355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Отсрочка (стихи) » Текст книги (страница 2)
Отсрочка (стихи)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:28

Текст книги "Отсрочка (стихи)"


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр:

   

Стихи


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Расселяла маршалов живых.

Тех строений вид богооставленный,

Тех страстей артиллерийский лом,

Милосердным временем расплавленный

До умильной грусти о былом.

Я вообще люблю, когда кончается

Что-нибудь. И можно не спеша

Разойтись, покуда размягчается

Временно свободная душа.

Мы не знали бурного отчаянья

Родина казалась нам тогда

Темной школой после окончания

Всех уроков. Даже и труда.

Помню – еду в Крым, сижу ли в школе я,

Сны ли вижу, с другом ли треплюсь

Все на свете было чем-то более

Видимого: как бы вещью плюс.

Все застыло в призрачной готовности

Стать болотом, пустошью, рекой,

Кое-как еще блюдя условности,

Но уже махнув на все рукой.

Я не свой ни белому, ни черному,

И напора, бьющего ключом,

Не терплю. Не верю изреченному

И не признаюсь себе ни в чем.

С той поры меня подспудно радуют

Переходы, паузы в судьбе.

А и Б с трубы камнями падают.

Только И бессменно на трубе.

Это время с нынешним, расколотым,

С этим мертвым светом без теней,

Так же не сравнится, как pre-coitum

И post-coitum; или верней,

Как отплытье в Индию – с прибытием,

Или, если правду предпочесть,

Как соборование – со вскрытием:

Грубо, но зато уж так и есть.

Близость смерти, как она ни тягостна,

Больше смерти. Смерть всегда черства.

Я и сам однажды видел таинство

Умирания как торжества.

Я лежал тогда в больнице в Кунцево,

Ждал повестки, справки собирал.

Под покровом одеяла куцего

В коридоре старец умирал.

Было даже некое величие

В том, как важно он лежал в углу.

Капельницу сняли ("Это лишнее")

И из вены вынули иглу.

Помню, я смотрел в благоговении,

Как он там хрипел, еще живой.

Ангелы невидимые веяли

Над его плешивой головой.

Но как жалок был он утром следующим,

В час, когда, как кучу барахла,

Побранившись с яростным заведующим,

В морг его сестра отволокла!

Родственников вызвали заранее.

С неба лился серый полусвет.

Таинство – не смерть, а умирание.

Смерть есть плоскость. В смерти тайны нет.

Вот она лежит, располосованная,

Безнадежно мертвая страна

Жалкой похабенью изрисованная

Железобетонная стена,

Ствол, источенный до основания,

Груда лома, съеденная ржой,

Сушь во рту и стыд неузнавания

Серым утром в комнате чужой.

Это бездна, внятная, измеренная

В глубину, длину и ширину.

Мелкий снег и тишина растерянная.

Как я знаю эту тишину!

Лужа замерзает, арка скалится,

Клонятся фонарные столбы,

Тень от птицы по снегу пластается,

Словно И, упавшее с трубы.

* * *

Тоталитарное лето! Полурасплавленный глаз

Блекло-янтарного цвета, прямо уставленный в нас.

Господи, как припекает этот любовный догляд,

Как с высоты опекает наш малокровный разлад!

Крайности без середины. Черные пятна теней.

Скатерть из белой холстины и георгины на ней.

Все на ножах, на контрастах. Время опасных измен

И дурновкусных, и страстных, пахнущих

пудрой "Кармен".

О классицизм санаторный, ложноклассический сад,

Правильный рай рукотворный лестниц,

беседок, дриад,

Гипсовый рог изобильный, пыльный,

где монстр бахчевой

Льнет к виноградине стильной с голову величиной.

Фото с приветом из Сочи (в горный пейзаж при Луне

Вдет мускулистый рабочий,

здесь органичный вполне).

Все симметрично и ярко. Красок и воздуха пир.

Лето! Просторная арка в здании стиля вампир,

В здании, где обитают только герои труда

Вскорости их похватают и уведут в никуда,

Тем и закончится это гордое с миром родство,

Краткое – так ведь и лето длится всего ничего.

Но и беспечность какая! Только под взглядом отца!

В парках воздушного рая, в мраморных

недрах дворца,

В радостных пятнах пилоток, в пышном

цветенье садов,

В гулкой прохладе высоток пятидесятых годов,

В парках, открытых эстрадах (лекции, танцы, кино),

В фильме, которого на дух не переносишь давно.

Белые юноши с горном, рослые девы с веслом!

В схватке с любым непокорным жизнь

побеждает числом.

Патерналистское лето! Свежий, просторный Эдем!

Строгая сладость запрета! Место под солнцем,

под тем

Всех припекающим взглядом, что обливает чистюль

Жарким своим шоколадом фабрики "Красный Июль"!

Неотменимого зноя неощутимая боль.

Кто ты? Тебя я не знаю. Ты меня знаешь? Яволь.

Хочешь – издам для примера, ежели ноту возьму,

Радостный клич пионера: здравствуй,

готов ко всему!

Коитус лени и стали, ласковый мой мезозой!

Тучи над городом встали, в воздухе пахнет грозой.

Сменою беглому маю что-то клубится вдали.

Все, узнаю, принимаю, истосковался. Пали.

* * *

Собачники утром выводят собак

При всякой погоде и власти,

В уме компенсируя холод и мрак

Своей принадлежностью к касте.

Соседский татарин, и старый еврей,

И толстая школьница Оля

В сообществе тайном детей и зверей

Своих узнают без пароля.

Мне долг ненавистен. Но это инстинкт,

Подобный потребности псиной

Прислушаться, если хозяин свистит,

И ногу задрать под осиной.

Вот так и скользишь по своей колее,

Примазавшись к живности всякой:

Шарманщик с макакой, факир при змее,

А русский писатель – с собакой.

И связаны мы на родных мостовых,

При бледном с утра небосводе,

Заменою счастья – стремленьем живых

К взаимной своей несвободе.

* * *

Так думал молодой повешенный...

Из школьного сочинения

"Невинно, с той же простотой,

С какой зовут на чашку чаю,

Мне все изменяет – вплоть до той,

Которой я еще не знаю,

И будь он выскочка и шут,

Головорез и подлипала,

Кого угодно предпочтут

И оправдают чем попало.

И мы с тобою, ангел мой,

Еще заплачем друг по другу.

Как быть? Иду я по прямой,

А все, кого люблю, – по кругу.

Природа, женщина, страна

Заложницы круговорота.

Не их и не моя вина,

Что я их брошу для кого-то

Или они меня – для тех,

Кого судьба любить привыкла

И от кого не ждут помех

В извечном повторенье цикла.

И пусть себе. Дороги крюк

И путник, движущийся прямо,

Овал и угол, путь и круг,

Спираль и ствол, гора и яма,

Земли округлое чело

И окон желтые квадраты

Ничто не лучше ничего,

И все ни в чем не виноваты.

Шуршанье мартовского льда.

Промокший сквер, еще раздетый.

Уже не деться никуда

От неприкаянности этой.

Родного города паук

Под фонарями распластался.

Что есть прямая? Тот же круг,

Что, разомкнувшись, жив остался".

Так думал бывший пес ручной,

Похмельный лох с помятой мордой,

Глотнувший сырости ночной,

А с ней – отверженности гордой,

Любитель доблестно пропасть

И если гибнуть, то красиво,

Привычно находящий сласть

В самом отчаяньи разрыва.

Так компенсирует герой

Разрыв, облом, насмешку Бога.

Пристойный фон ему устрой

Достойный Байронова слога.

Пускай он куртку распахнет,

Лицо горящее остудит

И вешней сырости вдохнет

Сулящей все, чего не будет.

* * *

...Меж тем июнь, и запах лип и гари

Доносится с бульвара на балкон

К стремительно сближающейся паре;

Небесный свод расплавился белком

Вокруг желтка палящего светила;

Застольный гул; хватило первых фраз,

А дальше всей квартиры не хватило.

Ушли курить и курят третий час.

Предчувствие любви об эту пору

Томит еще мучительней, пока

По взору, разговору, спору, вздору

В соседе прозреваешь двойника.

Так дачный дом полгода заколочен,

Но ставни рвут – и Господи прости,

Какая боль скрипучая! А впрочем,

Все больно на пороге тридцати,

Когда и запах лип, и черный битум,

И летнего бульвара звукоряд

Окутаны туманцем ядовитым:

Москва, жара, торфяники горят.

Меж тем и ночь. Пускай нам хватит такта

(А остальным собравшимся – вина)

Не замечать того простого факта,

Что он женат и замужем она:

Пусть даже нет. Спроси себя, легко ли

Сдирать с души такую кожуру,

Попав из пустоты в такое поле

Чужого притяжения? Жару

Сменяет холодок, и наша пара,

Обнявшись и мечтательно куря,

Глядит туда, где на углу бульвара

Листва сияет в свете фонаря.

Дадим им шанс? Дадим. Пускай на муку

Надежда до сих пор у нас в крови.

Оставь меня, пусти, пусти мне руку,

Пусти мне душу, душу не трави,

Я знаю все. И этаким всезнайкой,

Цедя чаек, слежу из-за стола,

Как наш герой прощается с хозяйкой

(Жалеющей уже, что позвала)

И после затянувшейся беседы

Выходит в ночь, в московские сады,

С неясным ощущением победы

И ясным ощущением беды.

ВОЙНА ОБЪЯВЛЕНА

1. ПРОЩАНИЕ СЛАВЯНКИ

Аравийское месиво, крошево

С галицийских кровавых полей.

Узнаю этот оющий, ающий,

Этот лающий, реющий звук

Нарастающий рев, обещающий

Миллионы бессрочных разлук.

Узнаю этот колюще-режущий,

Паровозный, рыдающий вой

Звук сирены, зовущей в убежище,

И вокзальный оркестр духовой.

Узнаю этих рифм дактилических

Дребезжание, впалую грудь,

Перестуки колес металлических,

Что в чугунный отправились путь

На пологие склоны карпатские

Иль балканские – это равно,

Где могилы раскиданы братские,

Как горстями бросают зерно.

Узнаю этот млеющий, тающий,

Исходящий томленьем простор

Жадно жрущий и жадно рожающий

Чернозем, черномор, черногор.

И каким его снегом ни выбели

Все настырнее, все тяжелей

Трубный зов сладострастья и гибели,

Трупный запах весенних полей.

От ликующих, праздно болтающих

До привыкших грошом дорожить

Мы уходим в разряд умирающих

За священное право не жить!

Узнаю эту изморозь белую,

Посеревшие лица в строю...

Боже праведный, что я здесь делаю?

Узнаю, узнаю, узнаю.

2.

Мне приснилась война мировая

Может, третья, а может, вторая,

Где уж там разобраться во сне,

В паутинном плетении бреда...

Помню только, что наша победа

Но победа, не нужная мне.

Серый город, чужая столица.

Победили, а все еще длится

Безысходная скука войны.

Взгляд затравленный местного люда.

По домам не пускают покуда,

Но и здесь мы уже не нужны.

Вяло тянутся дни до отправки.

Мы заходим в какие-то лавки

Враг разбит, что хочу, то беру.

Отыскал земляков помоложе,

Москвичей, из студенчества тоже.

Все они влюблены в медсестру.

В ту, что с нами по городу бродит,

Всеми нами шутя верховодит,

Довоенные песни поет,

Шутит шутки, плетет отговорки,

Но пока никому из четверки

Предпочтения не отдает.

Впрочем, я и не рвусь в кавалеры.

Дни весенние дымчато-серы,

Первой зеленью кроны сквозят.

Пью с четверкой, шучу с медсестрою,

Но особенных планов не строю

Все гадаю, когда же назад.

Как ни ждал, а дождался внезапно.

Дан приказ, отправляемся завтра.

Ночь последняя, пьяная рать,

Нам в компании странно и тесно,

И любому подспудно известно

Нынче ей одного выбирать.

Мы в каком-то разграбленном доме.

Все забрали солдатики, кроме

Книг и мебели – старой, хромой,

Да болтается рваная штора.

Все мы ждем, и всего разговора

Что теперь уже завтра домой.

Мне уйти бы. Дурная забава.

У меня ни малейшего права

На нее, а они влюблены,

Я последним прибился к четверке,

Я и стар для подобной разборки,

Пусть себе! Но с другой стороны

Позабытое в страшные годы

Чувство легкой игры и свободы,

Нараставшее день ото дня:

Почему – я теперь понимаю.

Чуть глаза на нее поднимаю

Ясно вижу: глядит на меня.

Мигом рухнуло хрупкое братство.

На меня с неприязнью косятся:

Предпочтенье всегда на виду.

Переглядываясь и кивая,

Сигареты туша, допивая,

Произносят: "До завтра", "Пойду".

О, какой бы мне жребий ни выпал

Взгляда женщины, сделавшей выбор,

Не забуду и в бездне любой.

Все, выходит, всерьез, – но напрасно:

Ночь последняя, завтра отправка,

Больше нам не видаться с тобой.

Сколько горькой любви и печали

Разбудил я, пока мы стояли

На постое в чужой стороне!

Обреченная зелень побега.

Это снова победа, победа,

Но победа, не нужная мне.

Я ли, выжженный, выживший, цепкий,

В это пламя подбрасывал щепки?

Что взамен я тебе отдаю?

Слишком долго я, видно, воюю.

Как мне вынести эту живую,

Жадно-жаркую нежность твою?

И когда ты заснешь на рассвете,

Буду долго глядеть я на эти

Стены, книги, деревья в окне,

Вспоминая о черных пожарах,

Что в каких-то грядущих кошмарах

Будут вечно мерещиться мне.

А наутро пойдут эшелоны,

И поймаю я взгляд уязвленный

Оттесненного мною юнца,

Что не выгорел в пламени ада,

Что любил тебя больше, чем надо,

Так и будет любить до конца.

И проснусь я в московской квартире,

В набухающем горечью мире,

С непонятным томленьем в груди,

В день весенний, расплывчато-серый,

С тайным чувством превышенной меры,

С новым чувством, что все позади

И война, и любовь, и разлука...

Облегченье, весенняя скука,

Бледный март, облака, холода

И с трудом выразимое в слове

Ощущение чьей-то любови

Той, что мне не вместить никогда.

3. ARMY OF LOVERS

Юнцы храбрятся по кабакам, хотя их грызет тоска,

Но все их крики "Я им задам!" – до первого

марш-броска,

До первого попадания снаряда в пехотный строй

И дружного обладания убитою медсестрой.

Юнцам не должно воевать и в армии служить.

Солдат пристойней вербовать из тех,

кто не хочет жить:

Певцов или чиновников, бомжей или сторожей,

Из брошенных любовников и выгнаннных мужей.

Печорин чистит автомат, сжимая бледный рот.

Онегин ловко берет снаряд и Пушкину подает,

И Пушкин заряжает, и Лермонтов палит,

И Бродский не возражает, хоть он и космополит.

К соблазнам глух, под пыткой нем

и очень часто пьян,

Атос воюет лучше, чем Портос и Д'Артаньян.

Еще не раз мы врага превысим щедротами

жертв своих.

Мы не зависим от пылких писем и сами не пишем их.

Греми, барабан, труба, реви! Противник,

будь готов

Идут штрафные роты любви, калеки ее фронтов,

Любимцы рока – поскольку рок чутко хранит от бед

Всех, кому он однажды смог переломить хребет.

Пусть вражеских полковников трясет, когда орда

Покинутых любовников вступает в города.

Застывшие глаза их мертвее и слепей

Видавших все мозаик из-под руин Помпей.

Они не грустят о женах, не рвутся в родной уют.

Никто не спалит сожженных, и мертвых не перебьют.

Нас победы не утоляют, после них мы еще лютей.

Мы не верим в Родину и свободу.

Мы не трогаем ваших женщин и не кормим

ваших детей,

Мы сквозь вас проходим, как нож сквозь воду.

Так, горланя хриплые песни, мы идем по седой золе,

По колосьям бывшего урожая,

И воюем мы малой кровью и всегда на чужой земле,

Потому что вся она нам чужая.

4. ТРИ ПРОСЬБЫ

1

О том, как тщетно всякое слово и всякое колдовство

На фоне этого, и другого, и вообще всего,

О том, насколько среди Гоморры,

на чертовом колесе,

Глядится мразью любой, который занят

не тем, что все,

О том, какая я немочь, нечисть, как страшно

мне умирать

И как легко меня изувечить, да жалко руки марать,

О том, как призрачно мое право на воду и каравай,

Когда в окрестностях так кроваво,

мне не напоминай.

Я видел мир в эпоху распада, любовь в эпоху тщеты,

Я все это знаю лучше, чем надо, и точно лучше,

чем ты,

Поскольку в мире твоих красилен, давилен,

сетей, тенет

Я слишком часто бывал бессилен, а ты,

я думаю, нет.

Поэтому не говори под руку, не шли мне

дурных вестей,

Не сочиняй мне новую муку, чтобы в сравненьи с ней

Я понял вновь, что моя работа – чушь,

бессмыслица, хлам;

Когда разбегаюсь для взлета, не бей меня по ногам.

Не тычь меня носом в мои болезни и в жалоб

моих мокреть.

Я сам таков, что не всякой бездне по силам

в меня смотреть.

Ни в наших днях, ни в ночах Белграда,

ни в той, ни в этой стране

Нет и не будет такого ада, которого нет во мне.

2

О, проклятое пограничье,

Чистота молодого лба,

Что-то птичье в ее обличье,

Альба, Эльба, мольба, пальба

Все я помню в этом хваленом,

Полном таинства бытии.

Ты всегда железом каленым

Закреплял уроки свои.

Ни острастки, ни снисхожденья

Мне не надо. Я не юнец.

Все я знал еще до рожденья,

А теперь привык наконец.

И спасенья не уворую,

И подмоги не позову

Чай, не первую, не вторую,

Не последнюю жизнь живу.

Но зачем эта страсть к повторам?

Как тоска тебя не берет

От подробностей, по которым

Можно все сказать наперед!

Нет бы сбой, новизна в раскладе,

Передышка в четыре дня

Не скажу "милосердья ради",

Но хотя б перемены для.

Как я знаю одышку года,

Вечер века, промозглый мрак,

Краткость ночи, тоску ухода,

Площадь, башню, вагон, барак,

Как я знаю бессилье слова,

Скуку боя, позор труда,

Хватит, хватит, не надо снова,

Все я понял еще тогда.

3

Аргумент, что поделать, слабый:

С первой жертвой – почти как с бабой,

Но быстрей и грязней,

Нежели с ней.

Как мы знаем, женское тело

Сладко и гладко,

Но после этого дела

Гнусно и гадко.

Так и после расстрела,

Когда недавно призванный рядовой

Изучает первое в своей биографии тело

С простреленной головой.

Дебютант, скажу тебе честно:

Неинтересно.

Так что ты отпустил бы меня, гегемон.

II

ПОЭМЫ

НЕЧАЕВ

Эка мне повезло-то, думает Нечаев, не в силах оторваться от своей миски с лапшой и только изредка взглядывая поверх нее благодарными глазами. Не иначе в этом везении есть какой-то смысл, какой-то божественный план либо воздаяние за мои исключительные прошлые заслуги. Может быть, это мне за Пушкина, которого я подобрал лет двадцать назад и назвал Пушкиным за курчавость. Как бы то ни было, попасть в собственный дом, один, наверное, из миллиона, снова жить со своими, видеть, как растет дочь, посильно выручить ее, защитить на вечерней прогулке, – словом, это неправдоподобное, невероятное счастье, даже если тут нет никакого умысла.

Нечаеву нравится, что его жена не вышла замуж. Он, конечно, желает ей счастья, она еще молода и все такое, но он вряд ли смог бы уживаться с ее новым избранником. А что денег стало меньше, так они проживут. Во всяком случае, ему перепадает достаточно лапши, мясной бульон, иногда очень приличные куски колбасы, пусть дешевой, ничего, при застое и такая была в радость. Истинное счастье доставляет ему играть с дочерью, а когда она его чешет, он впадает в нирвану. Жена его часто ругает, чаще, чем раньше, – но он переносит это спокойно. Ей теперь нелегко. Когда она ворчит на него из-за грязных ног, он виновато опускает глаза. В конце концов, при таком невероятном везении не следует обижаться на мелочи.

Теперь Нечаева называют в семье Серым, как звали только в детстве. Откуда они знают, думает он, ведь я им никогда не говорил. Это умиляет его до слез и тоже кажется частью божественного плана.

Нечаев всячески пытается дать родным понять, что это он. Он отлично помнит, где что лежит и стоит, и старается выбирать для отдыха места, которые ему нравились раньше: диван, балкон... Он надеется таким образом намекнуть на свое возвращение. Иногда ему кажется, что дочь догадывается. Недаром она с такой грустью глядит на него, когда он запрыгивает на диван.

Нечаеву невдомек, что это абсолютно чужая квартира, в которой живет другая мать с другой дочерью. Мать никто не берет замуж, потому что она ворчлива и некрасива. Дочь старше его дочери на три года. Просто в нынешнем своем виде, в новом своем существовании, купленный за пятьдесят рублей, и то потому только, что в хорошие руки, – он всякий дом будет считать своим и всякую семью – любимой. Такова его новая собачья природа, и это, может быть, даже к счастью.

СОН О ДОМЕ

Когда ему все надоело, он снял квартиру в доме напротив. Дом всегда ему нравился: за ним открывался пустырь, за пустырем – какие-то трубы, леса, капустные поля, самая окраина. Туда садилось солнце, в закатных облаках рисовались контуры чего-то райского.

В квартире собрались странно знакомые вещи: этот мяч укатился в кусты на даче и никогда не нашелся, такой плащ, оставленный хозяином, он носил в молодости, в квартире первой возлюбленной висели такие шторы, и даже вид из окна, выходящего во двор, в точности воспроизводит вид из окна его первой, детской комнаты. А девочка, за которой он, запертый дома во время долгой болезни, с обожанием следил, когда она шла в булочную, теперь время от времени пересекает двор, отправляясь в школу. Теперь у него тоже много времени, как в детстве, и он часами ждет ее появления.

Каждому предмету находится место в его прошлом: он узнает обои, стол, книги. Вся его жизнь, как коллекция, собралась в этом доме, все его прошлое тут, и только одна дверь, которую он до сих пор не решался открыть, должна вести в какое-то будущее, туда, где он еще не был. Дверь маленькая, деревянная, за такой ожидаешь увидеть небольшой стенной шкаф или кладовку. Однажды он без страха и волнения чувствует, что пора ее открыть.

Она оказывается неожиданно тяжелой и поддается нехотя. В щель проникает золотой свет. Когда дверь наконец открыта, за ней оказывается небольшая комната со столом посередине. За столом, дружелюбно глядя на него, сидят трое. Старший после непродолжительного молчания говорит: "Ну, вот и ты. Ты все делал правильно и наконец пришел туда, где тебя ждали. Дальше все будет так, как надо".

Они выходят из комнаты через дверь в противоположной стене и оказываются на берегу зимней реки, о которой он всю жизнь мечтал и которой никогда не видел. С пологого берега дети в разноцветных куртках съезжают на лыжах. Рыболовы, на секунду отрывая взгляд от лунок, приветственно помахивают ему со льда. На том берегу деревня, и видно, как купается в снегу черно-белый щенок, местами выделяясь на белом, местами сливаясь с ним.

ПОПУТЧИК

Сергеев пятые сутки шел из Днепропетровска в Киев. Под ногами хрустела сухая, посоленная заморозком стерня. За горизонтом стояло зарево – горели деревни. Сергеев остался один, хотя после боя их уцелело трое. Один был ранен и во время ночлега в голом перелеске уполз куда-то, чтобы им не тащить его дальше. Другой, толстый тридцатипятилетний отец семейства, который все рассказывал о жене и детях, полез в заброшенный сад за яблоками, и его застрелил сумасшедший старик сторож.

Сергеева призвали из Москвы, куда-то повезли, с кем воевали – было непонятно. Понятно было одно: случилось то, чего все ждали. В первом же бою их батальон разбили, и он решил возвращаться в Киев, а оттуда добираться в Москву, к семье. Несколько раз он натыкался на чужие наряды, один почему-то конный, – и тогда отлеживался в овраге. По железной дороге, которой он старался держаться, проползали длинные, наглухо закрытые поезда. Сергеев берег последнюю банку тушенки, подбирал кукурузные початки на пустых полях, выкапывал промерзшую свеклу и репу на разоренных огородах, попадалась картошка, хотя ее почти всю выбрали проходившие тут до него.

На шестую ночь, когда он сидел у костра, послышались глухие шаги. Сергеев схватился за автомат. Из тьмы выступил мужик в грязно-белой рубахе до колен. Его огромные, длинные обезьяньи руки низко болтались, спина была согнута, лицо монголоидное, треугольное, желтое. "К огоньку бы, землячок, не стреляй, землячок", – пробормотал мужик. Сергеев обрадовался живой душе, посадил его к огню и стал расспрашивать. Мужик оказался явным идиотом – только бормотал невнятно: "Этово тово, землячок... к огоньку... а коли так, то вон как...". Сергеев отчаялся чего-то добиться от него и заснул. Утром мужика не было. Он, верно, ушел куда-то в степь ночью. Весь следующий день Сергеев снова шел один. Мимо него по рельсам в сторону Днепропетровска прогрохотал пустой вагон без паровоза.

Ночью попутчик явился опять – откуда, Сергеев не понял. Он снова выступил из тьмы со своим тягучим, вязким бормотаньем "Не стреляй, земляк". Сергеев хотел в ту ночь открыть тушенку, потому что ослаб по-настоящему, но при мужике не стал – не хотел делиться с идиотом, а пристрелить его не хватало решимости. Сергеев до первого боя не держал оружия, да и в бою лупил в белый свет. Идиот покачивался, сидя у огня, и тягуче бормотал, но Сергеев не разбирал слов.

Утром Сергеев проснулся оттого, что мужик вяло пытался отнять у него автомат, дергая за приклад. Сергеев вскочил на ноги. "Не стреляй, земляк!" бормотал мужик. Сергеев избил его и бросил валяться в степи. В тот день внезапно кончились рельсы. Они просто обрывались, насыпь плавно опускалась вниз и сливалась со степью. Дальше пришлось идти по маленькому, бледному солнцу.

Когда на следующую ночь из темноты опять выступил мужик, Сергеев хотел его пристрелить, но не смог. Он подскочил к нему и стал бить в мотающееся, желтое, треугольное лицо. "Кто ты? Откуда? Что ты ко мне привязался? Куда мне идти? Где я?" – кричал Сергеев, но попутчик только тупо мотался перед ним, оседал, бормотал что-то, и кровь капала на его рубаху. Потом он на карачках уполз в темноту. Весь следующий день Сергеев шел один, но ввечеру, на болезненно-красном закате, дошел до озера. Никакого озера тут прежде не было и быть не могло, Сергеев помнил, – но теперь оно разливалось прямо на его пути. По ослизлому берегу карабкались кусты, в воде торчали полусгнившие вешки. Сергеев пошел вдоль берега, зная уже, что никуда не придет. Когда совсем стемнело, он развел костер от последней спички. Скоро из тьмы выступило желтое лицо. "Не стреляй, земляк", – протянул попутчик.

ПРОСТЫЕ ВЕЩИ

Михайлов стоит около метро и просит подаяния. Ему подают скупо, потому что молодой, здоровый и пока еще прилично одетый мужик не вызывает сострадания. Но после того, что произошло, он не может устроиться ни на какую работу – иногда, правда, его берут грузчиком, но это приработок на ночь, на две, не больше. Михайлов хочет накопить рублей шесть, чтобы купить любимой яблок. Любимая будет ждать его в полседьмого около Университета. Михайлов стоит и думает, что, подавая нищим, он всегда пытался представить себя на их месте и угадать, о чем будет думать тогда. Думает он, как ни странно, о вполне отвлеченных вещах: например, о том, почему жанр антиутопии так прижился в литературе. Видимо, потому, догадывается Михайлов, что сама человеческая жизнь строится по принципу антиутопии: обещают Бог весть что, а остаешься ни с чем. Дальше он запрещает себе развивать мысль, добирает шесть рублей, покупает яблоки и идет к Университету. Любимая, само собой, не пришла. Он к этому отчасти готов: она в последнее время часто не приходит. После того, что произошло, это объяснимо.

Потом он идет домой. Свою двухкомнатную квартиру он поделил: комнату сдает тем, кому теперь все можно. Они постепенно вытесняют его из меньшей комнаты, которую он оставил себе. У него давно голо – распродал всю мебель. Он замечает, что давно живет простыми вещами: что поесть завтра, у кого занять до послезавтра. О сложных и отвлеченных вещах он думает все меньше. Неожиданно ему звонит приятель и просит разрешения зайти. Михайлов впускает его. Тот осматривается, боясь слежки. После того, что случилось, он всего боится. А что, собственно случилось? пытаются они вместе понять. Приятель утверждает, что к власти пришли эти. Если бы пришли эти, резонно возражает Михайлов, давно бы закрыли газеты и киоски, а они открыты как милые. И вообще все без изменений, только его и таких, как он, не берут никуда работать, и вообще они больше никому не интересны. А может, говорит Михайлов, окончательно победили те? Господь с тобой, осаживает его приятель, перед ними-то мы чем виноваты? Просто мы стали не нужны. Приятель ночует у него и утром, так же озираясь, уходит.

Утром Михайлов очередной раз пытается устроиться на работу. Его нигде не берут, не объясняя причин. После того, что произошло, мягко намекают ему, вы уже не можете работать по специальности. А что такого произошло, недоумевает Михайлов в открытую. А вы в зеркало посмотрите, говорят ему. Он смотрит и, ничего не понимая, уходит. Потом звонит любимой. Она говорит, что лучше им пока не видеться.

В трамвае он замечает, что на него слишком уж пристально смотрит один из пассажиров. Михайлов начинает бояться слежки. Он долго, опасаясь "хвоста", кружит по городу, покупает на последние копейки воблу, с какими-то мужиками ест ее в пивняке. Пивом его никто не угощает. Он чувствует, что опускается на дно, и сила, которая прежде удерживала от падения, оставила его. Теперь его прямо-таки тянет вниз, и никто ничего не делает, чтобы его остановить, а у самого Михайлова нет сил сопротивляться. Да и к чему? Идти домой он боится: соседи явно готовы выставить его на улицу, заступиться некому. Ему пора уходить, скрываться, как тот приятель, который давно боится ночевать дома и скитается по знакомым.

Михайлов идет на вокзал, садится в электричку и куда-то едет. Ему неважно, куда. Теперь он будет только прятаться. Он так и не поймет никогда самую простую вещь: то, что случилось, – случилось с ним, а такие, как он, те, кого он считает своими, – на самом деле просто те, с кем это тоже случилось. Просто прошло в его жизни время, когда он мог быть кому-нибудь нужен и все ему сходило с рук. Прошел тот возраст. Он вступил в новую полосу жизни. А больше ничего не случилось.

ВЫЗОВ

У Петрова есть жена, маленький сын, любимая работа. В один прекрасный день его внезапно вызывают в ГБ. Он долго сидит у двери назначенного кабинета. Оттуда выходит мрачный бородатый человек, прижимающий к груди толстую папку. На миг он останавливается перед Петровым, долго в него вглядывается с подозрением, потом почти бегом устремляется наружу. Петров с потными руками заходит в кабинет. Усталый бесцветный следователь говорит ему, что отдел, который занимался делом Петрова и двадцати других граждан, расформировывается. Все, кто ем занимался, уже уволены. Сказать, зачем и почему их так долго "вели", следователь не уполномочен, да и не хочет. Сверху ведено отдать им на руки их личные дела.

Петров получает толстую папку и еще в транспорте, по дороге домой, начинает ее изучать. Он не помнит за собой никакого греха и никогда не замечал слежки. Из папки он с ужасом узнает, что вся его жизнь была результатом чужой направленной деятельности. Жену ему подсунули – оказывается, то знакомство на вечеринке у приятеля было не случайным. Она ничего не знала просто приятеля звонком попросили пригласить Петрова, и расчет оправдался: он влюбился. Приятель был дальний, Петров, помнится, еще подивился приглашению. Теперь он давно в Штатах, и его ни о чем не спросишь. На работу, оказывается, Петрова тоже взяли по звонку оттуда могли и не взять, конкурентов хватало. Да что там даже в институт его устраивали по протекции, о которой он и не подозревал! Повышение по службе проистекало из того же источника. Наконец, даже сын его родился не просто так – жена собиралась делать аборт, но врач по секретному приказу ей отказал, припугнув последствиями. Короче, механизм запущен, а зачем – теперь неизвестно. Кто такие "двадцать других граждан", которых зачем-то вели вместе с ним, следователь, конечно, не скажет. Петров ничего не говорит жене и начинает ходить по инстанциям. Ему везде отвечают, что отдел расформирован и никто теперь ничего не знает.

Петров понимает, что прожил, в сущности, не свою жизнь и решает прожить свою. Он рвет с женой, оставляет сына, меняет работу, снимает комнату в коммуналке. Постепенно эта новая жизнь тоже начинает казаться ему подстроенной. Например, он заходит в магазин, где ему надо купить картошки, и догадывается, что это тоже дело чьих-то рук, – в результате бежит из магазина и идет в другой, куда ему совершенно не нужно. Так он начинает жить от противного, надеясь сломать железный, неостановимый план, преодолеть предрешенность всех своих действий. Это совершенно ломает всю его жизнь, но хаос, который образуется в итоге, кажется ему его собственной судьбой, страшной, зато и неповторимой. Он влюбляется в девушку, которая пытается вернуть его к норме, к упорядоченному существованию. Потом рвет и с ней, боясь, что ее тоже подослали. Ему на память приходит герой Паустовского, который после концлагеря сошел с ума и настаивал, чтобы все в его доме ставили тапочки не носами к кровати, а наоборот, потому что этой ничтожной деталью может быть разрушен некий глобальный план вредителей. Петров совершенно доламывает свою жизнь и уезжает в другой город.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю