355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Похвала Сергию » Текст книги (страница 15)
Похвала Сергию
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Похвала Сергию"


Автор книги: Дмитрий Балашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Люди же, сотворенные Богом, и сами творят из разума своего виденья, мысли и – образы! (Гость повел руками округло, и Варфоломей подивился тому, какие у незнакомца долгие персты, и какие длинные ногти: верно, не работал ни разу!) – Вы сами, молодые люди, только что весьма приятно сочиняли, или создавали! – поправился он, – мысленный мир. Из тварного и временного производили духовное и вечное! Ибо идеи, «образы вещей», как говорил великий Платон, вечны! Да, да! Идеи, они суть ваши создания! А весь окружающий нас мир, увы, ничего не творит, а лишь ждет приложения сил человека! Каковое приложение сил и порождает иногда, гм-гм! некоторые неудобства, или даже жестокости, или то самое «зло», причина которого так заинтересовала вашего братца, кажется, если не ошибаюсь? И вы, достойные молодые люди, я вижу, не тратили тут времени даром, а создавали… Гм! Ну, не создавали, а рубили, рушили, то есть творчески изменяли окружающий вас мир, – «сотворенное и нетворящее», как говорит Эригена!

Вопросите себя: зло ли вы приносили миру или пользу? Быть может, лес станет еще гуще расти на этом месте сто лет спустя? А быть может, тут образуется с годами зловонное болото? Во всяком случае, лес вам необходим, а значит, была причина, из которой проистекает следствие, а из него новая причина и так далее. Всё обусловлено в мире, молодые люди! Всё имеет необходимую причину свою! Зачем же вмешивать кого-то. Бога или Дьявола, или возлагать ответственность на самого человека за то, чему причиною неизбежные и вечные законы бытия? Не надо казнить себя и отыскивать какое-то действенное зло в мировых событиях, молодые люди! Не надо! Лучшее лекарство от ваших бед – полное спокойствие совести! Произнесите только: «сие от меня не зависит», – и вы почуете сразу, как вам приятно и просто станет жить!

И последнее! – незнакомец наклонился к ним и понизил голос до шепота:

– Последнее, что называет удивительный Эригена в ряду четырех стихий, образующих мир, это души покойников «несотворенное и нетворящее», по вашим словам «нежить», а точнее мертвецы, уходящие назад, в божественный мрак, и особенно любезные Господу! Ибо нет ни рая, ни ада, ничего нет, и нет никакого Дьявола и мире, ибо Бог, как вы сами недавно изволили заметить, злого не творит! Ха! Ха! Ха! Ха! Ха! – Раскатился он довольным хохотом, окончив свою речь и видя смятенное недоумение обоих братьев. И тотчас, словно большая птица с криком и тяжелым хлопаньем крыльев, ломая ветви, пронеслась по темному лесу и исчезла во тьме. Только замогильный мяукающий крик филина жалобно прозвучал в отдалении.

– Стефан! – воскликнул Варфоломей, первым пришедши в себя. – Что это? Кто это был, Стефан? – требовательно вопросил он.

Но мрачен и дик был взгляд Стефана, и ничего не ответил он на братний призыв. Варфоломея словно облило всего загробным холодом. Вздрогнув, он прошептал:

– Господи, воля твоя!

Рука, которую он поднял, чтобы перекреститься, словно налилась свинцом, и ему с трудом удалось сотворить крестное знамение.

Мрак уже вовсе сгустился. И деревья стояли тяжелые и сумрачные, сурово и недобро остолпляя вечных губителей своих.

– Стефан! – позвал Варфоломей в темноту. – Почему ты не сказал ему сразу: «Отойди от меня, сатана»?!

Глава 9

Так и не удалось Кириллу на новом месте поправить свои дела господарские. Семья все больше опрощалась. Да и Тормосовы, да и Юрий, сын протопопов, и сам Онисим, некода думный боярин ростовский, все они стали тут, в Радонеже, простыми вотчинниками, рядовыми держателями земли. Все прочее зависело от рабочих рук, деловой сметки, въедливости в труде. Этими добродетелями, слава Господу, сыновья Кирилловы обижены не были. Трудились все, ежегодно подымали новые росчисти, и по труду в доме есть и достаток, и хлебный запас.

Чередою проходят Рождество, Святки, Масленая, Пасха, Троица с качелями и хороводами, пахота, сев, покос, жатва хлебов. А годы идут, и та самая Протопопова внучка, Нюша, что с озорными смешинками в глазах почасту забегает в Кириллов терем и теребит Варфоломея, то упрашивая его что-нибудь сделать ей, то выманивая на улицу, начинает чиниться, не бегает вприпрыжку уже, а плавно выступает, трепетно опуская ресницы, и хорошеет – день ото дня.

Стефан начинает вдруг невесть с чего хмурить чело при Нюшиных приходах, безотчетно строжеть, а затем – тяжко и молча гневать на себя за что-то, непонятное Варфоломею. Старшие словно и не замечают ничего. Не замечает, не понимает ничего и Варфоломей. Он так сроднился, так сжился с их общим, как думалось ему, ладным согласием: дружбою с Нюшей и общим со Стефаном решением о пустынножительстве, что ничто мирское, казалось ему, уже не должно бы было коснуться ни его, ни Нюши, ни тем паче брата Стефана. Прозрение пришло к нему нежданно, в один летний вечер, и потрясло Варфоломея до самой глубины естества, до тяжкого, неисходного отчаяния.

Он возвращался с корзиной из лесу. Низилось солнце. Уже багряные, схожие со старинным золотом столбы вечерних лучей, пробившись понизу сквозь мохнатый заплот могучих елей, легли на черничник и травы. Пламенно-темные стояли на закате стволы дерев. Варфоломей невольно замедлил шаги, следя тот миг, когда алые светы, багрец и черлень угаснут и сиреневый холод, легчая, обоймет небеса и наполнит туманом кусты. На опушке, прямь заката, стояли двое, и Варфоломей не сразу узнал Стефана с Нюшею, а признав, остоялся растерянно и застыл.

Стефан стоял высокий, тонкий в закатном огне, непривычно-неуверенный, круто склонив чело и судорожно комкая пальцами кожаные завязки плетеного пояса, а Нюша – в вечной позе всех любимых, чуть наклонившая голову, покорная и загадочно-недоступная, с цветком в рассеянных и чутких пальцах, слегка отклонив задумчивое лицо от закатных лучей, вся уже словно овеянная бархатною лиловою голубизною наступающей ночи.

Варфоломей глядел, выпустив корзину из рук, и не шевелился. В нем не пробудилось ревности (это чувство было еще и чуждо ему), но зато поднялась глубокая обида на брата, что предал то высокое, о коем говорил он сам и о чем Варфоломей мыслит теперь самой глубиною души. Обида и горечь, горечь одиночества захлестнули его, словно волною. Он отступил, еще отступил, стараясь не хрустнуть веткою, не выдать ничем своего невольного присутствия тем двоим, на закате. Отступил еще и еще, и, поворотясь, пустился бежать стремглав прочь, в лесную глухомань, с ослепшими от слез глазами, не разбирая уже ни дороги, ни преград на пути…

Варфоломей бежал по лесу, и ветки хлестали его по лицу. Бежал отчаянно, надеясь хотя устать, но сильное сердце не давало одышливости, и чуть только он останавливался, застывал, внимая красному гаснущему пламени заката меж еловых стволов, как тотчас перед его мысленным взором вставали те двое: брат с опущенной долу головою и Нюша в задумчивом ожидании, с забытым цветком в руке… И в нем тотчас подымалось волною отчаяние на измену брата и Нюши, и он опять пускался бежать через корни, коряги, кочки и водомоины, спотыкаясь, падая, обрывая рубаху и лицо о колючие ветви, сбивая пышные, с болотным запахом, папоротники, и с надрывным отчаянием чуял, что беда бежит вместе с ним, не отступая ни на шаг.

Смеркалось. Уже угасли последние потоки расплавленного дневного светила, уже мохнатые руки туманов поднялись из болот, и глухо вдалеке ухнул филин, и он все бежал и шел, шатаясь от горя и усталости, и снова бежал, неведомо куда и зачем.

Наконец сами ноги привели его на высоту, на сухую горушку, и тут, упав в жесткий брусничник и белый мох, он затрясся, исходя звучными в ночной тишине одинокими рыданиями. Неведомо почему, безотчетно, русич даже и так вот, чтобы упасть и завыть от горя, выберет место высокое, «красное» место из тех, которые исстари зовут «ярами», в честь древнего славянского бога-солнца Ярилы, выберет высоту и выйдет на высоту. Не память ли то о гористой прародине далеких пращуров, с которой, разойдясь широким разливом по равнинам Руси, все равно выбирали русичи для поклонения солнцу (и выбирали, и насыпали сами!) высокие крутые горушки, где и водили хороводы в Ярилину честь? И позже хороводы водили всегда на «горках», и любовь к высоте осталась, хотя и в том, что церкви Божии ставили на местах высоких, красных, на холмах и крутоярах великих русских рек. Да и селились на высоте, предпочитая ходить вниз к реке за водою, лишь бы оку была открыта неоглядная ширь земли и небес.

На таком вот пригорке, с коего, верно, открывалась днем замкнутая чередою лесов уединенная долина, а теперь лишь сквозистая тьма облегала окрест, и лежал Варфоломей, затихая в рыданиях, лежал и думал, успокаиваясь понемногу и начиная смутно понимать, что потеряно далеко не все, что измена брата еще ничего не изменила в его, Варфоломеевой, судьбе, и от мыслей о Стефане и Нюше, он, невестимо, обратился к тому, чей великий пример всегда и во всем предстоит мысленным очам христианина.

Исус ведь был, хотя и сын Божий, в земном бытии своем такой же, как и все, человек. И как человек сомневался в назначении своем, страдал, мучился (наверное, как и я сейчас!). И молил даже: «да минет меня чаша сия!» – в последнюю ночь, оброшенный (ученики и те заснули, несмотря на просьбу учителя!). И муку принял один… Словно знак, завещанный грядущему! Что же, значит, и всякий смертный может повторить путь Спасителя от начала и до крестного конца? Может и – значит – должен? И вот зачем и почему Христос и вочеловечился, родился, страдал, молил и погиб на кресте! И поэтому можно! – Он даже приподнял голову, ослепленный вспыхнувшей мыслью, безотчетно вперяясь в окрестный мрак. – Можно и должно! Должно быть равным Христу, это не гордыня, а требование Божие! Быть равным Господу! В трудах, в скорбях (не в чудесах, конечно, то уже была бы гордыня!), в повторении – вечном, как таинство святого причастия, в вечном повторении крестного пути!

Теперь он увидал и широту ночного окоема, и игольчатую бахрому лесов на закатной, охристо-желтой полосе, поразился тому, как близко увиденное сейчас к тому, что не по-раз снилось ему ночами. Вот, в такой же лесной пустыне, на таком же холме! И пусть Стефан… Только поможет ему… Пусть он будет для него Варфоломея, словно Иоанн Предтеча. А Нюшу он будет любить. И беречь, раз ее любит Стефан! Она ведь не виновата ни в чем!

Снова прокричало в отдалении. Сизые руки туманов тянулись уже к вершинам елей, и бледно-желтое мертвенное сияние осеребрило вершины. Всходила луна.

Глава 10

До самой свадьбы Стефана Варфоломей виделся с Нюшею с глазу на глаз всего один раз. На людях она то гордо проминовывала его глазами, то хохотала, начинала дурачиться, словно девочка… То вдруг замирала, испуганно глядя в пустоту.

И уже не становилось тайною, что дело идет к свадьбе, и уже пересылались родичи, – только бы уже стало и помолвку объявить в церкви, и заваривать пиво…

Варфоломей шел по заулку над речкой с удочкой в руках и связкой ивовых прутьев, и тут нежданно повстречал Нюшу. Оба стали враз, как вкопанные. Словно и не видели доселева один другого, словно сегодняшним еще утром не пробегала Нюша мимо него по-за церковью, даже не поглядев на Варфоломея, не выделив его из негустой толпы парней… А тут, как нарочно, и вокруг никого не случилось, и – не пройти, не пробежать, гордо задрав нос, и дышится уже неровно и жарко, как после игры в горелки… Что содеять и что сказать? Как бы лучше было им и вовсе никогда не встречаться!

Она дернулась, хотела пройти – и остоялась, совсем рядом – вот, только бы за руки взять. Варфоломей, Стефан – оба они сейчас сплелись, перемешались, перепутались у нее в голове.

– Здравствуй! – тихо промолвил он, лишь бы что-то сказать, и чуя, как у него сохнет во рту и ноги наливает мутная слабость.

– Ты… – начала было Нюша, подняла на Варфоломея ждущие глаза, потупилась снова и вновь подняла (да не молчи ты, не молчи, когда кричать в пору!). Он же – только смотрел на нее, словно бы издалека-издалека, с дальнего берега.

– Ты… – спросила Нюша с отчаяньем в голосе. – Ты… правда… во мнихи пойдешь? И не женисси никогда?

– Да. – И торопливо, чтобы она не сказала чего лишнего, договорил: – Я все знаю, Нюша. И желаю тебе счастья.

– Да? А я… я… – она вдруг зарыдала, некрасиво уродуя губы, – а я… я… я… я боюсь! – наконец выговорила она и вдруг, сорвавшись с места, стрелой побежала с плачем по заулку.

Варфоломей чуть было не кинулся вслед. Но девушка, словно угадавши его движение, зло и резко отмахнула рукой, и он остался на месте, словно пришитый, лишь глазами следя за удаляющейся фигуркой в хлещущем по ногам долгом сарафане… Верно, так и надо! Так и должно было стать. И Стефан, наверное, прав. И Нюша тоже права. У него, у Варфоломея, своя стезя, и идти по ней он должен только один. Как древние старцы египетские! И не должна Нюша становиться схимницей. Какие у нее грехи? Росла, играла в горелки, хороводы водила по весне, вместе с подружками гадала о женихах…

Он закрывает глаза и вновь видит Нюшу. Не ту, что убежала сейчас, вся в слезах, а другую, далекую, прежнюю.

Жаркое лето, они сидят вдвоем на обрыве над рекою. Сухо шелестит на склоне трава. Нюша, привалясь к его плечу, заплетает венок.

– Мне хорошо с тобой! – незаботно произносит она… Хорошо… И слова повисают, словно трепещущие синие стрекозы над бегучей водой… Мне тоже хорошо… Сказал, или только подумал тогда? Прошло, миновало…

Еще одно воспоминание: он играет на жалейке. Нюша слушает. Они вдвоем пасут овец. Когда это было? Давно уже! Но он помнит и место то, за деревнею, на той стороне, и большую бабочку с глазчатым узором на крыльях, что тихо вынырнула из леса и, ослепленная солнцем, вцепилась в Нюшин платок, да так и застыла, расправив крылья, дорогим небывалым украшением.

– Убей! – сказала Нюша вздрогнув.

– Нельзя. Она живая, – возразил Варфоломей. – Погляди, как красиво! Лучше всяких камней самоцветных. – Он осторожно снял платок и показал Нюше недвижную, распростертую бабочку. И они долго, голова к голове, разглядывали лесное чудо… Когда это было? Туман. – «Мне было очень хорошо с тобой!» – шепчет Варфоломей в пустоту…

А в другой раз… Она попросила его рассказать ей про Марию Египетскую. Варфоломей очень любил этот рассказ и очень живо представлял себе все: и жару, и сухие камни пустыни, и тень человека, убегающую от путника все дальше и дальше в пески… И будто сам слышал звук ее ломкого тоненького голоса, звук речи отшельницы, отвыкшей от людей, почернелой и иссохшей, словно живые мощи, с долгими седыми волосами, выгоревшими на солнце, как кость. И эти ее первые слова, о том, что она женщина и стесняется своей наготы. А потом строгий рассказ о греховной молодости, с юности, с двенадцати лет бескорыстное служение только одной плотской любви, а в двадцать восемь – обращение, и столь же безоглядный, сразу, безо всего, уход в пустыню, и далее – сорок лет одиночества в жаре и холоде песков, сорок лет ни одного лица человечьего; и сперва – грешные мысли по ночам, а потом – всё легче и легче… Тело иссохло, одежда, какая была, истлела и свалилась с плеч. Сорок лет безоглядной любви к Господу и пречестной Матери его.

– Ты погнушаешься мною, я такая грешница! – сказала, а когда начала молиться, на целую пядь вознеслась от земли…

Нюша в который уже раз слушала это житие в передаче Варфоломея и молчала, и клонила голову, а потом вопросила вдруг:

– А у тебя какие грехи, зачем ты идешь в монахи?

– Зачем? Молить Господа о спасении!

– Кого?

– Всех. Всех людей. Русичей, ближчих своих! – ответилось легко, так бы ни Стефану, ни даже себе самому не сказал в иную пору… И вот Нюша уходит. Ушла. И можно открыть глаза и долго глядеть в пустой заулок вдоль серых от дождей и непогод жердевых изгород, обросших лопухами, чертополохом и кашкой…

Свадьбу старшего сына Стефана с Анною, внучкой Протопоповой, Кирилл с Марией решили отпраздновать шумно. Пекли и стряпали сразу на полгородка. Пусть не было питий и блюд иноземных, зато своих наготовили вволю. Кулебяки и расстегаи, целые полтеи дичины и баранины, копченые окорока поросячьи и медвежьи, птица и дичь, пироги, пряженцы, загибушки и шаньги, медовые коржи, многоразличные каши и кисели, бычачий студень и разварная уха из отборных окуней и налимов, – не считая грибов, капусты, редьки, ягод лесных и лесных орехов, сваренных в меду… И хоть мисы и тарели были деревянные и глиняные, а не из серебра и ордынской глазури, – не хуже прежнего боярского получился стол! Мария, выходя в клеть, удовлетворенно озирала приготовленное изобилие, и двадцать бочонков янтарного пива, сваренного к свадьбе из отборного ржаного солода, тоже не должны были опозорить своих хозяев!

Дружками у Стефана были оба брата и младшие Тормосовы. Варфоломей, перевязанный через плечо узорным полотенцем, чуял то же, что и у всех, лихорадочное возбуждение, хоть и отказался опружить по ковшу пива, как предложил Тормосов перед тем, как ехать за невестой.

Свадебный поезд в лентах и бубенцах нарочито промчался, громыхая, по всему Радонежу из конца в конец со свистом и улюлюканьем и уж потом, лихо заворотив, сгрудился у невестина дома, под смех, крики и возгласы конных поезжан выплачивая пивом и калачами воротнюю дань загородившим въезд парням и девкам.

Варфоломей втайне все боялся увидеть Нюшу. Но в многолюдстве, шуме и гаме, среди мелькающих лиц подружек, стряпей, вывожальщиц, родственниц и просто гостей и гостий, в колеблемом свете свечей, ее было трудно и рассмотреть. Ни за невестиным столом, ни в церкви ему так и не довелось увидеть Нюшиного лица близко-поблизку. И только уже когда молодых привезли в дом и сват ржаными пирогами, предварительно скусив кончики (не выколоть бы глаз молодой!), снял плат с Нюшиной склоненной головы, увидал Варфоломей ее разгоряченное, с пятнами яркого румянца, с широко распахнутыми глазами, счастливо-испуганное и растерянное лицо. Она едва ли кого видела, едва ли слышала что-либо отчетливо. Крики, песни, шум и возгласы пирующих – всё летело мимо нее. Она вставала, деревянно подставляла лицо под поцелуи Стефана (и Варфоломей был рад тогда, что ему надобно подавать и разносить блюда, а не сидеть против молодых, глядя на эти, стыдные перед чужими, обрядовые ласки, за которыми как бы означивалось то, о чем ему и думать даже не хотелось).

От духоты, шума, пьяного угара у него, чуть не впервые в жизни, разболелась голова, и, улучив миг, когда молодых наконец со смехом и озорными шутками повели в холодную горницу укладывать на ржаные снопы. Варфоломей выскользнул на улицу, пробрался сквозь толпу глядельщиков, окружавших терем, и, увильнув на зады, оставшись один, вдруг, неожиданно для самого себя и непонятно о чем, заплакал так, как не часто плакал и в детстве. Рыдал, уцепившись руками за выступ амбарного бревна, вздрагивая, трясясь, теряя силы и обвисая, трогая зачем-то поминутно ладонями колючие, подсыхающие репьи, шмыгая носом, слыша, как горячие слезы с частым шорохом опадают на подсохший осенний лист…

Слезы, впрочем, так же вдруг, как начались, и окончились. Варфоломей вытер полотенцем лицо, подумав, что нельзя оставлять следов слез, постоял, приходя в себя, покрутил головою. От только что испытанного и вызвавшего жаркие слезы острого приступа одиночества всё еще оставалось сухое жжение в груди.

Вспомнилось невпопад, как Нюша, испуганно приоткрывая рот, протягивала ложку, кормя Стефана за свадебным столом, и, верно, очень боялась не замарать ему лицо обрядовой кашей. А сама, когда ложка перешла в руки Стефана, решительно зажмурила глаза и рот открыла широко, словно галчонок… Он улыбнулся в темноте, еще раз решительно вытер слезы и пошел в терем…

Застолье продолжалось и еще день, и еще. Назавтра молодая мела горницу, выбирая дареные деньги из сора. На третий день всею свадьбой ходили к теще, на блины…

Вечером третьего дня Нюша столкнулась с Варфоломеем в сенях, нос к носу. Глядя на него сияющими, ослепленными глазами, прижимая ладони к вискам, протараторила:

– Ничего не понимаю! Наверно, счастливая! Только ты меня тоже не бросай, слышишь?

Неожиданно обняла, крепко поцеловала влажным ртом и тут же убежала прочь…

Она так изменилась за эти два дня, что Варфоломей, оставшись один, долго склеивал и никак не мог склеить образ той, прежней Нюши, и этой, нынешней…

Глава 11

Для Стефана с Нюшею по весне намерили срубить новый терем, пока же пополнившееся семейство Кириллово помещалось за одним столом, и только ночевать молодые уходили в клеть. Поэтому весь «медовый месяц» вся трудная притирка молодых друг к другу происходила на глазах у Варфоломея, рождая в нем то глухую боль, то недоумение. Неволею приходилось наблюдать капризы и ссоры молодых, перемежаемые вспышками едва прикрытой чувственности, действительные и мнимые обиды друг на друга и то, как Нюша со Стефаном, сидя за общим столом, вдруг переставали замечать окружающих, и тогда взрослые отводили глаза, а за ними и Варфоломей с Петром старались скорее отвлечься чем-нибудь сторонним или затевали громкий разговор, лишь бы не видеть того, что происходило у всех на глазах между молодыми супругами.

Нюша еще плоховато стряпала; не умела приказать слугам, не справлялась со стиркою и шитьем. Стефан гневал, сводя прямые брови, и Варфоломей со страхом наблюдал, как жалко вздрагивают Нюшины губы, словно у обиженного дитяти.

Раз, во время одной из подобных размолвок, с глазу на глаз, Стефан ударил Нюшу, и та с криком выбежала из клети, держась за щеку. Варфоломей как раз возвращался из конюшни. Вся кровь прилила ему в голову… К счастью, на крыльцо в этот миг вышла мать.

– Олфоромей! – позвала она. Он оборотил лицо на материн зов, но не двинулся. Голос Марии был необычайно строг: – Олфоромей! – повторила она.

– Поди сюда!

Набычась, он двинулся к крыльцу.

– Помоги мне! – приказала Мария, и увела его в амбар, где Варфоломею пришлось ворочать и перекладывать по указанию матери какие-то кули и бочки. И лишь получасом позже, когда он порядком взмок от усиленной работы, Мария сказала ему:

– Ну, будет! – И повелела: – Присядь!

Он сел на кадушку с топленым маслом, угрюмо утупя взор.

– Запомни, Олфоромей, – сказала мать, – никогда не встревай в чужую жизнь! В семье, меж мужем и женою, и не то еще бывает порой. Это очень трудно – всю жизнь прожить с человеком! У нас с родителем твоим тоже всякое бывало попервости да по младости лет. Иного и на духу не скажу. И всё одно: он муж, глава! Жена не уважит, и сам себя уважать не станет супруг, и люди осудят, и всему дому настанут скудота и разор! Муж, хошь с рати воротит, суровый да темный, хошь из лесу, с тяжкой работы какой, хошь с поля, с пахоты, голодный да злой, дак и огрубит непутем, а ты пойми, приветь, накорми, успокой, выслушай со опрятством!

– Дак – вправе – и бить? – тяжко, словно ворочая камни, вопросил Варфоломей.

– А об этом люди знать не должны. И еще скажу: добрая жена завсегда в доме госпожа. Дело супруга – дом обеспечить, дело жены – дом вести. Коли у тебя всего настряпано, да чисто, да тепло – и злой одобреет. Но уж коли кормишь, можно и сдержать от худых-то дел! Иного и не позволишь супругу, а только чтобы он себя по-прежнему уважал и чадам чтобы был отец, глава! Муж-от один на всю жизнь. И детям отец! Не отберешь их, маленьких-то, ни у отца, ни у матери!

Ты вот спроси, легко ли нам? Оногда и недоспишь, и куска недоешь, и болеть не позволишь себе! Супруг, чада – болеют, жена, мать – завсегда на ногах… С мужем прожить да воспитать детей достойно – тут те и монашеский подвиг, и ратный труд! Вон уж и на беседе, воззри: парни с жалейками да с домрами придут, а девицы – с пряжею да шитьем!

Варфоломей внимал, все так же опустив очи долу, и неясно было, чует ли, понимает ли мать? Тут только вопросил, словно просыпаясь ото сна:

– Меньше работают мужики, чем бабы?

– Как ты, дак и не меньше! – отозвалась мать. – Мужской труд иной. На рать жёнок не пошлешь. Опять же поле пахать, лес валить, хоромы класть… В извозе тоже жёнка не выдюжит… Вот так-то, сын! И потому в чужую беду никогда себя не мешай. Сами дойдут до ума. Стефан нравный, а Нюра еще молода. На Стефане, гляди, весь дом держится. Может когда и уважить ему молодая жена! Да и любят один другого. А у любимых кажная обида – вдесятеро. И ты того не зазри. Не нарушай семью! Повидишь, сами собою снидут в мир!

– Мамо! – сказал Варфоломей, подымая строгие глаза: – Весною, когда Стефану срубим дом, я ухожу в монастырь.

– Хорошо, сын.

Мария поднялась с заметною усталостью. Поднялся и он, укрощенный, но не убежденный.

Мать, однако, оказалась права. К вечеру Стефан с Нюшею помирились. Быть может, он попросил прощения у нее. За ужином Нюша глядела на него вся лучась нежностью, то и дело лебединым движением руки трогала невзначай плечо Стефана, подкладывала ему лучшие куски, и в голосе ее слышался опять тот глубокий горловой перелив, который бывает только у счастливых и спокойных за свою судьбу жонок.

Но был ли счастлив Стефан? С Варфоломеем они не разговаривали. Работали вместе и дружно по-прежнему, без слов понимая друг друга в труде, но сердечные тайны, и паче того замыслы грядущего, уже не возникали в их немногословных беседах и, казалось, вряд ли возродятся когда-либо вновь.

То, что он любил Нюшу, было слишком видно, и это несколько примиряло Варфоломея с изменою старшего брата. Но вот был ли он счастлив по правде, по-настоящему, до конца? Этого Варфоломей наверняка не смог бы утверждать. Запрятанная глубоко, на самое дно души, не могла же, однако, умереть в нем та жажда деяний, которая сжигала Стефана с отроческих лет? Что же он теперь собирается делать, что вершить на жизненном пути? Или так и похоронит гордые замыслы своей юности в ежедневном, уйдет в семью, в детей, будет по крохам собирать, скапливать добро, чтобы где-то во внуках или правнуках войти в ряды рядовых московских вотчинников?

Когда Варфоломей видел, как Нюша, лаская мужа взглядами, выгибается, показывая округлившийся стан, и ее маленькие груди зовуще натягивают полотно рубахи, ему становилось тошно и обидно за ту, прежнюю Нюшу, исчезнувшую без остатка в этой теперешней, «бабьей» и земной. Тело ее казалось ему в такие мгновения потным и нечистым, и его охватывал настоящий ужас за Стефана: на что же он променял свои великие мечты?

Варфоломей кожею чуял за брата, что тот долго не сможет вести такую жизнь, и ждал беды, срыва, катастрофы. И когда понял, чего ждет, стал изо всех сил отдалять неизбежное. Заботливо помогал Нюше справляться с хозяйством, незаметно для брата старался занять его какими-либо делами, подсовывал ему книги и просил настойчивее, чем прежде, растолковать неясное – лишь бы не дать Стефану почувствовать гибельную душевную пустоту, которая (он понимал и это) рано ли, поздно, так и так настигнет Стефана и – что тогда?!

Святками, как-то нежданно для многих, оженился младший братишка Варфоломея, Петр, на Кате, дочери местного священника отца Никодима, давней Нюшиной подружке.

Вновь собирали свадьбу, варили и стряпали, гоняли по Радонежу на разукрашенных конях с колокольцами. Было много шуму, смеху, песен, давки и толкотни… И вот за столом в дому Кирилловом появилась вторая молодуха, веселая хлопотунья.

Катя оказалась толковой хозяйкой, ловко стирала, вышивала и штопала, вкусно стряпала, легко исполняя все то, что Нюше давалось со значительным трудом. Казалось даже, что не она состоит при Петре, а Петр при ней, – особенно когда Катя, словно старшая сестра, ерошила ему волосы, а Петр улыбался детскою довольною улыбкой.

Мать как-то обмолвилась: «два голубка!» И верно, на них приятно было смотреть. Во всяком случае, тут Варфоломей не чуял никакой внутренней тревоги.

Спали они в общей горнице, за занавескою, и, укладываясь, долго возились и хохотали, точно расшалившиеся дети.

Петру с дочерью отец Никодим обещал со временем отдать половину своего дома. Пока же все жили одной семьею, по-прежнему садясь трапезовать за один стол.

С Катиным приходом в доме стало людно и весело. Две невестки судачили взапуски друг с другом, решая какие-то свои, женские дела, вместе исполняли работу по дому, и то грозное, чего все время ждал Варфоломей, как-то отдалилось, утихло, почти исчезло на время с окоема семейной судьбы.

В марте стало ясно, что Нюша ждет ребенка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю