунгом «Бега, а не бомбы» устанавливались наши конные связи, но охватывает эта глава только их предысторию, обрываясь в тот момент, когда как раз благодаря поддержке Добрынина и стараниям Николая Сергеевича Резниченко связи наладились.

А ещё позднее в одной из многочисленных книг, выдвигающих очередную версию покушения на Президента Кеннеди, я прочел, как наша бывшая соотечественница, вдова не дождавшегося настоящего допроса и не успевшего предстать перед судом, не осужденного и не оправданного, а потому только предполагаемого убийцы, пошла за визой в наше Посольство, думая вернуться на родину, однако Николай Сергеевич выдать ей визу отказался. Почему? У него уже не спросишь. Не спросишь и у протоиерея-профессора Д. Д. Григорьева, хотя он хорошо знал Илью Мамонтова из так называемых «белых русских», офицеров Белой Армии. Он, Мамонтов, с бароном-эмигрантом Моргеншильдом консультировал гражданку Прусакову, она же госпожа Освальд, обучая её, как ей отвечать на вопросы Следственной Комиссии Конгресса. Что после этих консультаций с Мамонтовым стало, не знаю. Но дотошные люди, всё старающиеся доискаться причин и обстоятельств гибели Президента, хотели узнать у барона, чему они с Мамонтовым обучали Марину Николаевну (потому что она от своих показаний отказалась), но прежде чем взыскующие иправды успели задать свои вопросы, Моргеншильда нашли его то ли застрелившимся, то ли пристреленным. И у Дмитрия Дмитриевича не спросишь. Нет его, дорогого, убежденного русского патриота, не видавшего России до седых волос (родился на военном катере у берегов Австралии), однако жившего с мыслью «Русское, значит, лучшее». Словом, о причинах неприязни высокопоставленного сотрудника одного нашего ведомства к главе другого нашего ведомства, хотя бы косвенным путем, я доискался, а уж далласскому сюжету, в который оказались вовлечены помогавшие нам устанавливать связи с заокеанскими конниками, и конца не видно.

Первый аукцион
 
«Торговали мы конями…»
 
«Сказка о царе Салтане»

– Господа! Вы пожалеете, господа! Вы еще пожалеете, говорю я вам… Вглядитесь в этого жеребенка: полубрат великого Анилина, внук самого Эталон-Ора, он в будущем себя покажет. Четыре тысячи долларов! Р-раз! Кто больше, господа?

Молотка в руках у меня не было, и я угрожающе размахивал микрофоном. Молоток был у Олега Васильевича Королькова, представлявшего «Продинторг». Его удар решал дело. Мне же надлежало читать лот – характеристику очередной лошади. Потом Корольков, главный аукционер, объявлял цену, и наперебой по-русски и по-английски мы начинали грозить:

– Вы пожалеете! Вы еще пожалеете! Кто больше?

Однако тех, что сидели перед нами, не так-то просто устрашить. Пуганые, стреляные знатоки, крупные конеторговцы. В Донкастере им недавно внушали, что они «еще пожалеют», их только что в Довиле всеми способами заставляли раскошелиться, где только по всему земному шару не намекали им, что «здесь они упускают свою удачу»…

И вот Московский аукцион. Если покупатели упрямо держались чересчур низкой цены, Корольков обращался к ним:

– Осла, господа, за такие деньги вы купите, а это ведь чистокровный жеребец!

Господа ничуть не обижались, однако набавлять не спешили, выжидая, не погорячится ли человек с молотком, не отдаст ли товар подешевле… Но у Королькова имелся свой прием. Вдруг он клал молоток перед собой:

– Сообщаю по секрету: меньше чем за две с половиной тысячи лошадь не отдадим. Не хотите не надо. Жеребенок останется в России, а вырастет, предупреждаю, будет обыгрывать ваших же рысаков. Итак, лот снимается с торгов. Освободите манеж!

Пошевеливая ушами, смирно следует за выводчиком гнеденький жеребчик – снятый лот. Вопрос выдержки. Мы молчим.

– Даю две сто! – звучит, в конце концов, с места.

– Верните лот! – приходим мы в движение. – Вы слышали? Две тысячи сто долларов предложил мистер Даунзен (Канада). Две сто – р-раз!

Канадец машет руками, показывая и прося: «Стучи! Стучи же скорее! Два, три…» Между тем Корольков невозмутим:

– Неужели позволите вы, мосье Рено, чтобы этот первоклассный жеребчик, будущий ипподромный боец, а также заводской производитель, уплыл в Канаду? Не лучше ли отправиться ему во Францию? Как вы думаете, мосье Рено? Француз опускает глаза.

– А вы, господин Бенгсон, – не унимается и будто не замечает знаков канадца Корольков, – как вы смотрите на это?

Швед Бенгсон, самый наш давний клиент, поднимает табличку со своим номером: две триста!

– Как видно, – посматривает на всех Корольков, – лошади суждено пойти в Швецию…

Возникает еще табличка – герр Лютте.

– Нет, в Гамбург! Две пятьсот!

Тотчас сделал знак Бенгсон, как если бы хотел он выразить: «Ну, не-ет!» – что на нашем языке значило:

– Две семьсот! Кто больше? Две семьсот – раз! Два, три… Продано!

Удар молотка и аплодисменты отмечают азарт торговца.

– Следующий лот!

Этого жеребенка продать как можно выгодней мне особенно интересно.

– Питомец Первого Московского завода Бунтарь от Буянки. Буянка – дочь Квадрата, всесоюзного рекордиста, чемпиона орловской породы, призера международных выставок.

За каждым словом дорогая память; мне случалось там ездить верхом: видится луг над рекой, ходит табун кобыл с жеребятами, дед Курьянов в седле их сторожит.

Продажей нескольких лошадей Московского завода лет десять тому назад и началась, собственно, наша международная торговля лошадьми. Сперва дело велось от случая к случаю. Постепенно наших лошадей узнавали за рубежом по различным соревнованиям, по интернациональным призам на бегах и скачках, и спрос на лошадей из Советского Союза становился все шире: более двадцати стран покупают наших лошадей – Англия, Франция, Италия, Сирия, Дания, Голландия и многие другие.

Чистокровные скакуны и рысаки, лошадиная «аристократия», почитаются во всем мире и ценятся необычайно высоко. Желая, например, приобрести несравненного Рибо, некий американский богач выслал его владелице-итальянке открытый чек за своей подписью с просьбой поставить сумму, какую только ей заблагорассудится. Чек вернулся незаполненным: Рибо не имел цены. Еще бы! Сколько ни выходил к старту итальянский скакун на крупнейших ипподромах Европы, всякий раз он побивал своих соперников с такой легкостью, что казалось, будто класснейшие лошади мира вдруг заболели. Говорили: «Рибо – это Карузо лошадиной породы», как некогда считалось у нас, что Крепыш спорит во всероссийской славе с самим Шаляпиным! Конечно, это и есть «лошадь нации», «лошадь века». Потому, словно какая-нибудь «Мона Лиза» или автограф Шекспира или Пушкина, выдающийся ипподромный боец признается национальным достоянием и, естественно, не имеет цены. Ведь еще Шекспир сказал: «Коня, коня! Королевство за коня!» Переводчикам эта цена казалась немыслимой и ее сократили вдвое: «полцарства за коня». Почему же? Если бы, например, теперь какой-нибудь Ричард III попробовал на аукционе, где торгуют взрослыми скакунами, предложить «королевство за коня», еще вопрос, сумел бы он приобрести действительно классную лошадь. Во всяком случае нашего Анилина мы не отдали и за двести пятьдесят тысяч долларов!

На московском аукционе предлагается зеленая молодежь. У этих «полуторников» все в будущем и… в прошлом. В будущем то, что сумеют они показать на дорожке, чего смогут добиться в призовой борьбе. А прошлое – порода, происхождение, первая надежда на возможный успех. Всякий раз, когда идет торг и, аттестуя жеребят, рассказываешь об их прославленных предках, перечисляешь громкие победы, заслуги, тысячные выигрыши, – каждый факт многого стоит.

– Обратите внимание, представитель линии Гульсына Иссык-кульского конезавода!

…Ступая сквозь тучи, едет верхом человек. Это в горах. Внизу, как под крылом накренившегося самолета, подымается к горизонту Иссык-Куль. Тучи быстро перебегают дорогу. Слова «обвал», «волки», «убило грозой» тут в практическом употреблении. «Во-он», – поднимает плетку Курнанбай Мамбетов, табунщик, указывая, где несколько дней назад погиб от молнии его напарник.

Не здесь, в Киргизии, а на Кавказе, но также в горах, при мне как-то было получено распоряжение спустить косяки для показа. Григорий Коцарь, известный по Северному Кавказу табунщик, должен был передать это в бригады. Он сделал два шага на край пропасти и негромко произнес: «Эй!» Звук ушел. Коцарь закуривал.

Папироса Коцаря уже дымилась, когда в ущелье, из видневшегося там внизу жилого домика выскочил человек. Через некоторое время и он сел курить, а мы чуть позже получили: «Хо!»

– Завтра… шесть… главный баз, – отчетливо и все так же негромко передал Коцарь.

Через некоторое время фигурка пропала, будто нижний табунщик и слушать ничего не хотел. И мы собрались уходить, когда прилетело: «Понял!»

Весь этот труд и быт, эта высота указывают, как много вкладывается в лошадь.

С киргизских гор спускались мы домой вместе с Дмитрием Спиридоновичем Прокопьевым, тренером и жокеем. Он вспоминал черные времена, 1916 год, рассказывал, как резали здесь русские семьи, гнали женщин и детей, потому что ведь все русские мужчины были на войне. Но вот наконец засинело на перевалах и заиграло:

 
Эх, дай же, боже,
Весновую службу!
 

Шли казаки.

 
Весновая служба
Молодцам веселье…
 

Дмитрий Спиридонович точно помнил песню, и также сохранялись у него с мальчишеских лет пережитые тогда вместе с этим напевом и посвистом чувства. Однако сейчас мы двигались над миром, и он рассказывал обо всем спокойно. Он почувствовал и обозначил границу эпической рассудительности, когда последнее ущелье осталось позади и открылась долина.

– Ну вот, – тренер чуть придержал повод, – все мы обговорили: и политику, и промышленность, и сельское хозяйство.

Мы возвращались на уровень суждений земных, гораздо более мелких, пристрастных, чем в горах, в облаках, и прежний разговор уже не стоило продолжать. Он остался в табуне.

Все же, когда приходится мне вести международные торги, аукцион наших лошадей и попадается тавро Кавказа или же Иссык-Куля, сразу вспоминаю горную высоту.

– Внимательнее вглядитесь в этого жеребенка! – наш торг идет своим чередом. Пытаются предложить долларов шестьсот.

– Осла еще можно купить за такие деньги, а это… – главный аукционер вполне знает не только денежную, а вообще цену лошади: он сам прежде руководил одним из лучших кавказских конных заводов, и не из вторых рук ему известно, сколько вкладывается в каждого жеребенка сил, прежде чем можно вывести его на манеж, ударить молотком или спросить:

– Кто больше?

В первый раз два года назад взглянул я на молоток аукционера, как смотрят на паруса, на плащ и шпагу, словом, на какую-то романтически нереальную книжность. Читал в романах столетней давности: «Кто больше?» И вот твержу эти слова. Сакраментальный возглас, стук молотка, конские торги связывают с далекими временами. Живее вспоминаются клички: Бивуак, Факел, Искандер-Паша, Недотрога – это они защищали честь России ровно сто лет назад на Всемирной выставке в Париже в 1867 году.

Французское правительство купило тогда у нас для своего государственного депо темно-гнедого битюга Ваську, служившего удивлением всей Выставки. При этом французы заметили: «Зачем же нужны вам наши першероны, когда имеются у вас подобные Ваське лошади?»

Тогда блистали в Париже и вороной Бедуин с Ефимом Ивановым. И рысак, и наездник поражали публику. Бедуин отличался породностью, благородством и нарядностью форм, а главное – резвостью, легко делая километр в дрожках, в хомуте и под дугой за 1 минуту 36 секунд. У Ефима же Иванова были редкостные руки. Современник описывает: «Ефим Иванов как бы постоянно помнит, что железо удил, находясь в самой нежной части рта лошади, у самых окраин губ ее, не должно давать чувствовать всей своей жестокости, и потому-то так мягко, гибко выработаны шеи, так уступчив затылок и так нежен рот у лошадей, им езженных. Ефим Иванов удивлял иностранцев, привыкших видеть строгий мундштук и высоко поднятые шеи у своих лошадей, той необыкновенной мягкостью рук, с которой он пускал в ход и останавливал Бедуина; но еще более изумлял он их совершенно по своей воле, располагая сбоем Бедуина, представляющим у них столько трудностей, и заставляя его незаметным движением руки, не отражавшимся ни в малейшем колебании вожжей и удил, делать тот нарядный мастерский сбой во сколько скачков ему угодно и тотчас же направляться на самую правильную, свободную и быструю рысь».

Американцы предлагали за Бедуина огромные деньги. Россия была тогда единодушно признана по коневодству первой страной мира.

– Перед вами, господа, – говорю я, рекомендуя очередного жеребенка, – потомок резвейших орловских рысаков. Сила, выносливость, резвость у него в крови. О породности его внешних форм вам нечего и говорить. Вы имеете возможность убедиться собственными глазами.

Возможность, разумеется, имеют, однако вида не показывают: торг есть торг.

– Хорошо, – говорит Корольков, – мы пошутим: триста долларов!

Шутку принимают: одна за другой поднимаются таблички четыреста, пятьсот… До тысячи всякий набавляет по сто долларов, а после тысячи – двести: тысяча двести, тысяча четыреста…

– Кто больше?

В какой-то момент вдруг намечается заминка. Тут же звучит угрожающее:

– Осла…

Поднимаются таблички. И по мере того как цена идет вверх, невольно посматриваешь через окна на небо: будто там, в облаках, движутся верхами дед Курьянов, Григорий Коцарь, Димитрий Прокопьев, Курнанбай Мамбетов, а еще выше послушный мастерскому посылу Ефима Иванова летит вороной Бедуин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю