Текст книги "Самая страшная книга 2022"
Автор книги: Дмитрий Козлов
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Я возразил, что натура у меня ни разу не поэтическая и что по жизни я иду не оглядываясь. Она ответила, что все, соприкоснувшиеся с запретными книгами в Мискатонике, неизбежно привлекали внимание связанных с ними сил. В этих книгах Черный Человек описан как Ньярлатхотеп, тысячеликий посланец Иных Богов, воплощение Хаоса, который явится в мир, охваченный чувством неизбывной вины, чтобы стереть его в пыль. Алый символ – это печать его повелителя, Султана демонов Азатота, что дремлет в ядре Вселенной, убаюканный звуками демонических флейт. В «Некрономиконе» Альхазред уверял, что печать эта дарует своему носителю защиту от всякой угрозы, живой или неживой, но ни один земной правитель не осмелится прибегнуть к этой защите, ибо тайна ее сокрыта где-то в песках Аравийской пустыни, охраняемая сонмами адских созданий.
– Но зачем Черному Человеку показывать ее мне? – удивился я.
– Я думаю, он хочет, чтобы ты подарил ее немцам, – сказала Ева. – То, что мы делаем, – она обвела рукою ряды хирургических столов с разложенными на них жуткими инструментами, – угодно ему. Разве это не Хаос? Возможно, тебе суждено стать спасителем своего народа, Алан Вернер. НАМ суждено, – добавила она с уже знакомым мне бесстыдным блеском в глазах и привлекла меня к себе.
Оказывается, пока я тут куковал, дела стали совсем плохи. Только дураки да фанатики не понимали, что без чуда Тысячелетний Рейх кончится как-то уж слишком быстро. Чуда искали везде, не чураясь уже и запретных книг, потому как ни Святой Грааль, ни Ковчег Завета, ни Шамбала ничем не могли помочь.
Я решил, что лучше буду патриотом, чем идиотом, и помогу родине выгрести из дерьма, куда ее загнал бесноватый фюрер. В сравнении с ним безумный араб казался воплощением здравомыслия.
Из надсмотрщика меня повысили до помощника (и любовника) лагерного врача. На мне лежала обязанность вскрывать черепа, причем пациенты, увы, были не только живы, но и в сознании, и лишь деревяшка у них в зубах защищала наши уши от их страдальческих криков. Отложив пилу, я снимал крышку черепа, и Ева бралась за скальпель. Лезвие сверкало в ее руках, иссекая дрожащую губчатую оболочку чужих мечтаний, надежд, снов. Неважно, лежала перед нею женщина или ребенок, лицо Евы оставалось бесстрастным, а взгляд проникал в сокровенные глубины, подмечая каждое содроганье.
Когда жизнь окончательно покидала подопытных, наступало наше время. Иногда я брал Еву на свободном столе, среди остывающих тел наших жертв, которые равнодушно таращили глаза в потолок: занимайтесь, мол, чем хотите, нам на вас и смотреть тошно! Чаще она ублажала меня ртом или ласкала рукой в скользкой от крови и слизи перчатке, пока я не изливался на пол, и без того чем только не заляпанный… Вы простите мне мою откровенность?
Я был бы вполне счастлив, кабы не проклятая Азатотова печать. Ева талдычила о ней даже во время страсти, кроме как, когда я был у нее во рту.
Существа, описанные в запретных книгах, говорила она, нельзя подчинить: они неизменно будут преследовать свой интерес, и победа, одержанная с их помощью, обернется кошмаром. Но Азатотова печать – лишь оберег, который защитит любого, отмеченного им. Вообрази, говорила она, что будет, если самый никчемный солдат избавится от страха смерти! Вообрази хотя бы сотню таких солдат!
Меня смущали «адские полчища», упомянутые Альхазредом; Ева уверяла, что за прошедшее тысячелетие эти создания, кем бы они ни были, наверняка вымерли. Я заметил, что враги тоже не дураки и рано или поздно воссоздадут печать; пусть, улыбнулась Ева, что плохого в том, что люди прекратят убивать друг друга?
– Кого же ты тогда будешь резать? – спросил я, представив этот дивный новый мир, и она ответила со смехом:
– Вернусь к обезьянам!
