355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Думание мира » Текст книги (страница 1)
Думание мира
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:10

Текст книги "Думание мира"


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Дмитрий БЫКОВ
ДУМАНИЕ МИРА

РЕЦЕНЗИИ

Glamourder, или Новый русский экзистенциализм

«9 рота» ― фильм не без достоинств. Символом своего времени он останется в любом случае. Это было время, когда у страны появились деньги, но исчезли последние смыслы. Денег в этом фильме много, а смыслов нет совсем. Впрочем, еще Надежда Мандельштам учила читателей: «В мучительные эпохи, когда бедствие, нечеловеческое и чудовищное, затягивается на слишком долгий срок, нужно забывать про смысл ― его не найти ― и жить целью. Упражняйтесь в уничтожении смысла и в заготовке целей».

Разумеется, я далек от того, чтобы объявить наше время нечеловеческим и чудовищным. Эти слова нуждаются в корректировке: оно нечеловеческое ровно в том смысле, что ничему человеческому в нем места нет. Назвать его чудовищным ― огромное преувеличение. Если сталинская эпоха, о которой пишет Надежда Яковлевна, рождала чудовищ, то нынешняя не рождает вовсе ничего. И это гораздо лучше. В странах, живущих природными циклами, вопрос о смысле упраздняется. Что касается цели, то она в России одинакова во все времена: как можно дольше поддерживать такое внеисторическое существование, потому, что, где есть начало ― есть и конец, а мысль о конце для русского сознания совершенно невыносима. «9 рота» ― фильм о том, как жить в отсутствие смысла; и более того ― о том, что его не бывает. Есть цель ― поддержание империи в жизнеспособном состоянии. Чтобы существовать, империя обязана периодически сжиматься и разжиматься. Сжиматься, как сейчас, ей тоже важно ― Александр Дугин сравнил динамику русского развития с биением огромного сердца. Сжатие и разжатие так же взаимообусловлены, как систола и диастола. Это наше сердце, правда, марширует на месте ― но, может, у России и впрямь такая функция? Если помыслить Землю как антропоморфный живой организм, Россия вполне может оказаться его сердцем, которое и не обязано двигаться куда-то. А руками, например, будет неутомимый Китай.

В какой-то момент империи необходима была внешняя экспансия. Дружественный народ Афганистана не был в этом виноват ни сном ни духом. Никакого геополитического, экономического и нравственного смысла в афганской кампании не было. На нас никто не нападал. Но поскольку быть империей правильно, как правильно, по мысли Алексея Балабанова в фильме «Война», быть мужиком, ― надо было войти в Афганистан, чтобы несколько тысяч мужиков там погибли. Очень возможно, что вспыхнувшая вокруг фильма полемика не случайна (и уж точно более осмысленна, чем сама «9 рота»): одни утверждают, что наши воевали в Афганистане бездарно, другие ― что прекрасно. Одни говорят, что Коротков с Бондарчуком исказили действительность, потому что реальная девятая рота отразила атаки, удержала высоту и сохранила почти половину личного состава. Другие доказывают, что искажения не принципиальны. Ни те ни другие ― как во всех русских полемиках ― не отвечают на главный вопрос: что делала девятая рота в Афганистане и каков был смысл удержания высоты? Этот отказ задуматься о смысле (потому что в прежние времена и в прежних фильмах такие попытки, по крайней мере, делались) знаменует собою наступление нового русского экзистенциализма.

Манифест Надежды Яковлевны ― экзистенциализм классический, старообразный: если в мире нет ничего человеческого, если в нем отсутствуют милосердие и благодарность ― единственным достойным путем остается путь одинокого подвига, не нуждающегося в награде. Этим же пафосом были проникнуты страшные военные повести Василя Быкова, старательно лишавшего действия своих героев какого-либо прагматического смысла. Смысл был в том, чтобы «Дожить до рассвета», «Пойти и не вернуться», ― этот безнадежный инфинитивный императив не случайно повторялся у него в названиях. Быков доказывал, что главное ― остаться человеком, а убьешь ты врага или нет ― вопрос десятый. Бондарчук рассматривает эту же коллизию на материале другой войны. Разница в том, что у Великой Отечественной смысл все же был, и война эта была справедливой. Но вопрос о справедливости и несправедливости войны тоже подлежит пересмотру, как и все, что в нас вбивали в школе. Мы занимаемся сейчас не патриотической демагогией, а феноменологией, и потому вопрос о справедливом характере Великой Отечественной здесь не принципиален.

Если бы Сталин осуществил свое намерение (приписываемое ему Суворовым и Радзинским) и первым напал на фашистскую Германию, война перестала бы быть столь справедливой, но погибать на ней пришлось бы все равно ― просто потому, что ее ведет твоя страна. Тот, кто в сорок первом обратил бы оружие против тирана Сталина и встал на сторону захватчиков ― разумеется, из соображений антитоталитарных и гуманитарных, ― все равно был бы предателем своей Родины, потому что на войне вопрос о качестве Родины снимается. Именно поэтому все русские патриоты так любят войну ― бывшую и будущую. На войне Родина никогда ни в чем не виновата. На войне она особенно имманентна. Возможно, одной из причин афганской кампании было именно то, что у населения накопились к Родине достаточно серьезные вопросы, которые требовалось немедленно снять. Юрий Андропов, как можно предполагать по некоторым его действиям, был настроен именно на третью мировую войну, которая, как ни странно, могла оказаться для Советского Союза менее опасна, чем перестройка. Вообще между врагом внешним и внутренним истинный патриот должен всегда выбирать внешнего, поскольку он для страны не только не опасен, но даже и благотворен. Завоевать Россию целиком все равно не сумеет никто, а вот развалить ее изнутри очень даже можно. «9 рота» ― и об этом тоже, если правильно ее смотреть.

Русский человек воюет не за принципы. Он воюет за имманентности. Это и ответ на вопрос о том, почему за нашу Родину нельзя жить, но можно умирать. Наша Родина все делает для того, чтобы жить в ней было трудно, почти невозможно. Жить без смыслов не очень приятно, тогда как умирать без смысла можно сколько угодно. Смерть вообще не особенно осмысленное занятие.

Все эти истины довольно трагичны, как трагично всякое циклическое существование. Трагично язычество. Дохристианское сознание не сулит надежды. Поэтому интонация «9 роты» могла быть совершенно другой ― и картина состоялась бы, как состоялся «Apocalypse Now». Экзистенциализм плохо совмещается с гламуром. Боюсь, что неверная интонация взята уже в киноповести Юрия Короткова, который, будучи хорошим и высокопрофессиональным сценаристом, не умеет писать трагедии и экзистенциальные драмы. У него получаются очень милые истории, в которых нет настоящей безвыходности ― и установки на нее.

Юрий Коротков рассказывает историю про хороших ребят, попавших в нелегкие обстоятельства. Такой сценарий об Афгане мог бы быть написан во времена самого Афгана ― разве что сцену с Белоснежкой оттуда вырезали бы как очернительскую. В остальном я не вижу в «9 роте» решительно ничего, что помешало бы ей появиться на экране в 1983 году. Правда, в картине недостаточно раскрыта тема партийного руководства Вооруженными Силами и комсомольского влияния на рядовой состав. Но эту тему легко раскрыть, вписав в сценарий эпизод с комсомольской проработкой Хохла за то, что он отправил рядового за спичками в незнакомый кишлак. Возможно, в 1983 году в картине появился бы эпизод дружеской беседы нашего военнослужащего с афганской девушкой, весело несущей на голове кувшин с ключевою водой. Но в картине и так присутствуют трогательные афганские дети.

Что до моджахедов, душманов и иных врагов, то их образы решены в полном соответствии с эстетикой 1983 года ― у них зверские лица и черные очки, и все они, без сомнения, обкурены. Интернациональный состав Советской Армии подчеркивается образом правильного чеченца, а тема тягот и лишений воинской службы раскрывается благодаря образу командира учебной роты Дыгало, на лицо ужасного, доброго внутри. Нежная сущность Дыгало раскрывается благодаря эпизоду, в котором он просит художника Джоконду нарисовать его без шрама ― вместо того, чтобы избить художника Джоконду, позволившего себе непристойную шалость. Возможно, в фильме 1983 года художник Джоконда вылепил бы из пластита не член с яйцами, но, допустим, бабу с сиськами или же зайчика с ушками.

Единственный порок «9 роты» ― он же главное достоинство, если рассматривать картину не как факт искусства, но как симптом паралича, ― заключается именно в несоответствии изобразительных средств и главного пафоса. Пафос состоит в том, что умирать за Родину надо, не спрашивая, права она или нет, ― и только это называется настоящим мужчизмом. Изобразительные средства напоминают рекламный клип, словно вся «9 рота» и есть до бесконечности затянутый рекламный ролик настоящего фильма об афганской войне. Оттого мягкий юмор в обрисовке героев неуместен, а некоторый соцреализм при демонстрации боевых будней слишком ясно отсылает к программе «Служу Советскому Союзу» или клипу Леонида Агутина «Граница» («Ты пойми, что сына ― настоящая мужчина» или что-то в этом духе). Все актеры, включая дебютантов, отчаянно фальшивят по этой же причине. Героям не веришь ― ни когда они живут, ни когда погибают. Такой диссонанс обеспечивается самой постановкой задачи: о трагической и безвыходной русской ситуации ― о жизни вне истории, вне прогресса и вне смысла ― предполагается рассказывать с гордостью и одобрением, признавая такой порядок вещей не просто выносимым, но и единственно правильным. Трагический фильм об Афгане ― и вообще о русской жизни ― сегодня не нужен никому, потому что Россия не заинтересована в переменах и не верит в них. Нужен фильм, конституирующий именно такое положение дел и радостно приветствующий возвращение к нему. Все остальное несет России гибель и распад, и предыдущие двадцать лет нашей истории предполагается забыть как странный сон, что, в общем, по-своему логично.

Про операторскую, композиторскую, художническую, сценарную и промоутерскую работу я, если можно, ничего говорить не буду, потому что это неинтересно.

2006 год
Советские страсти

Фильму Алексея Балабанова «Груз 200» крупно повезло в кинокритическом мнении. Давно уже не было у нас признания столь дружного и единодушного ― причем со стороны цеха, отнюдь не отличающегося снисходительностью. «Мне не больно» ― попытка Балабанова быть милым и человечным ― встретила год назад столь же синхронный отпор; такое чувство, что от этого режиссера ждут исключительно брутальности ― и на этот раз дождались, и все счастливы.

«Груз 200» ― про мента-маньяка в 1984 году ― действительно хороший фильм, он замечательно сделан, социально точен, художественно убедителен ― при всех многократно отмеченных фабульных нестыковках и натяжках. Меньше всего мне хочется в очередной раз изображать enfant terrible и гулять против потока, но то, за что эту картину ― и стоящую за ней концепцию ― хвалят, меня как раз больше всего раздражает. Журнал «Сеанс» опубликовал подборку критических отзывов ― и почти во всех четырнадцати рефреном идет заветная мысль: это чернуха, мы такой не видели с девяностых, но это прекрасно, потому что вскрывает советскую ложь. Отвратительно было это сюсюкающее лицемерие среди назревавшей подземной жестокости! Смотрите, как в закрытом обществе позднего социализма плодятся маньяки! Один Юрий Гладильщиков в «Русском Newsweek’e» искренне удивился: социализм давно пал, а маньяков не убыло. Масла в огонь подлил сам Балабанов, давший ― что редкость ― внятное интервью по окончании работы над фильмом. Сейчас, сказал он, все-таки лучше. Сейчас ― голый честный цинизм. А тогда была сплошная ложь, ой, ужас какой!

И вот тут у меня концептуальное возражение ― и по поводу фильма, и по поводу его авторской и критической трактовки. Вся эстетика «Груза 200» выстроена ― и вполне удачно ― на контрасте между страной и ее антуражем, разлагающейся идеологией и подпочвенной дикостью, готовой вырваться наружу; главный контрапункт ― идеально выстроенное сочетание видеоряда, состоящего из насилия, пьянства и распада личности, и звукоряда, составленного из позднесоветской лирической попсы. Это работает. Но судя по тому, до какой степени картонны в фильме все персонажи кроме маньяка, ― это в равной степени касается и его жертвы, и уверовавшего ленинградского профессора, и бывшего зека, мечтающего о городе солнца, и его сожительницы, которая в конце концов выскочила ниоткуда и отмстила менту, ― Балабанова нимало не волнует мораль, в очередной раз пристегнутая к его фильму на живую нитку. Точно так же не волновала его русская идея, на которой он остроумно поспекулировал в обоих «Братьях». И проблема криминала, освещаемая в «Жмурках», и даже тема чеченской войны, продажности генералитета, неадекватности власти, затронутая в фильме «Война», ― занимали его очень мало. Балабанов ― что откровеннее всего выступило в фильме «Про уродов и людей» ― интересуется прежде всего насилием и механизмами, способными его остановить или уравновесить. Пока он таких механизмов не видит. Разве что Антонина из последнего фильма, которая пристрелила-таки ужасного насильника-импотента. Но это такой бог из машины, что обсуждать эту линию всерьез трудно. Никто и не обсуждает. А вот маньяк автору очень интересен, и по-настоящему сильной картина становится только там, где этот персонаж появляется и действует. С любовью задуман, с тщанием изображен.

Однако если уж Балабанов пристегнул к своему ― нет слов, отличному ― триллеру еще и некий социальный месседж, придется его трактовать: именно он пришелся по душе отечественным интерпретаторам, очень скучающим по девяностым годам. Нет слов, в смысле чернухи (и художественной правды, ибо это зачастую синонимы) все тогда обстояло значительно лучше. А вот насчет оплевания СССР Балабанов, кажется, попал в струю ― его картина выходит одновременно с бурной дискуссией о том, следует ли убирать серп и молот со Знамени Победы. Получается как бы, что победила Россия, а не Советский Союз. Хотя Россия нулевых, в сегодняшнем своем виде, не то что тогдашнего фашизма не победила бы ― она с собственным справиться не способна, благо к скинхедам он далеко не сводится.

И тут уж надо сказать со всей определенностью: Советский Союз, даже распадного, гнилостного образца 1984 года, был все-таки значительно лучше того «голого честного цинизма», который мы наблюдаем сегодня. И образ страны, какой она была на самом деле и какой запомнилась мне, ― далеко не совпадает с тем, что так страстно, со ссылками на реальные события и собственный опыт, изобразил Алексей Балабанов.

Да, это была страна лживая и грязная, убивавшая в Афганистане своих и чужих без меры и цели, страна с катастрофически глупеющей властью, повальным запретительством, изуверской жестокостью на всех уровнях ― от низового, семейного, до милицейского, судебного или идеологического. Но в этой стране, наряду с грязью и злобой, была, без преувеличений, сильная культура, а главное ― у всех было четкое представление о добре и зле. И хотя девяносто процентов населения через эти представления успешно переступали по десять раз на дню, они, по крайней мере, испытывали некое сознание собственной греховности. В этой стране боролись с пещерным национализмом, хотя тупым запретительством и загоняли его в подполье. Там еще не господствовала дарвинистская мораль «падающего толкни». И несмотря на все свои мелкие грешки, ежедневные компромиссы с законом и моралью и прочие человеческие слабости, большая часть населения этой страны состояла все же из приличных людей. А вовсе не из тех макабрических и вдобавок плохо сыгранных уродов, которыми населена картина Балабанова.

Сейчас, как ни странно, все советское вызывает дикую злобу не только у правых, либеральных, интеллигентных и прочих публицистов и критиков, ― но прежде всего у нынешних идеологов страны, которые и затеяли расставание с серпом и молотом. То ли этих персонажей так злит лимоновская символика, то ли ― что более вероятно ― при всем сходстве нефтяных конъюнктур и застойных методов управления страной они отлично чувствуют разницу. Советский Союз не состоял из зверств и лжи, не сводился к имперскому утеснению, чекистским расстрелам и коммунистической диктатуре. Он был задуман как великий утопический проект, и отсвет этой вековой утопии лежал даже на его руинах. Понимаю, что впадаю в некоторую прохановщину, ― но Проханов, при полном отсутствии у него художественного вкуса, социальным чутьем не обделен. Советский Союз ― даже во времена стагнации, «колбасных электричек» и повальной коррупции ― обладал тем, чего нынешняя Россия, при сохранении всех этих прелестей, начисто лишена. Это можно назвать величием, а можно ― народным единством, а можно ― совестью, но это было, и я это помню. Меня-то Балабанов не обманет, при всем своем таланте. Ведь мир, изображенный в «Жмурках», живописующих как раз девяностые годы, ― ничуть не менее абсурден и жесток, чем мир «Груза 200». И даже кафкианский «Замок» у Балабанова снят с той же мерой омерзения к условной, брейгелевской реальности картины. Балабанов так видит. Таков угол его художественного зрения. Россия Серебряного века в «Трофиме» и «Уродах», да и Якутия в «Реке» были ничуть не милосердней и уж подавно не уютней. И нечего сюда пристегивать советскую власть, которая ― сохраняя все наши неизменные, генетические болезни, ― предлагала человеку хоть немного приподняться над собой.

Этого-то ей сегодня и не прощают. В ее зловонном распаде, ранних зверствах и позднем маразме видят компрометацию любых надежд на любые перемены. Гибель СССР сегодня выглядит и для власти, и для интеллигенции, и для бизнеса с его позднекомсомольскими нравами необходимым оправданием собственного скотства. Раз с утопией не вышло ― будем радостно чесаться о стены хлева.

Этим-то и плох хороший фильм Алексея Балабанова, которому решительно все равно, за счет какой идеологии удовлетворять свои эстетические страсти.

2007 год
После

После окончания школы Александр Миндадзе некоторое время работал секретарем в суде, и эта работа, думаю, сформировала его в большей степени, нежели оконченный в 1972 году ВГИК и последующая служба в войсках связи. Именно тогда, накануне поступления, Миндадзе придумал первый свой сценарий. Поезд должен был столкнуться с другим составом, машинист ценой жизни предотвратил крушение ― это в предыстории, а история ― жизнь пассажиров после катастрофы. Десяток разных новелл. Живут они пошло и скучно, словно и не спас их человек, и не погиб за них. Однозначного вывода нет, да и какой вывод? Не спрашивать же: «Стоило ли?» ― ясно, что человек погиб не за их насыщенную и осмысленную жизнь, а просто потому, что людей спасал. И вообще: где критерий полноценности? Может, именно такое полуживотное состояние и есть самое прекрасное, потому что от этих людей уж точно никому никаких неприятностей вроде диктатур или революций? Но все они чувствуют смутное недовольство, тревогу ― не знают только, откуда. А она оттуда: кто-то за нас погиб, и мы не уверены, что этого достойны. Этот вполне христианский взгляд был присущ Миндадзе уже тогда, но главное ― эмоция, потому что его кинематограф не особенно рационален. Он далеко не равен простым притчам, которые сам автор ― для зрительского удобства ― выводит из собственных сценариев.

Ни одна картина Абдрашитова и Миндадзе не сводится к идейному или социальному посылу: отсюда их тревожная, будоражащая атмосфера, отсюда и зрительская неудовлетворенность. Не то чтобы мы недовольны уровнем ― с ним все в порядке. Но нам не обеспечили катарсиса ― с ним у Абдрашитова и Миндадзе вполне сознательная напряженка. Выхода не указали. Вывод проблематичен. Что-то очень сильно не так.

Я долго думал, в чем особенность кинематографа Миндадзе ― он и в чужом, неабдрашитовском исполнении сохраняет свои системные черты: «Космос как предчувствие» или «Тихое следствие», не говоря о его собственном режиссерском дебюте «Отрыв», тоже тревожат и будоражат довольно сложным ощущением ― вроде перед нами классический социальный реализм, дотошный, точный в мелочах, и тем не менее мир не тот, люди не те и все сдвинуто. Только в мелочах-то он и точен, а в главном все непоправимо смещено. «Что-то случилось», как в лучшем романе Хеллера. Легко сказать, что Миндадзе ― чьи сценарии, все до одного, растут из того первого замысла, как из общего корня ― исследует частного человека на сломе, выхватывает его из обыденности и подвергает испытанию катастрофой; но ведь таково, во-первых, все искусство. Никакой особости в этом нет. А во-вторых, я бы не сказал, что Миндадзе вообще интересует герой как таковой, частный человек: он чаще всего схематичен, служебен. Оттого актеры так и любят сниматься в его историях: есть куда поместить собственные представления о герое. В «Охоте на лис» о герое Гостюхина ничего не сказано ― это Гостюхин целиком себя туда принес, доброго простого человека, искренне не понимающего, как это бывают на свете другие люди. Борисов в «Параде планет», Колтаков в «Армавире», Толстоганова в «Магнитных бурях» играют или себя, или свое представление о герое. В сценарии ничего этого нет ― полный простор. Не герой интересует Миндадзе, а нечто иное.

И после «Отрыва» я понял. Почему именно после него ― особый разговор: просто в его собственной режиссуре особенности его сценарного почерка выступили ярче. Миндадзе интересует мир после катастрофы. Это его единственная тема. Мир, в котором что-то непоправимо кончилось. Он его вокруг себя видит, так воспринимает реальность, она для него вся ― последствие взрыва, извержения, предательства, социального разлома. Мы живем во Вселенной, пережившей Апокалипсис. И более мелкие катастрофы в фильмах Миндадзе ― Абдрашитов их снимал, или Учитель, или Прошкин, ― не более чем наглядные и лаконичные версии той, главной. Всякая жизнь ― по крайней мере, в двадцатом веке ― есть жизнь ПОСЛЕ. После чего-то столь ужасного, что даже память об этом заблокирована. Герои Миндадзе попадают под суд, в тюрьму, в аварию, теряют близких, становятся жертвами бандитских разборок ― только для того, чтобы проявить эту изначальную посткатастрофичность. И это у него не идеологическое (хотя допускаю, что такое мироощущение присуще всякому нормальному христианину, ― ведь все мы живем после Голгофы), а эстетическое. Его интересует такая постапокалиптическая реальность и возможности, которые она предоставляет художнику.

Не сказать, чтобы он был в этом одинок. Скажем, Стругацкие в «Далекой Радуге» смоделировали мир после катастрофы, точнее, в последние ее минуты, когда уже нельзя спастись. Одни лихорадочно ищут лазейки, другие и на самом краю пихаются локтями, третьи же, выбрав лучшую часть, либо уплывают в закатное море, либо играют на рояле, либо спокойно и благожелательно созерцают пейзаж своего последнего вечера. Повесть, по авторскому признанию, была навеяна фильмом «На последнем берегу» ― тоже о послекатастрофическом мире, ― и Миндадзе наверняка посмотрел его тогда же, и в подростковую его душу навеки проникло гибельное очарование этого условного пространства. Все кончилось, тут-то все и начинается. Герои «Времени танцора» живут в райском саду, разросшемся на месте горной республики, в которой всю цивилизацию начисто разрушила война.

Оказывается, после катастрофы бывает и рай. Именно в нем происходит действие «Парада планет» ― картины, в которой эта посткатастрофичность наиболее наглядна, потому что никакого социального посыла тут нет вовсе. Чистая эстетика: люди поехали на военные сборы, их рота накрыта условным ядерным взрывом и объявлена условно погибшей, ― но с работы-то их отпустили на неделю, и они теперь свободны. Куда себя деть? Они ходят по Подмосковью ― странному, чужому, волшебно преображенному: призраки, освобожденные от всего земного ― семей, профессий, прошлого. Попадают в загадочный город женщин и столь же загадочный город стариков. Проявляют чудеса доброты и милосердия, юмора и изобретательности ― именно потому, что все уже случилось и бороться уже ни за что не надо.

Человек после смерти ― вообще, наверное, хороший человек, потому что ведь это жизнь делает его ужасным. Как ни странно, у Миндадзе после катастрофы все тоже становятся хорошими, как герой Янковского в «Повороте» или герой Колтакова в «Армавире». Кстати, когда чаемый Миндадзе конец света настал в отдельно взятой советской империи, именно его мироощущение оказалось самым точным ― именно он сумел написать «Армавир» с гениальной сценой переклички на колесе обозрения, когда огромная страна сама себя окликает и тщится связать разорванное. Именно он оказался автором «Магнитных бурь» ― истории о том, что социальные катаклизмы беспричинны, и уроки из них извлекать бессмысленно. Надо думать не о том, почему катастрофа происходит (она не может не произойти, это имманентная, регулярная данность русского мира), а о том, как себя вести во время и после нее.

Герой Миндадзе ― безусловно массовый человек, в котором под действием стихийных сил просыпается не массовое, не человеческое, а почти ангельское. Правда, это смотря в ком: герой «Отрыва», скажем, становится сверхчеловеком, лишенным сострадания, и не сказать, чтобы это новое состояние было ему неприятно. А герой Гостюхина в «Охоте», столкнувшись с непонятным, принципиально иным устройством психики (тоже, кстати, довольно противным), становится тупо агрессивен и в конце вообще молотит подшефного малолетку ногами (этот финал им тогда сделать не разрешили). Кстати, герои «Плюмбума» все как один оказываются беззащитны перед лицом будущего (а всего и случилось-то, что в их среде завелся железный мальчик, не чувствующий боли). Не сказать, чтобы все так уж перерождались в святых. Но Миндадзе интересует не святость, а самоощущение человека, выпавшего из времени. Что у него остается, когда отнимается повседневность? И тут выясняется главное: этот человек уже неподсуден обычным людским правилам и критериям. Он действительно супермен. И он обречен ― потому что выживает только тот, кто вписывается в систему. А тот, кто побывал в аду и выжил, уже не жилец ― и об этом «Пьеса для пассажира», не зря получившая в Берлине сценарного «Серебряного медведя».

Откуда у Миндадзе такое мироощущение ― сказать трудно. Но мне как раз кажется, что оно обусловлено социально: любой, кто жил в СССР времен его излета и деградации, чувствовал, что это ненадолго. Обреченностью дуло из всех щелей. Советский проект был слишком умозрителен, чтобы жить, слишком нелеп и идеалистичен в теории, слишком кровав на практике, чтобы существовать. И накануне распада такое апокалиптическое мироощущение тут было у многих ― почему «Письма мертвого человека» другого нашего духовидца, Константина Лопушанского, и стяжали такой феноменальный успех. Правда, все боялись ядерного апокалипсиса, а случился другой, ― но не случайно он начался с Чернобыля. Обреченность была в воздухе. Но еще в этом воздухе была неправота ― очень полезная составляющая: режим не был уверен в своей стопроцентной легитимности, в идеальности, он сдался практически без боя. Поэтому и стал возможен феномен Абдрашитова и Миндадзе: им дали состояться.

В «Отрыве» ― первой режиссерской работе Александра Миндадзе ― катастрофа впервые исследуется уже без всякого социального подтекста (Абдрашитов-то, блестящий социальный диагност, всегда искал виноватого и вытаскивал на экран общественные язвы; пожалуй, он делает это лучше всех). Для Миндадзе не важен виновник, потому что ничего нельзя изменить. Идет чисто психологическое, филигранное, рискованное исследование небывалого состояния: выжили чудом ― и теперь готовы то плакать, то смеяться, то шутить друг над другом бесчеловечные шутки. Психика становится сверхлабильной, гиперподвижной, все возможности равны. Это и есть отрыв. И эту высшую степень свободы Миндадзе исследует, обнаруживая в ней корни той гибельной сверхсвободы, которая нас без руля и без ветрил мотала в последние пятнадцать лет. Ехали без правил по встречной, сознавая себя в своем праве. А выход где? А выход ― вспомнить, что вокруг все-таки люди, и они ни в чем не виноваты. Впрочем, выхода для героя не предложено: обрыв. Может, он никогда уже не станет человеком, потому что когда-то на несколько дней выпал из всех правил. Может, и страна уже никогда не станет прежней. Потому что опыт отрыва так просто не избывается ― даже если отрыв куплен нечеловеческой ценой. Миндадзе не знает, что будет. Но то, что происходит, он показал с отважной, убийственной точностью. Любой, кто жил сначала в СССР, а потом в постсоветской России, по одному диалогу, по любому кадру узнает собственную правду в любой из его картин.

Прямо скажем, Миндадзе не писатель: он пишет не для чтения, а для кино, и чтение его сценариев ― тяжелая работа даже для профессионала. Российский сценарий традиционно тяготеет к киноповести, а тут перед нами жесткое либретто; фантастика ― но множество предложений в этих сценариях вообще безличны.

«Идут, встали. Фары из тумана. Поеживаясь, бредут дальше. Крикнули за лесом. Обернулись. Что такое? Бегут через кусты.

– Ты что здесь?

– Так а там…

– Пошли с нами.

Бегут, падают. Зарево. Встали. Огляделись. Осторожно пошли».

Пусть Александр Анатольевич простит мне эту невинную пародию ― ничего обидного тут нет, он примерно так и пишет, и стилистика Абдрашитова, превосходно снимающего именно толпу или человека толпы, идеально наложилась на эту манеру. А и не важно, кто идет. Идет жизнь. Диалоги у Миндадзе отрывочны и лапидарны, а собственно нарратив похож на отчет черного ящика с поврежденной пленкой, на рваные фразы чудом выжившего: «Мы туда… А там… А они…»

Но никто и не обещал, что будет легко. Миндадзе умеет заставить себя слушать ― читать и смотреть его надо внимательно, реконструируя ситуацию по обмолвкам, прислушиваясь к проговоркам. Люди постапокалипсиса должны уметь замечать любые мелочи, потому что привычный мир кончился. Здесь никогда не знаешь, откуда ударит. И этому вниманию он нас учит уже сейчас, потому что что-нибудь обязательно произойдет. Ясно же. Причем со всеми.

Кто читал и смотрел Миндадзе ― по крайней мере, готов.

2007 год

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю