Текст книги "Миссия России. Первая мировая война"
Автор книги: Дмитрий Абрамов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Как вам «Привал»? – спросил молодой литератор у Космина.
– Вполне пристойное заведение.
– Знаете, это место стало популярным и среди политиков. Возможно, кто-то из них скоро станет яркой звездой на нашем тусклом столичном небосклоне. Тут за одним и тем же «артистическим» столом уже успели посидеть партийные лидеры разных мастей: монархист адмирал Колчак, социалист-революционер Савинков, левый социал-демократ Троцкий.
– Пока не имел чести быть знакомым или слышать о них…
– О, еще услышите. И упаси вас Бог быть знакомым с ними…
– Я постараюсь последовать вашему совету, Георгий Владимирович, – с улыбкой отвечал Космин.
– Да-с, «Привал комедиантов», вот он. Мы сейчас располагаемся в так называемой «судейкинской» зале, названной в честь ее организатора – мэтра Судейкина. Та зала – ближняя ко входу – «бистро», сплошь расписана удивительными парижскими фресками Бориса Григорьева. Смежная зала декорирована неким Яковлевым. Старинная мебель, парча, деревянные статуи из древних церквей, лесенки, уголки, таинственные коридоры. Все удивительно задумано и исполнено. Ну, а хозяин всего этого заведения – широко известный в литературном кругу столицы Борис Константинович Пронин, доктор эстетики, honoris causa…
Между тем Пазухин уже сделал заказ.
– Прошу прощения, господа, что мы нарушили вашу интересную беседу.
– Мы говорили об Африке, о ее экзотических народах, – с усмешкой отметил Гумилев.
– Господа, а вы знаете, что Николай Степанович несколько раз был на Черном континенте, видел и посетил там не одну страну? Охотился на львов, пантер, носорогов… – обратился с вопросом к Космину и Пазухину Иванов.
– Очень интересно! – воскликнул Пазухин.
– Да, господа, я бурно провел свою молодость. Трижды бывал в Восточной Африке – в Абиссинии, Судане, Сомали…
– Сделайте одолжение, Николай Степанович, прочтите вашу «Абиссинию», – попросил Иванов.
– Что ж, господа, я не все знаю на память, но… гм, гм… извольте:
Между берегом буйного Красного моря
И суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север – это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом…
Гумилев взволнованно остановился, закашлявшись, припоминая следующие строфы, подождал немного, осматривая без звука внимавшую ему компанию. Затем сделал несколько глотков красного вина. У Кирилла взволнованно билось сердце, и он, казалось, ощущал запахи далекой, ему неведомой и сказочной страны, взирал в тени платанов на царя Соломона и царицу Савскую.
Но, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, негус Негести
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
Колдовская страна! Ты на дне котловины
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сиянье заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы…
Осторожнее! в ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий луг…
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Точно позднею осенью, пусты поля,
На рассвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
Выше только утесы, нагие стремнины,
Где кочуют ветра да ликуют орлы,
Человек не взбирался туда, и вершины
Под тропическим солнцем от снега белы…
Гумилев вновь остановился и перевел дыхание. Компания зачарованно слушала поэта и, казалось, напряженно дышала горным воздухом Абиссинии, наслаждалась видами заснеженных горных высот, сверкавших божественной белизной под ослепительным экваториальным солнцем. Через несколько секунд поэт вновь стал читать, но уже без прежнего огня и внутреннего напряжения:
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз…
Поэт закончил. В компании довольно продолжительно молчали.
– Безумно! Великолепно! – наконец, нарушая молчание, тихо промолвил Космин.
– Сохранит ли эта революция эти стихи, наши музеи и наше достояние? – негромко, не обращаясь ни к кому, но спрашивая, произнес Иванов.
– Космин, а что ты думаешь о революции, о грядущем Хаме и о нашем положении? – вдруг спросил доселе долго молчавший Пазухин и скушал рюмку водки.
– Позвольте мне лучше прочесть, господа?
– Ради Бога, сделайте одолжение…
Кирилл последовал примеру своего соратника, и когда водка «прокатилась», опаляя гортань, и «легла», стал негромко читать:
Старый строй разрушал капитал-властелин,
С корнем рвал он дворянские роды.
Мужиков и ребят из родных Палестин
Гнал на фабрики, верфи, заводы…
Здесь он замолчал на несколько мгновений. Вздохнул несколько раз, снимая гулкое биение сердца, затем продолжал:
Буря воет в саду, буря ломится в дом.
Я боюсь, чтоб она не сломила
Старый дуб, что посажен отцом
И ту иву, что мать посадила…
Гумилев внимательно смотрел на Кирилла и тот заметил, что с явным одобрением. Космин, волнуясь, попросил закурить у Пазухина и, закуривая, обратил внимание на то, что из-за соседнего столика на него внимательно и с удивлением взирают выразительные, большие, таинственные, темные женские глаза. Молодая, дама в широкополой шляпе, слушая стихи, явно заинтересована им…
– Война породила эту революцию. Война ее и задавит… – сказал полный господин из компании, сидевший правее Гумилева.
– Да, но только другая война, а не эта, – отметил поэт.
– Во всяком случае, господа, я больше не хочу и не могу оставаться в России, ибо она уже не способна сражаться сейчас… Народ в своем большинстве не хочет воевать более. Поэтому я и оставил нашу армию, в которую сам еще два с половиной года назад поступил вольноопределяющимся. Скажу откровенно, я просто дезертирую из этой армии… но надеюсь перевестись в другую… Хочу отправиться в Великобританию и поступить там на воинскую службу, дабы добровольцем определиться на Синайский или Палестинский фронт. Жаль, нет боевых действий в Абиссинии, а то бы в России, как это уже было десять-пятнадцать лет назад, нашлось несколько тысяч добровольцев, чтобы сформировать абиссинскому царю-негусу русский легион. На худой конец я согласен и на Салоникский фронт в Грецию, благо там уже есть наша русская дивизия…
– Я думаю, эта война для России еще не закончена, – сказал Пазухин.
– К сожалению, лучшие события этой войны для нас уже давно позади. Лучшие сражения уже отгремели. А нам предстоит только вспоминать о них, писать стихи и мемуары… Впереди же у России позорный сепаратный мир.
– Ведь вы – убежденный монархист, Николай Степанович. А в начале этого года в Думе поговаривали, что бывший император Николай Александрович сам искал сепаратного мира с Германией, – вставил Иванов.
– У государя своя стезя и свой Крест. Он не может оставить свой народ и пойти против его воли. Потому-то верхи Думы да генералитет и организовали военный переворот, а окончилось все свержением монарха…
– Не свержением, а отречением…
– Извините, если к вашему виску приставили ствол пистолета и решительно заявили, что расстреляют сначала вас, а следом всю вашу семью, думаю, вы отречетесь… Тем более, в пользу младшего брата, – парировал Гумилев.
– Да, брат-то оказался совсем не готов править… – промолвил Пазухин.
– Этой войне, так или иначе, в России скоро будет положен конец. И никакие «До полной победы!» здесь не пройдут. Император бы окончил войну без особых утрат и почетным примирением. А теперь Россию ждет позор. Она утратила свое военное счастье, утеряла дух подвига, – вновь повторил Гумилев.
Разговор вновь переключился на военную тему. Подпивший Гумилев, стараясь отвлечься от политики, начал рассказывать:
– Помню одно дело. Позади нас бой разгорался. Трещали винтовки, гремели орудийные разрывы, видно было, что там горячо. Поэтому мы не удивились, когда влево от нас лопнула граната, взметнув облако снега и грязи, как бык, с размаха ткнувшийся рогами в землю. Мы только подумали, что поблизости лежит наша пехотная цепь. Снаряды рвались все ближе и ближе, все чаще и чаще, мы нисколько не беспокоились, и только подъехавший, чтобы увести нас, офицер сказал, что пехота уже отошла, и это обстреливают именно нас. У солдат сразу просветлели лица. Маленькому разъезду очень лестно, когда на него тратят тяжелые снаряды.
По дороге мы увидали наших пехотинцев, угрюмо выходящих из лесу и собирающихся кучками.
«Что, земляки, отходите?» – спросил их я. «Приказывают, а нам что? Хоть бы и не отходить… что мы позади потеряли», – недовольно заворчали они. Но бородатый унтер рассудительно заявил: «Нет, это начальство правильно рассудило. Много очень германца-то. Без окопов не сдержать. А вот отойдем к окопам, так там видно будет».
В это время с нашей стороны показалась еще одна рота.
«Братцы, к нам резерв подходит, продержимся еще немного», – крикнул пехотный офицер.
«И то», – по-прежнему рассудительно сказал унтер и, скинув с плеча винтовку, зашагал обратно в лес. Зашагали и остальные.
В донесениях о таких случаях говорится: под давлением превосходных сил противника наши войска должны были отойти. Дальний тыл, прочтя, пугается, но я знаю, видел своими глазами, как просто и спокойно совершаются такие отходы.
Немного дальше мы встретили окруженного своим штабом командира пехотной дивизии, красивого седовласого старика с бледным, утомленным лицом. Уланы вздыхали:
«Седой какой, в дедушки нам годится. Нам молодым война так, за место игры, а вот старым плохо».
Сборный пункт был назначен в местечке С. По нему так и сыпались снаряды, но германцы, как всегда, избрали мишенью костел, и стоило только собираться на другом конце, чтобы опасность была сведена к минимуму.
Со всех сторон съезжались разъезды, подходили с позиций эскадроны. Пришедшие раньше варили картошку, кипятили чай. Но воспользоваться этим не пришлось, потому что нас построили в колонну и вывели на дорогу. Спустилась ночь, тихая, синяя, морозная: зыбко мерцали снега. Звезды словно просвечивали сквозь стекло. Нам пришел приказ остановиться и ждать дальнейших распоряжений. И пять часов мы стояли на дороге.
Да, эта ночь была одной из самых трудных в моей жизни. Я ел хлеб со снегом, сухой он не пошел бы в горло; десятки раз бегал вдоль своего эскадрона, но это больше утомляло, чем согревало; пробовал греться около лошади, но ее шерсть была покрыта ледяными сосульками, а дыханье застывало, не выходя из ноздрей. Наконец, я перестал бороться с холодом, остановился, засунул руки в карманы, Поднял воротник и с тупой напряженностью начал смотреть на чернеющую изгородь и дохлую лошадь, ясно сознавая, что замерзаю. Уже сквозь сон я услышал долгожданную команду: «К коням… садись». Мы проехали версты две и вошли в маленькую деревушку. Здесь можно было наконец согреться. Едва я очутился в халупе, как лег, не сняв ни винтовки, ни даже фуражки, и заснул мгновенно, словно сброшенный на дно самого глубокого, самого черного сна.
Я проснулся со страшной болью в глазах и шумом в голове, оттого что мои товарищи, пристегивая шашки, толкали меня ногами:
«Тревога! Сейчас выезжаем».
Как лунатик, ничего не соображая, я поднялся и вышел на улицу. Там трещали пулеметы, люди садились на коней. Мы опять выехали на дорогу и пошли рысью. Мой сон продолжался ровно полчаса.
Мы ехали всю ночь на рысях, потому что нам надо было сделать до рассвета пятьдесят верст, чтобы оборонять какое-то местечко на узле шоссейных дорог. Что это была за ночь! Люди засыпали в седлах, и никем не управляемые лошади выбегали вперед, так что сплошь и рядом приходилось просыпаться в чужом эскадроне.
Низко нависшие ветви хлестали по глазам и сбрасывали с головы фуражку. Порой возникали галлюцинации. Так, во время одной из остановок я, глядя на крутой, запорошенный снегом откос, целые десять минут был уверен, что мы въехали в какой-то большой город, что передо мной трехэтажный дом с окнами, с балконами, с магазинами внизу. Несколько часов подряд мы скакали лесом. В тишине, разбиваемой только стуком копыт да храпом коней, явственно слышался отдаленный волчий вой. Иногда, чуя волка, лошади начинали дрожать всем телом и становились на дыбы. Эта ночь, этот лес, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И все же чувство странного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:
Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму,
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.
Мне чудилось, что я чувствую аромат этой розы, вижу красные языки огня. А сейчас здесь в самом очаге российской цивилизации, где так тепло, уютно, беззаботно, вокруг нас пьяные, самодовольные, сытые лица. Никому не нужна ни Россия, ни ее честь. И даже своя честь не стоит ничего.
Пазухин поддакивает и вторит Гумилеву…
Между тем Георгий Иванов ненавязчиво и негромко спрашивает у Космина:
– Вы не женаты, прапорщик?
– О, нет!
– А что-нибудь слышали о жене Николая Степановича?
– Не имел чести…
– Интереснейшая, незаурядная особа. Могу рассказать о ней, если хотите…
– Сделайте одолжение.
– Это было, кажется, в 1911 году. В «башне» – квартире Вячеслава Иванова – состоялась очередная литературная среда. Весь «цвет» поэтического Петербурга собирается там. Читают стихи по кругу, и «таврический мудрец» (сам Иванов), щурясь из-под пенсне и потряхивая золотой гривой, произносит приговоры. Вежливо-убийственные по большей части. Жестокость приговора смягчается только одним – невозможно с ним не согласиться, так он едко-точен. Похвалы, напротив, крайне скупы. Самое легкое одобрение – редкость.
Читают стихи по кругу. Читают и знаменитости и начинающие. Очередь доходит до молодой дамы, тонкой и смуглой.
Это жена Гумилева. Она «тоже пишет». Ну, разумеется, жены писателей всегда пишут, жены художников возятся с красками, жены музыкантов играют. Эта черненькая смуглая Анна Андреевна Ахматова, кажется, даже не лишена способностей. Еще барышней она писала:
И для кого эти бледные губы
Станут смертельной отравой?
Негр за спиною, надменный и грубый,
Смотрит лукаво.
Мило, не правда ли? Непонятно, почему Николай Степанович так раздражается, когда говорят о его жене как о поэтессе?
А Гумилев действительно раздражается. Он тоже смотрит на ее стихи как на причуду «жены поэта». И причуда ему эта не по вкусу. Когда их хвалят – насмешливо улыбается. – Вам нравится? Очень рад. Моя жена и по канве прелестно вышивает.
«Анна Андреевна, вы прочтете?»
Лица присутствующих «настоящих» расплываются в снисходительную улыбку. Гумилев, с недовольной гримасой, стучит папиросой о портсигар.
«Я прочту».
На смуглых щеках появляются два пятна. Глаза смотрят растерянно и гордо. Голос слегка дрожит.
«Я прочту.
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки,
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки…
На лицах – равнодушно-любезная улыбка. Конечно, несерьезно, но мило, не правда ли? Гумилев бросает недокуренную папиросу. Два пятна еще резче выступают на щеках Анны Андреевны…
Что скажет Вячеслав Иванов? Вероятно, ничего. Промолчит, отметит какую-нибудь техническую особенность. Ведь свои уничтожающие приговоры он выносит серьезным стихам настоящих поэтов. А тут… Зачем же напрасно обижать…
Вячеслав Иванов молчит минуту. Потом встает, подходит к Ахматовой, целует ей руку.
«Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Это стихотворение – событие в русской поэзии…» – завершает свой рассказ молодой собеседник Космина и потягивает красное терпкое вино из высокого бокала тонкого стекла.
Кирилл слушает рассказчика с удивлением, с удовольствием… Интуитивно он поворачивает голову правее и вновь встречается взглядом с парой прекрасных глаз незнакомки, внимательно изучающих его.
«Она явно смотрит на меня, а не на Иванова, – думает про себя Космин, поправляя пенсне на переносице. – Неужели мундир и погоны так прельщают ее? Иванов ничем не хуже меня, да и одет цивильно, по-светски. Но на проститутку она, во всяком случае, не похожа…»
– О чем, Георгий, вы так увлеченно рассказываете господину прапорщику? Мне показалось, что я услышал имя Анны Андреевны? – спросил Гумилев, слегка шепелявя.
– Да, Николай Степанович, я рассказал, что у вас есть жена и сын. Кстати, как ваш Левушка?
– Сын? Живет у моей сестры. Анна мало занималась им… Умный растет парень, крепкий. А с Анной Андреевной у нас, пожалуй, все закончено…
– Жаль… Прошу извинить, Николай Степанович.
Космин неясно помнил, как познакомился. Помнил, как дама с темными таинственными глазами встала из-за столика, расплачиваясь за кофе с официантом и собираясь уходить. Компания, в которой Кирилл продолжал восседать, еще только вошла во вкус общения. Был сделан очередной заказ спиртного и закусок. Иванов уморительно иронизировал и оценивал, приобщив к разговору полного и рассудительного собеседника из их же компании. Пазухин, открыв рот и пьяно улыбаясь, слушал Гумилева, вещавшего о высоком штиле, законах и назначении поэзии. И тут Космин решительно поднялся, поправляя ремень и снаряжение, застегивая крюк на вороте кителя.
– Господин прапорщик, не иначе вы решили оставить нас, или вам надо в клозет? Гм-гм, извините за тон, – произнес Пазухин.
– Был господин, да весь вышел. Я ненадолго отлучусь. Очень надо, господа… – пьяно и негромко пролепетал Космин, делая несколько неуверенных шагов к выходу.
– Оставьте его, подпоручик. Видите, с ним что-то происходит. Может быть, и пьян, но скорее влюблен, – негромко произнес Гумилев.
Космин поднялся по ступеням вверх и вышел на улицу. Смеркалось. Фонари, казалось, еще неярко освещали площадь и прилегавшие улицы. После ресторана, прокуренного, наполненного запахами, вареной, жареной, острой, приправленной, фаршированной снеди, ярких запахов вина, водки, пива, на улице ему показалось прохладно, свободно и чисто. Кирилл вдохнул всей грудью, расправил плечи. Она не успела уйти далеко. Трезвея, он быстрым шагом пошел вслед за ней. Она, услышав его торопливые шаги, обернулась, остановилась…
– Господин офицер, неужели вы взялись преследовать меня? – слышит он бархатный грудной голос.
– О нет, сударыня! Хотя, конечно, да, собираюсь, – подлетая, говорит Кирилл.
– Тогда извольте проводить меня до дома.
– С великим удовольствием!
Она ведет его налево от Марсова поля притихшими улицами столицы. Они говорят о поэзии, забыв даже познакомиться. Уже у парадного входа большого многоквартирного дома он приходит в себя, пытаясь определить, где находится.
Она протягивает ему свою визитку с адресом и номером телефона.
– Спасибо вам, молодой человек, что проводили даму в столь поздний час и в такое опасное время.
– Рад служить вам, сударыня!
Он принимает кисть ее правой руки в перчатке, целует ее.
– О-о-о, вот как! – негромко и с некоторым удивлением говорит она.
Он стягивает тонкую перчатку, властно, нежно поворачивает ее кисть ладонью вверх. Трепетно целует ее душистую, атласную ладонь, словно утопая в ней, касаясь стеклами пенсне запястья ее руки. Стекла слегка запотевают.
– Ах, даже так! – с явным удивлением и удовольствием восклицает она.
– И даже так, – тихо шепчет он, продолжая страстно целовать ее нежные пальчики.
– Тогда уж сделайте милость, господин офицер, проводите меня до дверей квартиры. Не предаваться же столь страстным чувствам здесь, на улице.
Она влечет его за собой. Он послушно и с удовольствием, сдерживая трепет в сердце, дрожь в коленях, следует за ней вверх. Шпоры позвякивают, цепляясь за каменные ступени.
– Как вас величать, мой рыцарь?
– Кирилл Космин.
– Молодой человек с таким поэтическим дарованием, с таким именем и с офицерскими погонами на плечах, несомненно, должен быть дворянином? – негромко спрашивает она на полутемной лестнице.
– Несомненно, – отвечает он, смело и нежно целуя ее в шею.
– Умерьте свой пыл… На время, – тихо шепчет она.
Она отрывается от него, и они поднимаются на еще один лестничный пролет. Здесь он нежно вновь берет ее руку, начинает целовать. В его сердце и в голове звучат стихи…
Уже в ее полутемной квартире он успевает подумать:
«Неужели она – проститутка? Не могу поверить… Хотя, впрочем, какая разница?»
Его руки находят ее стройную талию, и их уста сливаются в долгом поцелуе…
Он проснулся в чужой постели. Понял это по запаху белья и почувствовал ее легкое дыхание рядом. Открыл глаза. Было по-утреннему светло, прохладно, таинственно, радостно. В голове кружились обрывки собственных стихов:
Лестница, где мы стоим, вздыхая.
Ей ладонь целую, а в виске
Бьется пульс.
Шепчу ей: «Дорогая,
Утонуть хочу в твоей руке».
Вспомнил ее имя, произнесенное им вчера лишь один раз, перед тем как обнять ее, уже полуобнаженную, в постели.
– Соня, ты спишь?
– Спи, Кирилл, еще рано. Успеем поговорить за утренним кофе.
Сердце его встрепенулось, душа возликовала. При мысли о том, что у него есть теперь женщина, та, которая нравится ему, которой нравится он, которая верно будет ждать его, писать, Кириллу стало тепло. Чувство мужской гордости и победы наполнило сердце…
А потом было счастливое, безмятежное позднее утро. Ароматный черный кофе дымился на столе. Она в одном пеньюаре, сидя за столом и положив обнаженные белые, стройные ноги одну на другую, курила длинную, тонкую папиросу, красиво выпуская дым через трубочку своих чудесных уст. Курила, таинственно рассматривала его своими большими, выразительными темно-синими очами сквозь сизый дымок папиросы. Он же, надев сапоги, галифе с подтяжками, в одной белой нижней сорочке пил кофе маленькими глотками и любовался ею. Его китель висел на спинке стула. Амуниция, ремни, сабля, сваленные в кучу за ненужностью, лежали рядом на полу.
И затем снова, как ночью, они окунулись в море любви, оказавшись в чистой, душистой, белоснежной постели…
До гостиницы Космин добрался только через двое суток после того, как оставил Пазухина в «Привале». Вошел в номер трезвый, чисто выбритый, утомленный и счастливый. Алексей был навеселе и не один, но явно переживал за друга.
– Приветствую вас, господа!
– Где тебя носило, Космин? Я уже вновь собирался идти в «Привал» и искать тебя вот с господином Ивановым.
– Прости, Алексей, расскажу потом. Страшно устал. Хочу спать.
– Ты счастлив?
– Думаю, да.
– Выпей с нами!
Кирилл согласно махнул головой, молча опрокинул полстакана водки и направился к своей постели.
* * *
Жизнь Космина закрутилась, как большое колесо парохода, идущего по волнам быстро и бурно текущей реки счастья. Ему казалось, что он все время пьян. Но он ловил себя на том, что сегодня почти и не пил, ну, возможно, рюмку водки утром после уговоров Пазухина составить ему компанию. А затем Кирилл быстро пил кофе, надевая на ходу мундир, приторачивая саблю к ремням, и убегал. Убегал и редко возвращался в гостиницу на ночь. Все его существо наполнено было каким-то бешеным током или даже водопадом чувств, эмоций, незнакомых ранее ощущений. Ему казалось, что жизнь била в нем и вокруг него ключом. И одновременно по всему его телу разливалась какая-то почти божественная нега, истома любви переполняла все его существо, которое шептало его мозгу:
– Не надо торопиться, надо наслаждаться, медленнее, небольшими глотками вкушать вино любви и блаженства.
Космину чудилось порой, что какая-то великая, но почти неощутимая сила, как невидимая, тонкая липкая паутина, опутала его, стянула ему руки и ноги. Она не дает ему делать резких движений, торопиться куда-то, быстро говорить. Да и ему, опутанному этой невидимой нежной паутиной, и не хотелось никуда бежать, спешить. Порой Космин чувствовал, что он отныне уже не способен быстро исполнять приказы. Говорить и двигаться он стал медленнее, отчего выглядел более рассудительным и спокойным. Ему казалось, что все предметы вокруг него стали видеться менее отчетливо, их грани как будто стерлись, и все вокруг тонуло в какой-то бледно-розовой или синеватой дымке. Да и на ощупь он совершенно отчетливо чувствовал, что поверхности предметов покрыты бархатом. Голоса же людей стали более приглушены, плавны, мелодичны и полифоничны. Они были слышны, казалось, издалека и отзывались отдаленным эхом…
Череда дней с момента встречи Кирилла с Соней пробежала быстротекущим весенним потоком воды в ручейке. В середине мая Пазухин напомнил Космину, что через день их отпуск с фронта заканчивается.
Он и Соня лежали в постели и говорили. За окнами брезжил рассвет. Она нервно курила.
– Неужели ты не можешь уехать хотя бы через несколько дней? Что тянет тебя туда, в эту грязь и кровь?
– Сонечка, я хочу испытать все сполна, пройти с Россией до конца ее страданий в этой войне.
– Ты сумасшедший. То-то видно – человек голубой крови. Пойми, грядет трагедия. Ты не сможешь что-либо переменить. Живи для себя. Женись на мне. Уедем за границу – в Париж, в Женеву, в Рим, куда угодно. Россия – страшная страна. Родиться здесь – подвиг. А как жить? А каково здесь живется нам – нерусским. Может быть и легче, но страшнее, чем вам – русским.
– Соня, в России все, кто разделил ее судьбу, становятся русскими. Поэтому мы редко и всегда не всерьез можем упрекнуть кого-либо из инородцев в нерусскости. Всем тяжко здесь. Любовь же вообще стирает все границы между людьми. Попытайся осмыслить! Ты сама того не можешь вместить, что тоже – русская!
– Возможно, но в великорусскости меня не заподозрить. Ты мыслишь как христианин, и потому у тебя так. Я же – еврейка, и мне виднее со стороны.
– Я обязательно возьму тебя в жены, любовь моя. Ну, подожди меня немного.
– И сколько прикажешь ждать тебя, Кирилл?
– Среди офицеров ходят слухи, что в июне готовится новое большое наступление. Возможно, оно приблизит конец войны. Но, так или иначе, я вновь выпрошу отпуск и через месяц-другой приеду к тебе. Мы поженимся. Будешь ждать?
– А если ты не сможешь вернуться? Себя не пожалеешь, значит – меня не любишь.
– Вернусь, Соня.
– Поклянись перед твоим Богом-Христом, что возвратишься с фронта живой, что будешь беречь себя для меня.
Кирилл перекрестился и поцеловал нательный крест, висевший у него на груди.
– Клянусь, целую Крест Господень, что буду беречь себя и сделаю все, чтобы вернуться к своей возлюбленной, – произнес он.
– Смотри же, ты обещал. Я буду ждать тебя. Кирилл.
* * *
Многоликий, огромный, страшный и грязный фронт, временно притихший, как заснувший после обильной кровавой трапезы старый трехглавый дракон, вновь принял молодых офицеров в свои владения. И хотя это затишье было временным, все чувствовали в России, что ход войны сломался.
Вскоре в войсках узнали, что 20 мая на Всероссийском съезде офицеров армии и флота Верховный главнокомандующий генерал Алексеев высказался за установление сильной власти в стране. Это невероятно встревожило Временное правительство. 4 июня Алексеев был снят с поста Верховного, а на его место был назначен генерал Брусилов. Всем офицерам стало ясно, что уже совсем скоро ожидается новое наступление. Поговаривали о том, что главным инициатором перемещений высшего командного состава выступил тогдашний военный и морской министр эсер А. Ф. Керенский.
Офицеры-артиллеристы сидели за чистым, выскобленным столом украинской хаты у открытых окон. Жужжали мухи, ветер шелестел по кровле, крытой камышом. Пили чай.
– Назначение Брусилова продиктовано стремлением поставить у руководства армией популярного и способного генерала, к тому же решительно поддерживающего Временное правительство, – с убеждением говорил Горст.
– Да и еще к тому же одного из виднейших военачальников, не запятнавших себя участием в государственном перевороте, связанном с насильственным отречением государя-императора, – с чувством добавил Космин.
– Э-эх, понабрались вы, батенька, в Петрограде-то, – с долей удивления и укора вымолвил Власьев.
– В питерских кабаках и не такого наслушаешься, – оправдывался Кирилл, расстегивая ворот офицерской гимнастерки.
– Космин, по вас не видно, что вы жалеете о своем отпуске и поездке в Петроград. Не поверю, что вы все вечера провели с этим молодым и неотесанным гусарским поручиком в ресторациях и дискуссировали в пьяных компаниях только о политике, – произнес Горст.
– Конечно, нет, господин капитан. Хотя и без того не обошлось. Но в этих пьяных компаниях мы встречали столь достойных и умных собеседников, что вы бы на нашем месте не усомнились в их искренности, правоте намерений и компетентности.
– Прапорщик, не забывайте, что обращаться ко мне со слова «господин» не следует, особенно при нижних чинах. В России революция, а фронт – лезвие ножа у горла России.
– Благодарю за напоминание, господин капитан. В следующий раз обязательно обращусь к вам по имени и отечеству, – парировал Космин.
Утром 16 июня артиллерия Юго-Западного фронта открыла шквальный огонь по позициям австро-венгерских войск, возвестив этим о начале нового наступления русской армии. Многие офицеры ожидали этого наступления, как очищающего весеннего дождя, сопровождаемого грозой и шквальным ветром. Многие надеялись на скорое завершение войны. Но никто не знал, чем закончится предстоящая операция. К полудню 18 июня, как только прекратился артобстрел, и еще не успели осесть пыль и гарь, из окопов поднялись в атаку и были брошены на вражеские позиции десятки тысяч солдат 11-й и 7-й русских армий. Их встретили редкие выстрелы австрийских орудий, короткие очереди пулеметов, недружные залпы вражеских винтовок. Русская пехота с дружным «Ура-а!» ударила в штыки. Без особого труда русские сломали сопротивление австрийских войск и отбросили врага на десять верст западнее. Австрийские и венгерские солдаты, видимо, не торопились класть жизни за своего императора и благоразумно предпочли отступить. Но еще больший успех выпал на долю войск 8-й армии, которая 23 июня прорвала оборону противника южнее Станислава. 27 июня русские солдаты и офицеры 8-й армии увидели стены древнего Галича и прошли по его улицам, следом они овладели Богородчанами, а 28 июня взяли Калуш. Мог ли кто предположить тогда, что армия Российской империи прошла подошвами своих сапог по этим землям последний раз в истории?..