Она в душе была почище вас коммунистка, моя Ева, верите или нет.
Гиммлер затею воспринял без особого воодушевления. Египет мы потеряли, снарядить полноценную экспедицию было невозможно. Он благословил Еву действовать на свое усмотрение, чем она и занялась.
…В апреле 1944-го Ева Дитрих, словно ангел, вывела меня из ада. Собственная одежда сидела на мне криво, будто с чужого плеча; я готов был вбирать щебет птиц, звон ручьев, аромат сырой земли, упасть на эту землю, полную зарождающейся жизни, и целовать ее только за то, что она за колючей проволокой…
– Ребекка Энсли тоже была полна зарождающейся жизни, – заметил я, – но с ней вы не были так сентиментальны.
– Что вам Ребекка, что вы Ребекке? – сказал Вернер. – Я душу изливаю, а вы зубоскалите. Хам.
…Свобода продлилась недолго: вскоре мы добровольно замуровались в пыльном спецхране Национальной библиотеки Парижа вместе с чудом уцелевшим латинским переводом «Некрономикона». Знатоков, что могли бы направлять нас, в Европе не осталось; кто не сбежал – сгинули, так что на сбор сведений об Азатотовой печати ушло все лето и, надо полагать, галлоны кофе, а на близость не осталось и минутки. Старина Альхазред не стремился облегчить задачу своему читателю: чем больший трепет вызывало в нем явление (а печать им почиталась за едва ли не самую кощунственную вещь в мире), тем туманнее он изъяснялся, перемежая текст возгласами «Йа! Йа!», будто взбесившийся ишак, так что лишь нечеловеческая усидчивость Евы помогала нам продираться сквозь бесконечные восславления древних богов и чисто арабское словоблудие. Засыпали мы в обнимку не друг с дружкой, а с этим мерзостным томом, прикорнув головой на очередном описании запредельных ужасов, пока город уплывал из рук Гитлера. Последние выписки мы делали под грохот канонады и франко-немецкую ругань.
…Не стану рассказывать, как мы добрались до Африканского континента и прибыли в Хургаду под именем Джейн и Эдгара Уоллес, археологов из Массачусетса. Ева, всю жизнь прожившая в Германии, английским владела лучше меня, так что я больше помалкивал, а все же нам недурно удалось отыграть ученую супружескую пару. Моя ведьма славно смотрелась в мужской рубахе и штанах, облегавших ее ладный задок, – но это так, к слову.
На восточном базаре, где пустыня вплотную подступала к городским окраинам, мы приобрели пару верблюдов. Проводников брать не стали: не то дело, да и не согласился бы никто. Среди феллахов посейчас ходят жуткие байки об этих песках.
Холодными вечерами в пустыне мы занимались любовью у потрескивающего костра, а после беседовали о всяком-разном, и скажу вам, то были лучшие мгновения в моей паршивой жизни. Как и я, Ева потеряла отца – лягушатники уложили его под Альбером. Она говорила об этом с такой горечью, что я понял: ее слова о мире, в котором люди не убивают друг друга, – отнюдь не лукавство. Как многие чудовища в человеческом обличье (я не стану отрицать, что ее иначе не назовешь), Ева была сентиментальна. На руках у нее остались две сестрички, о которых приходилось заботиться, и послушали б вы, как она рассказывала о их проказах! Эти девчонки заочно стали мне как родные. А ведь их старшая сестрица пластала детей другой расы скальпелем, будто лягушек.
Когда она засыпала, я любовался ее мирным лицом, слушал, как она мило сопит во сне, и думал, отчего же мы все так чудно устроены. А потом закрывал глаза, и виделся мне Черный Человек: он стоял посреди пустыни, устремив горящий взор к звездам, и два огромных льва ластились к нему.
Солнце огненным шаром поднималось из-за дюн, и мы, наскоро подкрепившись, трогались в путь, таща на поводу навьюченных верблюдов. Проклятые зверюги, будто что-то предчувствуя, постоянно артачились – один чуть было не откусил мне пару пальцев. Все дальше углублялись мы в выжженное сердце этой безликой земли, утопая ногами в песке, и со временем мне начало казаться, что наше путешествие никогда не закончится.
Вскоре пустыня стала радовать нас миражами. Из желтого марева всплывали силуэты древних городов, устремляя в небо башенки, увитые цветами и зеленью; заснеженные хребты вырастали вдруг из песков, и что-то черное, бесформенное, многоглазое бурлило на их отрогах; раскидывались каменистые пустоши, усеянные костями, под которыми перекатывались тулова чудовищных червей…
Не те ли же картины открывались воспаленному взору безумца-араба, в одиночку скитавшегося по этим пескам? Или наша фантазия сама рисовала их, разгоряченная его откровениями и зноем? Стоило нам, преодолев трепет, двинуться дальше, как образы таяли в дрожащей дымке, но сколь никчемной, сколь сиюминутной казалась наша цель после этих соприкосновений с вечностью! Пустыня дремала под саваном песков, нашептывавших нам дивные тайны, а в далекой Германии вьюга заметала пылающие руины, и в глухом своем бункере дрожал смешной человечек, уже не надеявшийся на нас.
Потом… стало хуже. Куда как хуже. Припасы подходили к концу, приходилось обходиться несколькими глотками воды в день. Солнце дубило кожу, белый зной опалял глаза, выжигая разум, а когда сменялся ночной стынью, у нас уже не оставалось сил, и мы ложились вместе, только чтобы согреться.
– К черту все, – сказала Ева в последнюю нашу ночь. – Только ты да я. Под защитой печати в этом жестоком мире.
Я предложил печать отправить туда же и вернуться назад, но Ева ответила:
– С моим прошлым нас не оставят в покое. Не добудем защиту – убью тебя, а потом себя.
Я сказал, что ей, видать, голову напекло. За это она расписала мне физиономию коготками. А потом, вот было чудо почище всех миражей, разрыдалась:
– Два месяца! Два месяца у меня не было этих дней! Понимаешь, что это значит, ты, недоучка?! Нам нужна печать! Нам троим!
Тут-то я и смекнул…
Она уснула в моих объятиях, а я долго лежал в темноте, улыбаясь как идиот. Все думал: если мальчишка родится, назову Фридрихом, в честь папаши, а девочка будет пускай Ребекка. Как-никак, если б не скандал с дочуркой старика Энсли, не уехал бы я в Германию и с Евой бы мы не встретились.
…Разбудил нас жалобный рев верблюдов, быстро, впрочем, оборвавшийся. Затем раздались визгливый хохот и вой, словно рядом пировала стая гиен. Стенка палатки затрещала и разошлась лоскутьями, в прорезях мелькнуло что-то белое, повеяло колодезной затхлостью. Ева схватила револьвер. Грохот выстрелов едва не оглушил меня. Пули рвали брезент в клочья, отчаянный визг вонзился в уши.
Перезарядив револьвер, Ева кинулась наружу, я – за нею, прихватив свой. Знаю, глупость: ну как их было бы там с десяток? Но оказалось всего двое – один лежал пластом, второй рысью улепетывал на двух ногах, а потом припустил на всех четырех. Пуля Евы угодила ему в бок, и он упал на четвереньки. Я поймал на мушку бугристый затылок твари, но Ева ударила меня по руке, и пуля лишь взметнула фонтанчик песка. Существо заковыляло прочь, оставляя кровавый след, и скрылось за гребнем дюны.
– Теперь мы без труда выследим его, – сказала Ева, опустив дымящийся ствол.
Я окинул взглядом бойню и понял, что нет, спасибо. Верблюды лежали двумя горами искромсанного мяса и шерсти, песок вокруг сбился кровавыми комьями, и посреди всего этого простерлось подстреленное чудовище, разметав огромные руки.
Видели б вы эту погань! Вообразите гориллу-альбиноса: сплошь клыки да когти, с покрытой слизью, безволосой чешуйчатой шкурой и мордой, смахивающей больше на череп. У меня от одного вида ужин попросился на выход, зато Ева плясала от счастья, натурально плясала, выкрикивая:
– Страж печати! Нашли, нашли!
– Ты говорила, что они вымерли! Ты говорила! – Я чуть не плакал.
– Не мертво то, что в вечности пребудет… – прошептала она с придыханием. Холодный ночной ветер развевал ее волосы, в глазах горел фанатичный огонь. Сейчас она действительно походила на ведьму. – Так писал Альхазред.
– Плевать мне на Альхазреда, мы сдохнем здесь! – В истерике я схватил ее за плечи и затряс как куклу. – Как нам выбраться без верблюдов, без еды и воды? Твари не убьют – так доконает солнце! Будь ты проклята, одержимая сука, со своими арабскими сказками!
Мушка револьвера вонзилась мне в подбородок.
– Ты назвал меня сукой, – тихо сказала Ева.
Я бросил свой револьвер и поднял руки над головой.
– Ева, прости, я…
– Трус! – выплюнула она. – Я отыщу их логово, найду печать, и ни жара, ни холод, ни жажда, ни бог и ни дьявол – ничто на земле и в небесах – не будут мне страшны. А ты… ты можешь забрать все, что осталось, и валить на все четыре стороны, ясно?
Кивнуть я не мог, но что-то промычал.
– Я возьму револьвер. – Она невесело улыбнулась. – Не хочу поймать спиной пулю.
– Они разорвут тебя, – сказал я, и в тот момент мне этого хотелось. – У тебя еще нет печати.
– Зато патронов хватит, – отрезала она. – Твой патронташ, пожалуйста.
– А если они вернутся?
Ее палец на спусковом крючке напрягся, и я как миленький расстегнул ремень. Она велела мне отойти на сто шагов, подобрала мой револьвер и перепоясалась моим патронташем. Мне пришлось еще принести из палатки фонарь.
– Увяжешься за мной – получишь пулю, – предупредила Ева.
Вот так она бросила меня, безоружного, посреди пустыни и ушла по кровавому следу. Я провожал ее взглядом, пока эта ненормальная не пропала за песчаной грядой. В любой момент я ожидал услышать ее крик и гиений смех тварей, но лишь сухой посвист ветра нарушал тишину.
Я вернулся в палатку, но уснуть не мог. Не от страха, нет. Странное дело, об отчаянном своем положении я не думал – только о Еве, уходящей вслед за раненым зверем. А в башке вертелось: Фридрих или Ребекка? Ребекка или Фридрих?
Она была сукой, действительно жестокой сукой, напрочь безумной, но, кроме бешеной этой суки, что было у меня в мире?
Светало. Тучи звенящих мух роились над останками верблюдов, избегая, однако, омерзительного трупа, хотя он источал тяжелый смрад. Как только солнечные лучи коснулись студенистой плоти, она вся запузырилась, точно убегающее с плиты молоко, и в считаные секунды стекла с костей, расползшись зловонной лужей; но и кости плавились на солнце, как свечки. Черная кровь другого чудовища закурилась, тонкие струйки дыма тянулись до самого горизонта.
Я взял второй фонарь и пошел по ним, пошел за Евой, впервые позабыв о собственной шкуре. Шел, выворачивая ноги из песка, песок скрипел на зубах и лип к залитой потом коже. Проклятая тварь, даром что истекала кровью, добралась-таки до своего логова, и, к тому времени как его нашел я, воздух раскалился настолько, что каждый вдох обжигал легкие.
Это была просто груда валунов – с поправкой на то, что таким каменюкам неоткуда взяться средь песчаного моря, разве только их туда натаскали. Но какою силой должны были обладать сложившие их существа – и сколько могло их там оказаться?
У подножия каменной груды зияла расщелина достаточных размеров, чтобы можно было войти пригнувшись.
Налетевший ветер взметнул тучу песка. Отступив под укрытие валунов, я заглянул в черную глубину и увидел каменные ступени, витками спускавшиеся во мрак. Там, куда еще проникал солнечный свет, темнела и другая кровь, немного, но мне хватило. Рядом с разбитым фонарем сиротливо лежали сорванные патронташи вместе с обоими револьверами.
Я хотел кинуться вниз, выкрикивая ее имя. Хотел броситься назад, в пустыню, под спасительное солнце, – перед тем, что ждало в благостно-прохладной тьме, смерть в опаляющем свете стала бы спасением. Но я не мог разорваться и потому просто стоял на месте, глядя на проклятые эти ступени. Они будто дразнили меня: осмелишься или нет? Фридрих или Ребекка?
Я очертил фонарем проход, проверяя, не поджидают ли меня на лестнице. Потом схватил патронташ с обоими револьверами и накинул на себя. Барабаны были полны – она не успела сделать ни единого выстрела.
Спуск напоминал ночной кошмар – да он и был ночным кошмаром, воплотившимся в реальность, только без утопленницы за спиной. Лестница вилась и вилась, луч фонаря выхватывал фрагменты стен, испещренных самыми гротескными рисунками. Грубые, но выразительные изображения божеств, знакомых мне по «Некрономикону», чередовались с живописаниями мерзостных оргий и ритуалов.
Существа, оставившие их, без сомнения, были разумны.
Ужас навалился на меня всей тяжестью земной толщи над головой. Черт бы побрал Еву с ее печатью! Наверх, на свет!
Но я продолжал спускаться, отмечая изменения в рисунках. Чем ниже, тем они становились древнее и в то же время искуснее: история подземного племени отматывалась назад, безобразные белые фигуры обретали все более явственные человеческие черты. Последние картины, которые я увидел, прежде чем под ногами захрустели кости, поражали мастерством и величественной красотой. Таким образом пик былого величия этой загадочной расы мирно соседствовал с бездной деградации, в которую она погрузилась ныне. Здесь, внизу, костей хватало – обглоданные кости людей и животных вперемешку с останками самих страшилищ, убитых и съеденных, надо думать, более сильными и жестокими соплеменниками. То был тот самый зал, что я видел в кошмарах, смрадная полость в теле земли, окружающая бесформенный кровавый алтарь. А у подножия алтаря, подпирая его спиной, сидела Ева, жалкая, дрожащая, судорожно всхлипывала, обнимая себя руками.
С револьвером наголо я одним прыжком вымахнул на середину зала, высоко подняв фонарь; треск костей под ногами прозвучал громче пистолетного выстрела. Свет озарил стены с множеством проходов, уводивших во тьму, между которыми висели дюжины мертвых тел. От большинства остались одни скелеты, мумифицированная плоть других сохраняла следы неописуемых изуверств. Рты у всех были распялены в бесконечном, беззвучном крике страдания.
– Ты пришел, – пробормотала Ева. – А ведь я тебе запретила идти за мной…
– Пойдем, – сказал я, присев рядом с нею на корточки. – Можешь встать?
– Нет, – сказала она безразличным голосом. – Да если бы и могла. Я не нашла печать. А все равно они нас не выпустят. Мы мертвецы, Алан.
– Пусть только попробуют! – Я сунул ей в руку один из револьверов. – Вставай.
– Не могу. Мои ноги.
Схватив фонарь, я направил луч на ее ноги, и у меня оборвалось сердце. Чьи-то зубы – я знал, чьи! – разорвали ее изящные щиколотки до костей.
– Я это заслужила, Алан, – бормотала Ева, – оба мы заслужили…
– Перестань нести вздор! – Я лихорадочно огляделся, но тьма в зияющих проемах оставалась незыблемой. – Обними меня за шею, я понесу тебя.
Именно в этот момент фонарь замигал и погас. Безрадостный смех Евы в кромешной темноте слился с другим – визгливым, ликующим – у меня за спиной.
Я развернулся, взметнув револьвер. Вспышка выстрела явила мне клыкастую образину с черными провалами глазниц, мерцающих жуткими огоньками. От дикого воя заложило уши, острые когти располосовали на груди рубаху. Второю пулей я снес твари полморды, но из всех туннелей уже спешили на помощь другие, и зал наполнился визгом, воем и хохотом.
Пока я отчаянно палил по оскаленным белым мордам, Ева дрожащей рукой уперла ствол себе в нижнюю челюсть и нажала на спуск. Но одно из чудовищ рвануло ее за руку – даже сквозь визг монстров и грохот пальбы я услышал треск кости, будто переломили пополам ветку, – и Ева лишь раздробила себе выстрелом подбородок. Отчаянный, захлебывающийся вопль ее был до того страшен, что я уронил револьвер и зажал уши руками…
Они возложили ее на запятнанный бурым алтарь, сорвав всю одежду, как она сама укладывала своих жертв на хирургический стол. Как они глумились! Мне нелегко говорить об этом, а я, вы знаете, сантиментами не обременен. У них были факелы, у этих поганых тварей, и они зажгли их единственно для того, чтобы я мог видеть все, что они с ней вытворяют, – ведь сами они прекрасно видели в темноте.
Всякий раз, как она переставала выть, в ее изувеченный рот вливали содержимое костяной чаши, приводившее ее в чувство. Я видел, как они терзали ей руки и ноги зубами, срывая мясо и мышцы с костей… как содрали лицо, и самый крупный из монстров, очевидно вожак, примерил его вместо маски… Затем он когтями вспорол ей чрево, вырвал дрожащий сгусток, так и не ставший Фридрихом или Ребеккой, и пожрал на наших глазах, а она выла, выла…
Я молился, чтобы она наконец испустила дух, молился Богу, которого нет: он не допустил бы существования подобной мерзости!
Наконец ее крики стихли, и я возрадовался, хоть и понимал, что теперь мой черед. Но потом я услышал лязг цепей и в пляшущем свете факелов увидел, как колотятся на стенах человечьи останки, разевая провалы ртов в беззвучной мольбе о смерти. Внизу, под ногами чудовищ, клацали изгрызенные кости, а среди моря оскаленных морд мой взгляд уловил ту самую, развороченную моей пулей, но живую и скалящуюся – и озарение едва не лишило меня остатков рассудка.
Здесь, в этом адском подземелье, существовавшем будто вне времени и пространства, царила вечность, и что бы ни пребывало в ней, оно не могло умереть.
Ева присоединилась к немому хору мертвецов, когда ее почти лишенный плоти остов распяли на стене. Настал мой черед лечь на кровавый алтарь. Я орал, брыкался, кусал осклизлые лапы. В тот момент, думаю, я и поседел… Надо мною нависло искаженное, измятое лицо Евы: сквозь пустые глазницы горели глаза подземного вожака, клыки скалились за кровавой дырою рта, который я так часто целовал, в который погружал свою плоть. Бритвенно-острый коготь вспорол мне лоб до самого черепа, огненные сполохи замелькали перед глазами, но, прежде чем отрубиться, я углядел высокую фигуру за спинами беснующейся орды.
Черный Человек улыбался мне.
Я канул в пустоту, в бескрайнюю космическую тьму. Черный крылатый демон с горящими глазами сжимал меня в объятиях. Со свистом проносились кометы, волоча за собою огненные хвосты, галактики закручивались в спирали, звезды рождались и гибли в ослепительных вспышках, а пространство и время то сжимались, то растягивались в бесконечности.
Очнулся я, как бывает в восточных сказках, в совсем другом месте, на берегу звенящего ручья, посреди голого дубняка, тянувшегося к небу черными корявыми лапами. Откуда-то издалека доносился рокот канонады.
Неужели я снова в Германии? Лежа в талом снегу, я смотрел на солнце и, будто сквозь защитное стекло, видел на нем дрожащие черные пятна и огненную корону.
Оно не жгло мне глаза, понимаете?
Журчание воды затуманивало рассудок, истомленный жаждой и пережитым ужасом. Я по-пластунски подполз к ручью и в зеркальной глади увидел свое отражение: поседевшего до времени незнакомца с воспаленным взором и кровавым знаком во лбу…
4. Тень за окном
– Вот и вся история, от начала и до конца, – сказал человек с алым знаком. – Хотите верьте, хотите нет, а это было на самом деле.
Он взял бутылку и плеснул в бокал очередную порцию шнапса.
Огонь в камине уже догорал, рдеющие угли изредка постреливали трескучими искрами. В умирающем свете глаза Вернера влажно блестели, мерцал огонек сигары. Я мрачно подумал, что человек, которого не берут снаряды, может не беспокоиться о вреде курения. Наверху, где стояла кровать с прикрученным к ней нагим обезглавленным телом, кровь проникла сквозь перекрытия – багряное пятно расцвело на потолке и продолжало расти, поглощая его девственную белизну.
Дождь хлестал с прежней силой, но уже не погромыхивало – гроза уходила на запад.
– История, м-м, довольно интересная, – протянул я наконец. – Предположим, я даже поверю вам.
– Мне плевать, поверите или нет, – отрезал Вернер. – Я оставил вас в живых ровно по одной причине: чтобы вы передали своему командованию – пусть меня оставят в покое.
– А вы продолжите в том же духе? – сказал я, ткнув пальцем в кровавое пятно на потолке.
– Что еще мне остается? – Вернер швырнул бокал в камин, угли зашипели, на мгновение вспыхнув ярче. – Столько попыток меня арестовать, столько напрасных жертв, а вы всё не можете взять в толк, что я вам не по зубам. Я устал, ужасно устал от постоянной слежки, от попыток свести меня с ума, а ведь я и так уже на грани. Стоит мне устроиться где-нибудь на ночлег, начинается звуковая атака: вы кричите, палите из орудий, врубаете громкую музыку, а когда я выхожу – разбегаетесь как зайцы. Обещаю: за эти ваши штучки будут и дальше расплачиваться невинные граждане. Я хочу спокойно жить, разве это так много?
– Лишая жизни других? Грабя и насилуя? Человечество никогда не смирится с вашим существованием, Вернер.
Он помолчал, а потом заговорил лихорадочно:
– Власть над законами мироздания пьянит. Хочется ежеминутно испытывать ее, щегольнуть перед остальными, брать то, что было ранее недоступно, делать то, что не дозволялось. Когда всю жизнь о тебя вытирали ноги, как не ответить той же монетой? А потом… потом наваливается тоска: ты уже понял, что ты царь и бог, а они всё не признают этого, всё пытаются тебе докучать, всё ищут слабое место в броне, чтобы уязвить, заставить быть такими же, как они, уязвимыми, как они, покоряться их правилам и жить в страхе перед законами, которые им самим ненавистны. К пресыщению добавляется ярость, и хочется гвоздить, гвоздить, гвоздить их чем-нибудь по овечьим башкам, и брать с них все больше и больше, раз они не хотят оставить тебя в покое! Но чем больше берешь, чем выше возносишься над их стадом, тем сильнее их жажда уложить тебя связанным на столе и покопаться в твоих мозгах. Они душат тебя своим неусыпным надзором, своей бесконечной слежкой, они боятся и ненавидят тебя не столько за то, что ты с ними делаешь, сколько за то, что сами хотели бы делать то же с другими, о, как они хотели бы! Ударить – и не получить в ответ! Брать – ничего не отдавая взамен! К чему добиваться женщины, которая даже не посмотрела бы на тебя, если можно безнаказанно взять ее силой? Чего стоят ее желания, если на твои желания ей плевать? Зачем жалеть ее, если она, дай ей волю, испластает тебя ножиком как лягушку, оставаясь притом милой и сострадательной? Это не фантазии мизантропа – это мой отец, вздернутый на буковом дереве своими дружками, это я, Алан Вернер, это вся новейшая история. Давайте свалим все дерьмо на этих заносчивых немцев – кстати, смотрите, у нас есть бомба, япошки были в восторге! Только наш брат Каин не брат нам, что вы: он убийца, насильник и мародер, отребье, которому мы почему-то не можем указать его место, но мы не оставим его в покое, дорогой сэр, пока не найдем способ, не извольте беспокоиться!
– Никак вы оправдываетесь? – сказал я.
Он нахмурился:
– С чего вы взяли?
– Каждое ваше слово пронизано чувством вины. Что вы пытаетесь доказать: что «эти» не лучше вас или что вы не хуже их?
– Вы слишком высокого мнения о себе, Соколов. – Язык у Вернера уже порядком заплетался. – Кто вы такой, чтобы я перед вами оправдывался?
– А кроме того, вам страшно, – добавил я. – Вы неглупы, видали всякое и понимаете, что ничего в жизни не дается задаром. Те существа в подземелье разумны – вы догадались об этом по настенной живописи. Спрашивается: с какой милости они даровали вам оберег, которым сами не пользуются? Почему они не защитили себя от солнечного света и ваших пуль? Чего они боятся? Вы тоже боитесь, ответ-то напрашивается.
Лицо Вернера побледнело, отчего знак на лбу сделался еще ярче. Рука его легла на рукоять секача.
– Предположим, только предположим, что Азатотова печать – не оберег, а клеймо собственника, – продолжал я как ни в чем не бывало. – Предположим, она знаменует, что никто и ничто во Вселенной не посягнет на ее носителя, ибо тот безраздельно принадлежит владельцу печати, а Он рано или поздно заявит свои права. Предположим, что все ваши бесчинства, Вернер, – это пир во время чумы, попытка побольше урвать от жизни перед неотвратимым концом, и, что всего хуже, вам неведомо, каков он будет и когда настанет… Сколько раз вы думали о самоубийстве, Вернер? Сколько раз ступали на минное поле, сколько раз приставляли к виску пистолетный ствол и с ужасом убеждались, что для себя столь же неприкосновенны, как и для других?
– Вы не тот, за кого себя выдаете! – взревел Вернер. – Уж точно не советский офицер!
– Ну почему же? – усмехнулся я. – Я всегда прихватываю с очередной своей оболочкой ее разум, чувства и воспоминания. Можно сказать, Соколов живет во мне так же, как я живу в нем. Это часть игры, Вернер, а я очень люблю играть… но теперь игра окончена.
Он шагнул ко мне, занеся секач над головой, но мне настоящему Алан Вернер со своим сверкающим секачом был не страшнее, чем трое незадачливых его подражателей, что остались лежать на Паркштрассе – разорванные, выпотрошенные, освежеванные.
– Да кто ты такой, мать твою? – выкрикнул Вернер.
– У меня никогда не было матери, – ответил я, глядя в окно, за которым выросла размытая тень.
Вернер обернулся на звон выбитого стекла. Бледная рука скользнула в дыру и зашарила по раме, нащупывая склизкими пальцами щеколду.
Замерев с раскрытым ртом, Вернер смотрел, как окно распахнулось. Уцепившись за раму, существо перекинуло длинную ногу через подоконник и одним движением очутилось в комнате. Вместе с ним в дом проник шум дождя и запах разрытой сырой земли. Неподвижное, матово-бледное лицо пришельца влажно блестело, в слипшихся усах застряли ошметки изжеванной плоти. Он протянул бледную руку, словно приглашая Вернера на тур вальса; с растопыренных пальцев свисали нити белесой слизи.
– Кажется, это за вами, – сказал я, поднимаясь из кресла.
Вернер отпрянул, опрокинув ногою кофейный столик. Существо зашлось булькающим хохотом и двинулось вперед, оставляя на ковре грязные следы. Лицо его мелко дрожало и оплывало как свечной воск.
Вернер нанес удар секачом, раскроив тающую голову. Из раны с шипением брызнул луч ослепительно белого света. Одежда пришельца плюхнулась на ковер, извергая из рукавов и штанин потоки булькающей зловонной жижи, но смех не умолкал, становясь громче, раскатистей. За ним мы не услышали, как рухнула выбитая дверь, впуская в дом остальных наблюдателей.
Они быстро заполонили комнату – ухмыляющиеся безмолвные призраки, чьи лица оплывали белесыми сгустками. Вернер пятился, отгоняя их взмахами секача, но они неумолимо приближались, протягивая руки, и алая печать их не останавливала.
С криком он запустил в них бесполезным оружием, а сам подлетел к окну и вскочил на подоконник. Но там, за окном, теперь бурлил чернильный хаос, в котором под бой барабанов плясали сотни причудливых форм. В барабанную дробь вклинился всхлип флейты, ей ответила стоном другая, третья взвизгнула, словно от боли, четвертая подхватила… Словно этого было мало, на адскую какофонию накладывались другие звуки: глухой, утробный рокот вперемежку с жадным причмокиванием.
– Что… что это?.. – Голос Вернера дрожал, как у испуганного ребенка. – Ради бога…
– Ради какого бога? – спросил я, положив руку ему на плечо. – Их множество, Вернер. Кому из них вы бы вверили свою участь?
С этими словами я сбросил личину Юрия Соколова, русского солдата, убитого под Берлином, и явил себя Вернеру в своем истинном величии; и он, еще недавно уверенный в своем надо мной превосходстве, проскулил: