355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Сегал » Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке » Текст книги (страница 5)
Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:34

Текст книги "Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке"


Автор книги: Дмитрий Сегал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

«Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, – и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство, создал, – как «Тернер создал лондонские туманы», – т. е. открыл, выявил, облек в форму осуществления – начинавшуюся и еще не осознанную сложность нашу; поставил будущему вопросы, которых до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще не понятые вопросы. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, – одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру.

До него личность у нас чувствовала себя в укладе жизни и в ее быте или в противоречии с этим укладом и бытом, будь то единичный спор и поединок, какуАлеко и Печориных, или бунт скопом и выступление целой фаланги, как у наших поборников общественной правды и гражданской свободы. Но мы не знали ни человека из подполья, ни сверхчеловеков, вроде Раскольникова и Кириллова, представителей идеалистического индивидуализма, центральных солнц вселенной на чердаках и задних дворах Петербурга, личностей-полюсов, вокруг которых движется не только весь отрицающий их строй жизни, но и весь отрицаемый ими мир – и в беседах с которыми по их уединенным логовищам столь многому научился новоявленный Заратустра. Мы не знали, что в этих сердцах-берлогах довольно места, чтобы служить полем битвы между Богом и дьяволом, или что слияние с народом и оторванность от него суть определения нашей воли-веры, а не общественного сознания и исторической участи. Мы не знали, что проблема страдания может быть поставлена сама по себе, независимо от внешних условий, вызывающих страдание, ни даже от различения между добром и злом, что красота имеет Содомскую бездну, что вера и неверие не два различных объяснения мира, или два различных руководительства в жизни, но два разноприродных бытия. Достоевский был змий, открывший познание путей отъединенной, самодовлеющей личности и путей личности, полагающей свое и вселенское бытие в Боге. Так он сделал нас богами, знающими зло и добро, и оставил нас, свободных выбирать то или другое, на распутье.

Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников. Он был зодчим подземного лабиринта в основаниях строящегося поколениями храма; и оттого он такой тяжелый, подземный художник, и так редко видимо бывает в его творениях светлое лицо земли, ясное солнце над широкими полями, и только вечные звезды глянут порой через отверстия сводов, как те звезды, что видит Дант на ночлеге в одной из областей Чистилища, из глубины пещеры с узким входом, о котором говорит: «Немногое извне доступно было взору, но чрез то звезды я видел и ясными, и крупными необычно»» [10]10
  Иванов В. И. Достоевский и роман-трагедия. Там же. С. 282–283.


[Закрыть]
.

В том видении Достоевского, которое мы находим у Вячеслава Иванова, можно выделить некоторые особенности: Вячеслав Иванов помещает Достоевского в целый ряд вершинных творцов человеческого духа, среди которых Жан-Жак Руссо, Шиллер, Гёте, и, возвращаясь к прошлому, Гомер, Эсхил, Платон, Данте. Таким образом выстраивается непрерывная традиция эволюции духовного постижения, в которой литературное творчество занимает первенствующее место. Эта традиция ценна сама по себе как путь самореализации человеческого духа, но она представляется Ивановым как непосредственно граничащая с другим важнейшим его направлением и постоянно его воплощающая, – речь идёт о традиции религиозного деяния, в которой рядом выступают такие явления, как древнеиндийская религиозная мудрость, откровения древних персов, религиозные постижения эллинистической гностики – вплоть до явления Христа. Достоевский предстаёт под пером Вячеслава Иванова как один из глубочайших религиозных деятелей. Эта последняя линия, реализующая во всей полноте стремления «новой религиозности», находит своё выражение, согласно Вячеславу Иванову, в чисто словесном творчестве: Достоевский изобретает для целей своего религиозного деяния новую литературно-творческую форму – «роман-трагедию». Соответственно, роман-трагедия Достоевского прямо наследует всем формам религиозного словотворчества. Наконец, все эти религиозные, связанные друг с другом аспекты познания Достоевского прямым образом оказываются связанными как с формирующимся в те же годы, когда Вячеслав Иванов работал над своим трудом о Достоевском, русским литературоведением, влияют на него прямо или адверсариально (то есть посредством отталкивания), так и с самой актуально творящейся русской (и не только русской!) литературой.

Что касается влияния познания Достоевского на собственно литературу, то его можно свести к одной в высшей степени значительной ситуации. Оказалось, что литература может сама по себе даже без специальных социально-педагогических институтов и инструментов непосредственно влиять на дела людей. Вовсе не обязательно, чтобы литературное произведение преподавали в школе или широко издавали, чтобы представленные в нём человеческие коллизии вдруг начали во множестве воспроизводиться, меняя сам состав духовной и социальной жизни. Более того, очень часто попытки общества или государства исключить подобное «заражение» духовной атмосферы путём административных и даже юридических воздействий приводят лишь к ещё большему усилению влияния запрещённых произведений. Здесь достаточно лишь вспомнить, что произошло с творчеством самого Достоевского, которое на некоторый срок было выведено коммунистическими властями из общественного обихода лишь для того, чтобы с ещё большим, чем ранее, весом и влиянием укрепиться в культурной жизни после того, как в середине пятидесятых годов XX века, после смерти Сталина, Достоевского вновь разрешили к печатанию и обсуждению.

Надо также иметь в виду, что ощущение почти тотального духовного всесилия литературы распространилось и на других крупных поэтов и писателей, помимо Достоевского. Особенно это касалось религиозной и философской компонент литературного творчества, которые воспринимались в значительно усиленной степени на фоне прекращения нормального дискурса этого плана и в контексте постоянной полемики с ним.

Что же касается русского литературоведения, то здесь надлежит учесть два момента. Один из них – это влияние Октябрьской революции на диспозицию направлений в литературоведении. Второй связан с необычайным усилением роли теоретического языкознания в гуманитарных науках в первой четверти XX века. Оба эти момента будут сохранять свою значимость и далее по мере продвижения вглубь двадцатого века.

Теперь обратимся к Октябрьской революции и её многообразным отражениям в культурной жизни России и, в частности, в литературоведении.

Как нам уже приходилось отмечать, почти вся русская наука и литература конца XIX и начала XX века, равно как и значительная часть символистской критики (Д. С. Мережковский, Ф. К. Сологуб, А. А. Блоки даже В. И. Иванов), смотрела на литературу как, в той или иной мере, на отражение эмансипации русского народа и русской жизни, связанной с так называемым «освободительным движением». Ещё до Февральской революции 1917 года все эти поэты и писатели выражали в своих статьях о литературе чаяния скорейшего грядущего освобождения народа и родины от пут тирании. Таковы же были и позиции главнейших представителей тогдашнего литературоведения. Приведём в качестве иллюстрации цитату из публичного выступления Семёна Афанасьевича Венгерова (1855–1920), человека, который объединял в себе выдающийся талант литературного критика и все достоинства современного учёного: тщательность, объективность, методологическую достоверность и умение предвидеть пути развития науки. Вот что, в частности, сказал С. А. Венгеров во время своего выступления 22 октября 1911 года на праздновании столетнего юбилея Общества любителей российской словесности:

«Лучшее, что есть в русской литературе, то, чем она так сильна, то, в чём действительный источник её обаяния и очарования, – это, напротив, отказ от прав, уже приобретённых, от преимуществ, прочно установленных и бесспорных. «Кающийся дворянин» и равный ему по социальному положению интеллигент-разночинец, желающие искупить перед народом вину вековой привилегированности, – вот что окрашивает русскую литературу с первых шагов её сознательного существования, когда она перестала быть одним из предметов придворного обихода, и от воспевания высокоторжественных дней и иллюминаций перешла к темам, ею самой выбранным.

На заре этого перехода к свободной сознательности дворянин Радищев получает смертный приговор за то, что с неслыханной резкостью подымает голос в пользу закрепощенного крестьянства. И бунт этого дворянина против прав дворянства не только не возмутил классового чувства членов его сословия, а, напротив того, в самых чутких, то есть наиболее драгоценных для культурного преуспеяния элементах, породил к себе уважение величайшее. Вместе со всем кругом деятелей декабризма, юноша-Пушкин пламенно мечтает о том, чтобы пало рабство, то есть чтобы дворянство лишилось главной своей социальной опоры, а через двадцать лет на арену литературы выступит новое поколение баричей, которое всё, в полном составе, даёт Аннибалову клятву не успокоиться до тех пор, пока с лица земли русской не будет вырвано с корнем то, что было таким злом для других, но таким благом для них. А когда с наступлением, после крымского разгрома, лучших времён, придёт пора практического осуществления исконных его мечтаний, это же самое поколение баричей без всякой горечи пропоёт отходную дворянским гнёздам и в лице Обломова покажет полное банкротство своего сословия.

В 60-х годах, вперемежку с кающимся дворянином, видное место в обществе и в литературе займёт непривилегированный интеллигент-разночинец. Но не будет он иметь повода и в малейшей степени испытать на себе социальное неравенство. Потому что, при бедности нашей интеллигентными силами, пред ним широко и гостеприимно раскроются двери личного преуспеяния, под условием, конечно, что он не примкнёт к элементам беспокойным. Но проблема совести, проблема подчинения личного блага благу общему окажется для него столь же жгучей, как и для кающегося дворянина, и пойдут они оба по одному и тому же пути. И наступит в 70-х годах пора чисто-религиозного народолюбья, когда народное благо станет божеством, для которого не будет жаль никаких жертв. И так будет безграничен этот порыв самопожертвования, что старый постепеновец Тургенев преклонится пред ним в немом благоговении.

А в конце века мир будет потрясён небывалым зрелищем: один из величайших художников всех времён и народов так глубоко задумается над вопросом о социальной справедливости, что откажется от своего высокого искусства, объявит войну всем былым верованиям и провозгласит полный разрыв с старым укладом жизни.

И назовут его тем не менее великою совестью века, потому что все тревоги ищущего правды духа, все искания нравственного совершенства найдут в нём наиболее лучезарное выражение своё.

Так замыкается круг кающегося дворянства от Радищева до Толстого, всё время волнуясь вопросами общественности и держа в лихорадочном возбуждении очарованного этой интенсивностью душевной работы русского читателя» [11]11
  Венгеров С. А. В чём очарование русской литературы XIX века? В кн.: Венгеров С. А. Собрание сочинений. Т. IV. Пг., 1919. См.: http://www.biografia.ru/cgi-bin/search. pl?oaction=show&id=2629. 10.08.2009 – 3:29 РМ.


[Закрыть]
.

Подобное представление о русской литературе и русской истории XIX – начала XX века разделялось в то время подавляющим большинством русской интеллигенции. Были, впрочем, и существенные, в плане духовном и социально-историческом, исключения, и дали себя знать они, в основном, уже после революции 1917 года.

Именно эти исключения и оказались, по нашему мнению, существенными для формирования новых школ русского литературоведения после переворота 1917 года. Среди этих исключений к столь ярко выраженному выше чисто народническому взгляду на русскую литературу XIX века следует, прежде всего, назвать точку зрения, выраженную, правда, не специально применительно к литературе, в сборнике «Вехи», вышедшем в свет в 1909 году, за два года до речи С. А. Венгерова. В «Вехах» была подвергнута критике как раз та моральная и житейская установка русской интеллигенции, которую так проникновенно превознёс Венгеров: народолюбие, враждебность к государству и готовность жертвовать собой и другими ради политических целей. Особенно «Вехи» критиковали узкую сектантскую догматичность этой интеллигенции, ярко проявившуюся в абсолютном отрицании религии и религиозности. Среди авторов «Вех» был историк русской литературы М. О. Гершензон (1869–1925), автор книг об истории русской культуры начала XIX века, издатель и исследователь творчества одного из первых оригинальных русских философов, друга Пушкина П. Чаадаева. Гершензон явился зачинателем нового типа литературоведческого исследования – пристального смыслового анализа поэтического текста, в частности, произведений Пушкина. Его филологический и философский метод, окончательно сложившийся в статьях, написанных уже после Октябрьской революции, отражает, в числе прочего, и то отрицание «общественного» подхода к литературе, который доминировал до революции.

Другим ярким представителем антинароднической тенденции был оригинальный публицист и писатель В. В. Розанов (1856–1918). Он получил известность, в основном, своими многочисленными статьями и книгами по различным вопросам русской жизни, в которых он полемически освещал обычно очень острые общественные и политические проблемы (роль церкви в общественной жизни, вопросы внешней и внутренней политики, национальные проблемы, особенно еврейский вопрос, который он затрагивал в духе антисемитизма). Позиция Розанова была всегда далёкой от принятой в широких кругах интеллигентской общественности. Он любил эпатировать – и не только буржуа. За это его часто критиковали и даже подвергали общественному остракизму. Особенно неприемлемым был его крайний русский национализм и консерватизм, который, правда, никогда не совпадал с официальным, охранительным консерватизмом. Розанов не стеснялся в своих публицистических выступлениях резко нападать на своих излюбленных врагов, своего рода «мальчиков для битья». Наиболее частой мишенью была для него народническая радикально-демократическая тенденция в русской литературе и критике. Здесь его писания были прямым антиподом венгеровского пэана русской литературе. Особенно не любил Розанов таких признанных столпов русской литературы, как критики Белинский, Добролюбов и Писарев. Он терпеть не мог Гоголя, Некрасова и Салтыкова-Щедрина. Главная причина гнева была в том, что эти писатели, по его мнению, прививали русской общественности нелюбовь к позитивному творческому труду, к деянию, которое способствовало бы процветанию отчизны. В конце жизни, уже во время гражданской войны, наступившей после Октябрьской революции, Розанов пришёл к выводу, что в крушении прежней России виновна именно русская литература с её народолюбием:

«Мы, в сущности, играли в литературе. «Так хорошо написал». И все дело было в том, что «хорошо написал», а что «написал» – до этого никому дела не было. По содержанию литература русская есть такая мерзость, – такая мерзость бесстыдства и наглости, – как ни единая литература. В большом Царстве, с большою силою, при народе трудолюбивом, смышленом, покорном, что она сделала? Она не выучила и не внушила выучить – чтобы этот народ хотя научили гвоздь выковывать, серп исполнить, косу для косьбы сделать («вывозим косы из Австрии», – география). Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого, а литература занималась только, «как они любили» и «о чем разговаривали». И все «разговаривали» и только «разговаривали», и только «любили» и еще «любили»» [12]12
  Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. В кн.: Розанов В. В. Уединённое. М., 1990. С. 394.


[Закрыть]
.

Заметим, что при всём неприятии Розановым русской литературы, её «содержания» и духа, он, также как Гершензон и Венгеров, придерживается очень высокого мнения о её эффективности, о её судьбоносном влиянии на судьбы России, а через это – и на судьбы мира. Это гиперценное отношение к месту литературы в общей структуре человеческого существования, в духовной «экономии» мира станет в высшей степени актуальным сразу после Февральской революции 1917 года и будет характеризовать русскую культуру вплоть до самого падения коммунизма. Оно сознательно и бессознательно пропитывало эстетические, философские, идеологические и даже политические и властные позиции gcgxучастников социально-культурного процесса в России и mutatis mutandis и во всех странах, до которых дотянулось её влияние. Эта черта русской истории XX века получила прозвание «литературоцентричность» и проявилась в особом внимании общества и государства к писателям, поэтам, критикам и вообще членам литературного цеха как к личностям, индивидуумам; в большом весе, который придавался их высказываниям, сочинениям, поступкам, в непомерном интересе к функционированию литературы как социального института и к необходимости его постоянного регулирования, наконец, в усиленном толковании значения их идей, мыслей, настроений, в которых часто не без основания (и, особенно, при отсутствии другой объективной информации) усматривали элементы социального и исторического прогноза, пророчества и даже программирования. Соответственно, литературоведение волей-неволей становилось в положение какого-то инструмента измерения всех этих аспектов литературы.

Влияние революции 1917 года на размышления о литературе и, соответственно, на судьбы литературной критики и науки о литературе было поистине поразительным. Поразительным не только в том смысле, что оно было сильным, но, прежде всего, в том, что оно было неожиданным и парадоксальным. Но это более относится к ситуации уже после Октябрьской революции.

Февральская революция привела к тому, что прежняя символистская критика радикально-демократического направления на некоторое время превратилась в публицистику, направленную уже не только на обзор литературы и воспоминание о различных знаменательных этапах её истории, но и на то, чтобы понять и оценить современную злободневную социальность. Литературно-исторические темы начинают сопровождать актуальный анализ, поддерживать его. Здесь особенно интересна публицистика Ф. К. Сологуба и Д. С. Мережковского. Каждый из них активно участвовал в тогдашней публицистической деятельности. Сологуб ярко и страстно воспевает Февральскую революцию, видя в ней событие эпохальное, полное религиозного значения. Революция – это теперешний аналог Преображения, Россия – новый небесный Иерусалим, спустившийся на землю, а революционные солдаты и рабочие – это современное воплощение апостолов и первых христианских святых. Для Д. С. Мережковского особенно волнующими были темы исторической преемственности русской революции. Её победа, по Мережковскому, является своего рода искуплением кровавых жертв, понесённых поколениями русских борцов за свободу, начиная с декабристов и включая Некрасова, Чернышевского, Достоевского, первомартовцев (участников убийства императора Александра II 1 марта 1881 года) и всех других ревнителей свободы. Их прямым наследником представляется Д. С. Мережковскому лидер радикального народнического крыла в победившей революции А. Ф. Керенский.

По мере появления в революции тенденций более радикальных, связанных с идеями большевизма и стремлением к коммунизму, в этой публицистике и вообще в общем потоке публицистического слова, наполняющем большинство тогдашних газет и журналов, так или иначе поддерживавших революционное правительство, начинает наблюдаться одна любопытная тенденция. Вдруг (начиная где-то с июля-августа 1917 года) в популярной прессе появляются статьи и материалы, посвящённые классической русской литературе XIX века. Параллельно появляется всё больше сообщений тревожного, иногда просто панического характера о всё увеличивающейся разрухе хозяйственной и общественной жизни, о всё нарастающей кампании террора против помещиков, офицеров и интеллигенции, в которой очевидным образом оказываются замешаны большевики. На протяжении всего периода между Февральской и Октябрьской революциями в печати появляется всё больше статей о пророческой музе Достоевского, который почти буквально предсказал разворачивающиеся события. В частности, многие события напоминают всё, что описал Достоевский в романе «Бесы», особенно центральная фигура революции и надвигающегося большевистского переворота Ленин, которого многие сравнивают с героями «Бесов», особенно с главным организатором и идеологом кружка подполыциков-революционеров Петром Верховенским, фигурой, полной одновременно необычайной энергии и бездонного цинизма.

В августе-октябре 1917 года выходит объединённый 34–37 номер популярного еженедельного общественно-политического журнала «Нива». Сам выход этого объединённого номера свидетельствовал о необычайных происшествиях в ходе издания журнала. И действительно в это время рабочий комитет печатников, в котором видную роль играли большевики, принял решение о прекращении выдачи бумаги «реакционным и буржуазным изданиям». Целью этого действия было помешать этим ещё свободным изданиям разоблачать подрывную деятельность большевиков.

В высшей степени интересно, как журнал среагировал на эту акцию. Был выпущен номер журнала, целиком посвящённый русской литературе XIX века. В нём, в частности, были впервые напечатаны до тех пор неизвестные произведения Н. С. Лескова, Н. И. Костомарова, Н. А. Некрасова. Повесть Некрасова, до тех пор неизвестная, была посвящена эпизоду из жизни писателей т. н. «натуральной школы», в котором в весьма заострённом и сатирическом духе представлено знакомство этих тогда уже видных писателей (в их числе самого Некрасова и Тургенева) с Достоевским. Повесть сопровождалась обширным предисловием её издателя, очень тогда известного критика, а впоследствии видного советского историка литературы и детского писателя Корнея Чуковского. Любопытно то, что в предисловии Чуковского особое и очень тёплое внимание было уделено образу Достоевского в повести Некрасова, как раз того Достоевского, которого в те дни предавала анафеме большевистская печать за его якобы клевету на революцию.

Так мы впервые сталкиваемся здесь с феноменом, который впоследствии станет весьма типичным для советского периода русской истории: в моменты, когда русской культуре в её традиционных формах начинает грозить опасность радикализма и левого экстремизма, литературная критика и литературоведение начинают иногда втуне, а иногда и в открытую выступать как представитель тех, кому либо уже заткнули рот, либо вот-вот заткнут его.

В этой связи особенно интересна публикация весьма любопытной повести Н. Костомарова, видного общественного деятеля середины XIX века, историка украинской культуры, боровшегося за права украинского народа и его язык. Повесть эта называется «Скотский бунт». Написана она в шестидесятых годах XIX века и является аллегорической сказкой о том, как на одном хуторе взбунтовались против хозяев-людей подвластные им животные – быки, коровы и проч. Эти «скоты», по выражению автора, потребовали, чтобы люди перестали их резать на мясо. В результате после воцарения отнятой ими силой у людей свободы начались распри, склоки и драки между самими животными. В конце люди водворили на место прежний порядок, и всё вернулось на свои места. Все животные были помилованы за исключением одного бугая-горлопана, которого отправили на бойню. Как указывается в сопровождающей эту публикацию заметке, памфлет Н. И. Костомарова несомненно являлся реакцией на освобождение крестьян, имевшее место в 1861 году. Автор предупреждал о возможных социальных и человеческих жертвах этого акта. Для нас ясно, что публикация этого памфлета в популярном журнале в разгар массового движения русской деревни против помещичьего землевладения и надвигающегося распада русской государственности была попыткой, в условиях почти цензурного давления на печать, как-то предупредить надвигающуюся катастрофу или, по крайней мере, выразить к ней недвусмысленное отрицательное отношение. Это – один из примеров выдвижения литературы на первые линии политической борьбы, которая вскоре превратится в гражданскую войну. Впрочем, именно такое использование литературы, литературной критики и науки о литературе станет типичным, скорее, не для непосредственной гражданской войны, а для того общественного устройства, которое будет установлено после её окончания, когда возможности и литературы, и критики, и науки будут резко сокращены. Неслучайно, что памфлет с абсолютно схожим содержанием будет почти через тридцать лет написан и опубликован Джорджем Оруэллом («Animal Farm») в обстановке надвигающегося тоталитаризма, когда писатель захотел прореагировать на всё более возраставшее влияние одного из тогдашних оплотов тоталитаризма, Советского Союза.

В предпоследнем номере «Нивы» за 1917 год, а также в следующем, которые вышли из печати уже после большевистского переворота, мы находим обширный очерк популярного тогда прозаика и критика А. В. Амфитеатрова о А. И. Герцене. Этот очерк, посвящённый основателю революционно-демократического направления в русской литературе, подчёркивает две особенности миросозерцания Герцена: его неукротимую любовь к свободе и стремление освободить русский народ от средневековых уз, сковывавших его творческие и жизненные силы, и, определённо, его глубокий пессимизм по поводу направления, в котором движется история России и Западной Европы. Особенно автор очерка подчёркивает непримиримую враждебность Герцена к тоталитарным тенденциям, явственно звучавшим в революционном движении его времени, прежде всего, к Карлу Марксу и возглавляемому им «марксизму».

Так, обращаясь к темам из истории литературы, русские писатели и публицисты, литературные критики и общественные деятели могли не только направлять внимание читателей к актуальным и уже становящимся почти недоступными для прямого комментирования и анализа темам, но и добиваться смыслового усиления, амплификации этих тем вследствие соположения рядом аналогичных явлений самых разных временных пластов. В таком случае смысловой свет от «вчера» освещает «сегодня» – и наоборот.

С того времени периодическое обращение к наследию тех или иных поэтов или писателей в связи с годовщинами их рождения или смерти станет абсолютно необходимой и очень специфической чертой российского культурного ландшафта на много лет и десятилетий вперёд – вплоть до сегодняшнего дня. Что касается времени событий октябрьской революции и гражданской войны, то здесь интересны, по нашему мнению, три годовщины, которые, если и не были тогда широко отмечены, то, всё равно, привлекли к себе внимание литераторов. Речь идёт о сороковой годовщине смерти поэта Н. А. Некрасова в 1918 году, о сороковой годовщине смерти Ф. М. Достоевского в 1921 году и, наконец, о совершенно «некруглой» дате: 84-й годовщине со дня смерти А. С. Пушкина в феврале 1921 года.

Каждое из этих событий решительным способом повлияло на какой-то аспект русского литературоведения, равно как и на какие-то моменты умонастроения интеллигенции, а через него и на возникающую историческую экономию духовной жизни России.

Хочется начать со следующего: все такого рода события – юбилеи, годовщины, поминальные и мемуарные собрания, празднования именно культурных событий, а не просто их привязка к актуальности – всё это способствовало, возможно, помимо воли новых властей, определенной консолидации иногда совершенно непримиримых культурных лагерей. С другой стороны, эти события подчёркивали важность сохранения культурной традиции и выражали надежду на её продолжение и в будущем. Нельзя, конечно, не учитывать и немаловажное и в то время весьма актуальное политическое значение обращения к фигурам именно русского культурного прошлого на фоне широко прокламируемого «пролетарского интернационализма».

В этой консолидации и одновременно поляризации разных направлений русской интеллигенции особую роль в самые первые годы советской власти играла фигура народного поэта Н. А. Некрасова и вообще всех деятелей революционно-демократического лагеря, включая критиков В. Г. Белинского, Н. Г. Чернышевского и Н. А. Добролюбова. Все они играли выдающуюся роль в освободительной борьбе русского народа и были настоящими символами свободы как для народников и их наследников эсеров, так и для их врагов после октябрьской революции – большевиков. Поэтому в анкете о Н. А. Некрасове, которую составил известный литературный критик Корней Чуковский, можно встретить имена литературных критиков, писателей и поэтов того времени – от непримиримых противников большевиков Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус до пролетарского поэта Михаила Герасимова и футуриста Николая Асеева. Последний, кстати, отличился тем, что был единственным среди нескольких десятков участников анкеты, кто отозвался о Некрасове отрицательно. Остальные прямо-таки объединились в признании великой роли этого поэта в русской культуре. Более того, именно роль Некрасова как выразителя народных чаяний стало тем, вокруг чего объединились, условно говоря, революционеры и контрреволюционеры.

Объединение это явилось, скорее, парадигмой далёкого будущего, а не примером того, как может складываться тогдашняя актуальная действительность. Поляризация выразилась, скорее, не в сфере самой литературы, а в сфере литературоведения. Все представители так называемого традиционного академического литературоведения, все поборники музы Некрасова и критического бича Белинского и Чернышевского непременно оказались в лагере противников большевистской революции. Это, разумеется, прямо вытекало из свободолюбивого пафоса этой традиции. Одним из наиболее выдающихся и активных представителей этой линии в годы Октябрьской революции стал видный историк литературы и публицист Разумник Васильевич Иванов-Разумник (1878–1946). Его фигура стоит особого внимания, по крайней мере, по двум причинам. Одна из них – это огромная и очень своеобычная роль, которую сыграл Иванов-Разумник как идеолог и политический руководитель одной из наиболее влиятельных партий Октябрьской революции – левых эсеров. Другая – это его роль в становлении уже советской традиции научного издания, комментирования и описания художественного наследия русских писателей и поэтов XIX и XX веков. Здесь роль Иванова-Разумника просто неоценима. И, наконец, Иванов-Разумник как один из первых летописцев (не по своей воле!) советской, а позднее уже сталинской системы репрессий. Обе первые его ипостаси объединились в один незабываемый трагический образ: один из тех, кто возглавлял сопротивление гнёту царизма, оказывается среди тех, кто первым возглавляет сопротивление новому гнёту, и оружие этого сопротивления – академическая наука о литературе, сохранение и сбережение традиции русской литературы в обстановке всё увеличивающегося давления на всю интеллектуальную и духовную сферу. Иванов-Разумник как издатель и редактор М. Е. Салтыкова-Щедрина в годы, когда сама работа над русскими классиками могла посчитаться преступлением против пролетарской диктатуры, являл собою пример неразрывности интеллектуальной традиции. Именно неразрывность почти прерванной линии, умение удержать вместе два конца одной нити характеризует то историческое время, в котором происходили события, группирующиеся вокруг великих имён русской литературы. Таким судьбоносным локусом оказался Институт русской литературы Российской академии наук (потом АН СССР, а потом снова РАН) в Петербурге (Ленинграде), знаменитый «Пушкинский Дом». Роль Пушкинского Дома в сохранении и развитии русской культуры, опираясь на традиции русской литературы и русского академического литературоведения, весьма значительна. Упомянем здесь лишь о двух гигантских проектах, красной нитью проходящих через все десятилетия политического и культурного погрома сталинской и даже послесталинской эпохи: издание академического Полного Собрания сочинений Л. Н. Толстого в 90 томах и серии «Литературное наследство», впоследствии издававшейся Институтом мировой литературы в Москве. Отметим, что вплоть до своей смерти в 1925 году директором Пушкинского Дома был Нестор Котляревский (1863–1925), видный специалист по русской литературе XIX века, в частности, по В. Г. Белинскому, который, равно как и Иванов-Разумник, был крайне критически настроен к большевикам и неоднократно заявлял об этом в печати, в том числе и тогда, когда это стало совсем невозможным, используя для этого академические публикации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю