355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Кудрявцев » Русский полицейский рассказ (сборник) » Текст книги (страница 4)
Русский полицейский рассказ (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:16

Текст книги "Русский полицейский рассказ (сборник)"


Автор книги: Дмитрий Кудрявцев


Соавторы: Робер Очкур
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Наше вам, Баргамоту Баргамотычу!.. Как ваше драгоценное здоровье? – галантно сделал он ручкой, но, пошатнувшись, на всякий случай уперся спиной в столб.

– Куда идешь? – мрачно прогудел Баргамот.

– Наша дорога прямая…

– Воровать? А в часть хочешь? Сейчас, подлеца, отправлю.

– Не можете. Нынче нам полиция… тьфу!

Гараська хотел сделать жест, выражающий удальство, но благоразумно удержался, плюнул и пошаркал на одном месте ногой, делая вид, что растирает плевок.

– А вот в участке поговоришь! Марш! – Мощная длань Баргамота устремилась к засаленному вороту Гараськи, настолько засаленному и рваному, что Баргамот был, очевидно, уже не первым руководителем Гараськи на тернистом пути добродетели. Встряхнув слегка пьяницу и придав его телу надлежащее направление и некоторую устойчивость, Баргамот потащил его к вышеуказанной им цели, совершенно уподобляясь могучему буксиру, влекущему за собою легонькую шхуну, потерпевшую аварию у самого входа в гавань. Он чувствовал себя глубоко обиженным: вместо заслуженного отдыха тащись с этим пьянчужкой в участок. Эх! У Баргамота чесались руки, но сознание того, что в такой великий день как будто неудобно пускать их в ход, сдерживало его. Гараська шагал бодро, совмещая удивительным образом самоуверенность и даже дерзость с кротостью. У него, очевидно, была своя мысль, к которой он и начал подходить сократовским методом!

– А скажи, господин городовой, какой нынче у нас день?

– Уж молчал бы! – презрительно ответил Баргамот. – До свету нализался.

– А в Михайле-архангеле звонили?

– Звонили. Тебе-то что?

– Христос, значит, воскрес?

– Ну воскрес.

– Так позвольте… – Гараська, ведший этот разговор вполоборота к Баргамоту, решительно повернулся к нему лицом. Баргамот, заинтригованный странными вопросами Гараськи, машинально выпустил из руки засаленный ворот; Гараська, утратив точку опоры, пошатнулся и упал, не успев показать Баргамоту предмета, только что вынутого им из кармана. Приподнявшись одним туловищем, опираясь на руки, Гараська посмотрел вниз – потом упал лицом на землю и завыл, как бабы воют по покойнике. Гараська воет! Баргамот изумился. Новую шутку, должно быть, выдумал, решил он, но все же заинтересовался, что будет дальше. Дальше Гараська продолжал выть без слов, по-собачьи.

– Что ты, очумел, что ли? – ткнул его ногой Баргамот.

Воет. Баргамот в раздумье.

– Да чего тебя расхватывает?

– Яи-ч-ко…

– Ну?

Гараська, продолжая выть, но уже потише, сел и поднял одну руку кверху. Рука была покрыта какой-то склизью, к которой пристали кусочки крашеной яичной скорлупы. Баргамот, продолжая недоумевать, начинает чувствовать, что случилось что-то нехорошее.

– Я… по-благородному… похристосоваться… яичко, а ты… – бессвязно бурлил Гараська, но Баргамот понял. Вот к чему, стало быть, вел Гараська: похристосоваться хотел, по христианскому обычаю, яичком, а он, Баргамот, его в участок пожелал отправить. Может, откуда он это яичко нес, а теперь вон разбил его. И плачет. Баргамоту представилось, что мраморное яичко, которое он бережет для Ванюшки, разбилось, и как плакал бы Ванюшка, и как бы ему, Баргамоту, было жаль.

– Экая оказия, – мотал головой Баргамот, глядя на валявшегося пьянчужку и чувствуя, что жалок ему этот человек, как брат родной, кровно своим же братом обиженный.

– Похристосоваться хотел… Тоже душа живая, – бормотал городовой, стараясь со всею неуклюжестью отдать себе ясный отчет в положении дел и в том сложном чувстве стыда и жалости, которое все более угнетало его. – А я, тово… в участок! Ишь ты!

Тяжело крякнув и стукнув своей «селедкой» по камню, Баргамот присел на корточки около Гараськи.

– Ну… – смущенно гудел он. – Может, оно не разбилось?

– Да, не разбилось, ты и морду-то всю готов разбить. Ирод!

– А ты чего же?

– Чего? – передразнил Гараська. – К нему по-благородному, а он в… в участок. Может, яичко-то у меня последнее? Идол!

Баргамот пыхтел. Его нисколько не оскорбляли ругательства Гараськи; всем своим нескладным нутром он ощущал не то жалость, не то совесть. Где-то, в самых отдаленных недрах его дюжего тела, что-то назойливо сверлило и мучило.

– Да разве вас можно не бить? – спросил Баргамот не то себя, не то Гараську.

– Да ты, чучело огородное, пойми… – Гараська, видимо, входил в обычную колею. В его несколько проясневшем мозгу вырисовывалась целая перспектива самых соблазнительных ругательств и обидных прозвищ, когда сосредоточенно сопевший Баргамот голосом, не оставлявшим ни малейшего сомнения в твердости принятого им решения, заявил:

– Пойдем ко мне разговляться.

– Так я к тебе, пузастому черту, и пошел!

– Пойдем, говорю!

Изумлению Гараськи не было границ. Совершенно пассивно позволив себя поднять, он шел, ведомый под руку Баргамотом, шел – и куда же? – не в участок, а в дом к самому Баргамоту, чтобы там еще… разговляться! В голове Гараськи блеснула соблазнительная мысль – навострить от Баргамота лыжи, но, хоть голова его и прояснела от необычности положения, зато лыжи находились в самом дурном состоянии, как бы поклявшись вечно цепляться друг за друга и не давать друг другу ходу. Да и Баргамот был так чуден, что Гараське, собственно говоря, и не хотелось уходить. С трудом ворочая языком, приискивая слова и путаясь, Баргамот то излагал ему инструкцию для городовых, то снова возвращался к основному вопросу о битье и участке, разрешая его в смысле положительном, но в то же время и отрицательном.

– Верно говорите, Иван Акиндиныч, нельзя нас не бить, – поддерживал Гараська, чувствуя даже какую-то неловкость: уж больно чуден Баргамот!

– Да нет, не то я говорю… – мямлил Баргамот, еще менее, очевидно, чем Гараська, понимавший, что городит его суконный язык… Пришли наконец домой – и Гараська уже перестал изумляться. Марья сперва вытаращила глаза при виде необычайной пары, – но по растерянному лицу мужа догадалась, что противоречить не нужно, а по своему женскому мягкосердечию живо смекнула, что надо делать.

Вот ошалевший и притихший Гараська сидит за убранным столом. Ему так совестно, что хоть сквозь землю провалиться. Совестно своих отребий, совестно своих грязных рук, совестно всего себя, оборванного, пьяного, скверного. Обжигаясь, ест он дьявольски горячие, заплывшие жиром щи, проливает на скатерть и, хотя хозяйка деликатно делает вид, что не замечает этого, конфузится и еще больше проливает. Так невыносимо дрожат эти заскорузлые пальцы с большими грязными ногтями, которые впервые заметил у себя Гараська.

– Иван Акиндиныч, а что же ты Ванятке-то… сюрпризец? – спрашивает Марья.

– Не надо, потом… – отвечает торопливо Баргамот. Он тоже обжигается щами, дует на ложку и солидно обтирает усы, – но сквозь эту солидность сквозит то же изумление, что и у Гараськи.

– Кушайте, кушайте, – потчует Марья. – Гарасим… как звать вас по батюшке?

– Андреич.

– Кушайте, Гарасим Андреич.

Гараська старается проглотить, давится и, бросив ложку, падает головой на стол прямо на сальное пятно, только что им произведенное. Из груди его вырывается снова тот жалобный и грубый вой, который так смутил Баргамота. Детишки, уже переставшие было обращать внимание на гостя, бросают свои ложки и дискантом присоединяются к его тенору. Баргамот с растерянною и жалкою миной смотрит на жену.

– Ну чего вы, Гарасим Андреич! Перестаньте, – успокаивает та беспокойного гостя.

– По отчеству… Как родился, никто по отчеству… не называл…

Утро. У открытого окошка сидят за столом Баргамот и Герасим Андреич и кушают спрохвала чай. Желтый, помятый самовар, как бы пытающийся своим блеском затмить блеск горячего апрельского солнышка, отражает в себе тощего субъекта в кубовых чистых шароварах, подтянутых чуть ли не под мышки, и ситцевой в розовых крапинках рубахе, свободно и без малейшего риска могущего вместить в себе три таких субъекта. Разговор идет степенный. Баргамот, пережевывая слова, излагает свой взгляд на ремесло огородника, являясь, видимо, одним из его приверженцев. Вот пройдет неделька, и за копание гряд нужно будет приняться. А спать пока что Герасим Андреич может и в чуланчике. Время к лету идет.

– Еще чашечку выкушайте, Герасим Андреич!

– Благодарствуйте, Иван Акиндиныч. Кажется, уже достаточно.

– Кушайте, кушайте, мы еще самоварчик подогреем…

Павел Крушеван
Ужасное преступление
Страшный рассказ

Посвящается «уголовным дамочкам» и любителям сильных ощущений

Пробило одиннадцать, когда городовой Гапанюк, задыхаясь от волнения, вошел в квартиру околоточного надзирателя Потихотько и, выровнявшись у дверей, доложил взволнованно:

– А у нас, вашбродь, сяводнячи неблагополучно.

Курносое лицо белоруса было испуганно, маленькие глаза точно хотели выскочить из глубоких ямок, и безволосое молодое лицо судорожно передергивалось.

– Передрались, что ли?

Околоточный Потихонько, бросив перо, которым только что писал рапорт о благополучном состоянии вверенного ему околотка, подошел к городовому.

Гапанюк был еще свежий полисмен, из запасных унтер-офицеров, но ревностный, усердный и весь проникнутый жаждой отличиться перед начальством.

– Похуже того будет, – сказал он тихо, каким-то роковым тоном.

Околоточный Потихонько, молодой и нервный, несмотря на солидность и округленность форм, тоже взволновался, поняв, что произошло действительно нечто выходящее из ряда обыденной полицейско-участковой протокольной литературы.

– Ну, живо, рассказывай, что там? Убился кто-нибудь, что ли?

– Похуже того, вашбродь…

– Ну…

Гапанюк стал рассказывать поспешно, вполголоса, все с тем же волнением в речи и с испугом на лице изредка приподымая правую руку и бессознательно, по привычке, порываясь сделать под козырек…

Около десяти часов вечера он находился на своем посту в одном из глухих переулков Вильны, когда к стоящему над обрывистым берегов Вилейки деревянному домику-особняку подъехали парные сани. С них соскочил человек и торопливо вошел в дом. На санях был какой-то длинный ящик, по форме очень похожий на гроб. Минуту спустя из дома вышли трое людей: тот, который приехал на санях, и еще два других. Они приблизились к ящику, молча подняли его и молча унесли в дом. Ящик, видно, был очень тяжел, так как они кряхтели, надсаживаясь у него. Прошла еще минута. Тот, который приехал, снова вышел. Его провожал один из тех, что носил с ним ящик, и говорил что-то непонятное, не то по-еврейски, не то по-немецки. Первый был маленького роста, второй – высокий, кажется – с бородой. В темноте еле можно было разглядеть их фигуры. Первый сел в сани и сказал «гут», второй скрылся в доме. Сани сдвинулись, помчались и исчезли так же таинственно, как и появились.

Все это поразило и заинтриговало бдительного Гапанюка, и он никак не мог отделаться от мысли, что здесь происходит что-то необыкновенное, тем более что в декабре и январе домик этот пустовал; прежние квартиранты съехали еще в половине декабря. Желая сейчас же узнать, кто поселился здесь, он повернул за угол, выбрался на улицу и вошел в небольшой трактир; дом принадлежал еврею-трактирщику. Его не оказалось. За стойкой сидела его жена. На вопрос Гапанюка, кто их новые жильцы, она ничего путного не могла ответить. Мало того, ему даже показалось, будто она как-то странно заминалась и тревожилась. Все, что он мог понять из ее объяснения, сводилось к следующему: дня три тому назад к ее мужу пришли «какие-то двое», долго торговались, но в конце концов таки наняли на месяц эту квартиру; деньги заплатили вперед; кто они, ей неизвестно, так как муж не сказал, и они, кажется, до сих пор еще не успели предъявить свои документы; сколько их – она тоже не знает: сначала видала двух, а потом и других двух; должно быть, немцы… Такие сбивчивые ответы и вместе такое упущение относительно правил записи квартирантов до того рассердили Гапанюка, что он, строго взглянув на шинкарку, заметил ей сердито: «Правило знаешь? Бо у нас за ето штрахуют, не иначе». И, когда шинкарка, пытаясь смягчить его гнев, протянула ему рюмку с водкой и румяненькую сморгонскую «абаранку», он даже не взглянул, а плюнул в сторону, сказал: «Эт, адвяжитца, горш вашой гарелки мне гэти безпарадки», – и ушел, хлопнув дверью.

Едва он вернулся к своему посту, как к таинственному домику снова подъехали те же сани. Но на этот раз на них вместо одного было два ящика, таких же продолговатых, как и первый, и так же похожих на гробы. Из саней опять выскочил тот, что и раньше приезжал, и торопливо, как и тогда, вошел в дом. Через несколько секунд из дома вышли те же два человека и так же осторожно понесли ящики. Но теперь они говорили то по-немецки, то по-русски, то по-польски, обмениваясь отрывочными словами. Едва второй ящик и люди, несшие его, скрылись в доме, как сани быстро отъехали.

Теперь Гапанюк ни минуты не сомневался, что здесь творится что-то неладное. Сначала он решил было подождать смены и тогда, передав товарищу о своем открытии, вместе попытаться разгадать эту тайну. Но, заметив полосу света, прорывавшуюся в одном из окон сквозь ставни, он подошел, осторожно ступая по хрустевшему под ногами снегу. Вокруг было тихо. Только снизу, из оврага, по которому бежала черная Вилейка, доносился шум и плеск воды.

Гапанюк приник к ставням и заглянул в щелку. Стекло было покрыто инеем; послышалось, как в квартире возятся, что-то переносят; донеслись голоса нескольких людей и глухой стон. Гапанюк подошел к другому окну, выходившему на реку. Теперь он заметил, что ставни заперты снаружи. Нащупав крючок, он осторожно снял его с петли, чуть приотворил ставень и заглянул. То, что он увидал, заставило его оледенеть от ужаса. На полу было два открытых ящика. У третьего, тоже раскупоренного, возились те люди. Их было трое. Они вынули из ящика труп и положили его на стоявший посредине комнаты стол. Лицо у трупа было синеватое, и страшные глаза мертвеца раскрыты. Гапанюк заглянул в глубь комнаты и ужаснулся еще больше. У стены стоял другой стол и сколоченный из досок топчан. На топчане было еще три трупа, а на столе – человеческое туловище без ног и рук, вскрытое, с обнаженными внутренностями; из-за этого туловища выглядывали четыре мертвых головы. Гапанюк оцепенел. Его заставил очнуться стук дверей, раздавшийся на крыльце. Он оглянулся. Кто-то вышел и стал, должно быть прислушиваясь…

– Да ты что это? Во сне все это видал, шутишь, что ли, или с ума спятил? – перебил нетерпеливо его рассказ околоточный надзиратель.

– Вот штоб мне з этаго места ня встать, – поклялся Гапанюк все тем же взволнованным голосом и с испугом во взгляде.

– Что же тот, который вышел, не заметил тебя?

– Кажись, что заметил. Бо я схапица не вспел, как ен зирк – дый зноу у сенцы.

– Надо было спрятаться. Того гляди – еще спугнул их.

– Так што я, увидавши это, завсем в безумление заставался на пратуваре.

– Смена уже была?

– Никак нет. Я ужо не дождавшись прибег.

– Да что это? Ты не рехнулся ли, брат? – высказал снова свое сомнение околоточный.

Гапанюк, видимо, даже обиделся.

– Звольте сами посмотреть.

Околоточный Потихонько задумался, потом сказал:

– Не понимаю, что бы это могло быть… Пять трупов, четыре мертвых головы…

– Не иначе, муси быц, как жиды гамана гатуюць, – заметил нерешительно Гапанюк.

– Тоже выдумал!..

Околоточный еще мгновение поколебался, соображая что-то, потом решительно надел шашку, снял со стены револьвер и взял фуражку. В соседней комнате слышались голоса. Там были гости. Он приотворил двери и позвал жену:

– Милочка, на минутку…

Она вышла и по его взволнованному лицу догадалась, что случилось что-нибудь ужасное.

– Пожар?

– Хуже того! Я сейчас вернусь, а если нет, дам знать.

Жена продолжала допрашивать его.

– Ничего никому не говори, потом скажу… какое-то ужасное преступление…

И он решительно вышел, бормоча:

– Черт знает что такое! В моем околотке! И не записаны даже! Еще влетит. Чего доброго – и службу потеряешь.

На улице он остановился в раздумье, спрашивая себя, сейчас ли дать знать следователю или после, и наконец стремительно пошел вперед.

Гапанюк шагал за ним, продолжая передавать полушепотом некоторые подробности. На углу околоточный достал свисток. Раздался тревожный, призывающий свист. Мгновение спустя откуда-то из мглы, точно эхо, долетел ответный свисток. Послышалось, как под грузными шагами скрипит снег; из мрака выступила дюжая фигура постового городового.

– Опалович, ты? – окликнул вполголоса околоточный.

– Так точно, – пробасил городовой.

– За мной.

И все пошли дальше, осторожной и торопливой походкой. Околоточный снова засвистал; опять послышалась ответная дробь свистка. Появился еще один городовой.

– Плотницкий? – спросил околоточный.

– Так точно.

– За мной.

Они завернули в глухой переулок. Из мглы выступили темные стены деревянного дома, стоявшего над обрывом. Он выглядел и мрачно, и зловеще.

Вокруг царила какая-то угрюмая тишина. Только внизу, в овраге, продолжала шуметь Вилейка, таинственно шепча о чем-то.

– Стой, – скомандовал околоточный вполголоса. Все остановились и прислушались. Околоточный велел одному из городовых войти во двор и стать у черного входа, другого поставил у крыльца.

– Смотри, ребята, никого не выпускать. А ты, Гапанюк, со мной… В которое окно ты смотрел? Покажи…

Гапанюк, осторожно ступая на цыпочках, повел околоточного к углу дома. Оба приблизились к окну. Гапанюк приотворил ставень. Околоточный заглянул и невольно вскрикнул от ужаса.

Несколько мгновений ему казалось, что он – в мучительном кошмаре, до того невероятным и ужасным было то, что он увидал. Все, что рассказал Гапанюк, оказалось правдой. Даже больше того: картина, которую околоточный увидал теперь, была много страшней описанной Гапанюком. Прежде всего ему бросилась в глаза голая человеческая рука, отрезанная от туловища и привешенная к потолку у самого окна. На столе, посредине комнаты, не было уже трупа, о котором говорил Гапанюк, а лежат какой-то умирающий человек во фраке и черных брюках. Рубаха на груди его была разорвана, грудь обнажена; на ней ниже левого соска зияла рана с запекшейся кровью. Грудь умирающего медленно и тяжело вздымалась; изредка он раскрывал глаза и обводил умоляющим взглядом, в агонии, трех людей, трех извергов, стоявших подле него и равнодушно глядевших на его муку. Наконец, двое из них отошли – и тогда околоточный увидал топчан и стол, стоявший у стены, как раз против окна. Увидал – и опять невольно ахнул. На топчане действительно лежало три уже окоченевших трупа, на столе было туловище со вскрытой и отвороченной брюшной полостью и обнаженными внутренностями. А рядом, у стены, выглядывали четыре мертвых головы, одна – совсем лысая, другая – белая как лунь, третья – с рыжей шевелюрой, четвертая – с черными волосами; три были обращены лицом к стене, первая, лысая – к окну; глаза ее, большие глаза, были раскрыты и точно застыли с выражением предсмертного ужаса. На полу, на ящиках, лежали еще два трупа; но они были прикрыты простыней, на которой вырисовывались неясные формы человеческого тела, скованного неподвижностью смерти. Желтая, точно окаменевшая нога одного из этих трупов выступала из-под края простыни. Двое из злодеев подошли к топчану, развернули простыню и тоже прикрыли ею трупы. Третий продолжал возиться у умирающего, который иногда открывал глаза и озирался взглядом, полным страдания, предсмертного страха и тоски.

– Господи помилуй, что ж это такое? – пробормотал околоточный, оцепенев от ужаса, который еще возрос при мысли, что это страшное, невероятное преступление произошло в его околотке, что оно могло случиться здесь, почти в центре Вильны, почти рядом с его квартирой… Воображение нарисовало ему все последствия этого ужасного случая – и он понял, что для него, несмотря на то что он является открывателем преступления, все погибло.

Прошло несколько мгновений. Умирающий, продолжая тяжело дышать, раскрыл снова помутневшие глаза и оглянулся с мольбой. Откуда-то явственно долетел человеческий стон.

Околоточный вдруг с решимостью отскочил от окна и направился к парадному крыльцу, сказав дрожащим голосом:

– Гапанюк, за мной. Опалович, за мной.

Сени не были заперты. Они вошли. Опалович зажег спичку. Околоточный подошел к дверям, соединявшим сени с комнатой, в которой находились трупы и злодеи, и осторожно нажал ручку. Двери были заперты. В комнате настала глубокая тишина. Очевидно, находившиеся в ней люди услыхали шум и прислушивались. Тогда околоточный со всей силы ударил несколько раз кулаком в двери и крикнул не своим голосом, повелительным и полным грозной решимости:

– Именем закона – отворите.

На мгновение снова воцарилась мертвая тишина, потом послышалось падение какой-то вещи и тревожный говор.

Околоточный опять постучал и крикнул:

– Именем закона – отворите, или мы сейчас же выломаем двери.

Снова донесся тревожный говор, кто-то подошел к дверям и спросил дрожащим голосом:

– Кто там?

– Полиция. Именем закона – отворите немедленно, или мы вышибем двери.

Из комнаты явственно донесся тревожный разговор, в котором слышалось колебание и понукание. Раздалось визжание ключа в замке. Кто-то приотворил осторожно двери, придерживая за ручку. Околоточный рванул их и вскочил в комнату, крикнув:

– За мной, ребята.

Стоявший у дверей с испугом попятился в сторону. Двое других, бородатый брюнет с довольно свирепым лицом и молодой блондин, стояли точно вкопанные, с бледными лицами, на которых была написана тревога.

Околоточный, за которым вошли городовые, остановился в позе, полной вызова и напряженной энергии. Лицо его побелело, точно полотно.

– Ни с места, – произнес он металлическим и повелительным голосом; но приказание это было совершенно напрасно, так как находившиеся в комнате люди и без того, казалось, онемели от испуга. Он окинул беглым взглядом ужасную комнату. На столе все лежал умирающий и озирался помутневшими, уже тусклыми глазами, тяжело дыша.

Околоточный несколько мгновений продолжал смотреть то на несчастного, то на висевшую у окна человеческую руку, то на стол со вскрытым туловищем, потом вдруг подошел порывисто к ящикам, на которых лежали трупы, и сдернул простыню.

То, что он увидал теперь, заставило его отступить от неожиданности. На одном ящике лежала молодая женщина в короткой красной атласной юбочке и с обнаженной грудью. Она улыбалась ему очаровательной улыбкой. Рядом, на другом ящике, была другая женщина с обнаженным туловищем. Ноги ее были прикрыты шелковым покрывалом.

Выражение ужаса сменилось на лице околоточного смущением, потом улыбкой. Он круто повернулся к Гапанюку и, покачав головой, сказал, сдерживая смех:

– Ах ты, олух, олух! Так ведь это ж восковые фигуры из музея…

В комнате раздался смех. Очевидно, находившиеся в ней «злодеи» угадали теперь причину появления полиции. Один из них, блондин, говоривший ломаным русским языком, выступил вперед и, улыбаясь, стал объяснять не без иронии во взгляде: это вот – «баядерка», это – Мелузина, морская нимфа, или «человек-рыба», это туловище – фигура из анатомического отделения, эта лысая голова – наш уважаемый железный канцлер «гер фон Бисмарк», далее «тайный советник, знаменитый доктор Роберт Кох», изобретатель не менее знаменитого кохина, здесь бюсты индейского вождя и «барона Морица Гирша», известного еврейского филантропа, а на столе фигура, «изображающая умирающего президента Французской республики Карно»… Что касается его самого, то он «главный механик» музея, разъезжающий по отделениям, починяющий механизмы и обновляющий фигуры, так как они иногда портятся во время перевозки. В музее производить починку неудобно, потому что там холодно. До десяти часов вечера бывает публика – и потому приходится работать только ночью. Некоторые фигуры линяют, их надо подкрашивать, чтобы придать «больше жизни», но в музее краска не скоро высохла бы. У Карно «испортилась машина», и он сейчас только исправил ее и завел.

Околоточный машинально шел за «механиком», смущенно улыбаясь, потом опять повернулся к Гапанюку, смерил его насмешливым взглядом и сказал:

– Ну? Видишь… олух? «В безумлении стоял на пратуваре. Не иначе как жиды гамана гатуюць!»

Гапанюк, точно окаменев, оставался неподвижно у дверей. Курносое лицо его пылало от смущения. Он учащенно мигал серыми глазками, продолжая озираться с «безумлением»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю