Текст книги "Самая страшная книга 2022"
Автор книги: Дмитрий Козлов
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Анатолий Уманский
Алая печать
1. Человек с алым знаком
Каин плеснул остаток шнапса в бокал и протянул мне:
– Выпейте, господин Соколов. Вы похожи на прибитую крысу.
Он не мог бы выразиться точнее. Одежда висела на мне мокрыми тряпками, кровь, натекшая из разбитой головы, пятнала лицо боевой раскраской.
На Паркштрассе, где редкие фонари с трудом разгоняли сырой сумрак, а уцелевшие после бомбежек дома-муравейники лепились друг к другу, удерживаемые от обрушения, надо думать, единственно молитвами своих обитателей, какой-то оборванец едва не раскроил мне череп обрезком трубы. С ним были еще двое, вооруженные ножами, и, хотя перед глазами у меня все плыло, а черты их лиц скрадывал полумрак, я все же разглядел на каждом из них грубо намалеванное подобие Каиновой печати – той самой, над феноменом которой ломали голову не только уголовники всех мастей и недобитые гитлеровские палачи, но, что пугало гораздо больше, и лучшие умы мира.
Той самой, что сейчас я видел на лице своего собеседника.
Она горела под линией серебристых волос – хитросплетение незаживающих разрезов, столь изощренное, что при долгом взгляде начинала кружиться голова.
– Это не слишком больно, если хотите знать, – заметил Каин, перехватив мой взгляд. – Саднит немного, но это невеликая плата за мои… возможности.
За стенами дома Шультеров гулял ветер, дребезжал оконными стеклами, свистел в дымоход, как в гигантскую флейту. Огонь потрескивал в камине, бросая на белые стены изломанные тени, содержимое бокала в протянутой руке играло янтарными отблесками. Старинные часы в углу сухо отбивали мгновения. С фотографии на стене улыбались Шультеры: высокий, сухопарый Эрнст в квадратных очках, его кругленькая супруга Марта и хорошенькая белокурая Габи, их дочка.
– Я буду пить только с разрешения хозяев, – заявил я, почти уверенный, что их давно нет в живых. Кроме Габи, разве что, но она наверняка бы предпочла умереть.
– На что вам разрешение? – снисходительно улыбнулся Каин. – Разве вы не победители?
Глядя в холодные голубые глаза человека с алой печатью, я сказал:
– Но не мародеры.
Содержимое бокала выплеснулось мне в лицо.
– Выбирайте выражения, господин офицер – как вас там по званию? – промолвил Каин, зажигая сигару. – Иначе я не дам за вашу жизнь и ломаного пфеннига.
Глаза щипало. Смаргивая жгучую жидкость, я утерся кулаком. Обтесать им лицо с алой печатью во лбу было все равно невозможно.
Не считая печати и преждевременной седины, выглядел Каин вполне обыкновенно. Среднего роста, неплохо сложен, хоть и не атлет, черты лица капризно-надменные, льдисто-голубые глаза – не самое приятное лицо, но ничего демонического. Однако армии, сломавшие хребет нацизму, не могли остановить смертоносное веселье этого человека, и целые города трепетали перед ним.
Американцы допускали откровенно сверхъестественные толкования, вплоть до того, что Каин послан свыше покарать немецкую нацию за ее преступления; иные даже заявляли, что не стоит ему мешать. Сами немцы вспоминали легенду о Бальдре, благом скандинавском божестве, которому ничто на свете не могло причинить вреда, кроме ветви омелы; но если то и был Бальдр, на землю он вернулся в прескверном настроении. У нас говорили, будто алый знак – психологическое оружие, разработанное фашистскими учеными, что не объясняло, однако, невосприимчивость его носителя к огню, взрывчатке и прочим неодушевленным угрозам.
В одном сходились все: кто бы ни поставил печать на лоб этого человека, к Господу Всеблагому он иметь отношения не мог.
– Как вы меня нашли? – спросил Каин.
– Я не искал вас. На меня напали, тут, неподалеку. Я немного знаком с хозяевами и рассчитывал получить у них помощь. Вас я встретить никак не ожидал.
…Весной, когда наш взвод остановился у Шультеров, хозяева спрятали Габи от «русских варваров» в винном погребе, но мы обнаружили их сокровище и вытащили на свет божий. Она бешено лягалась, сверкая подвязками, и визжала: «Nein, nein!», а ее мамаша металась вокруг, норовя выцарапать нам глаза.
– Ай-яй-яй, – покачал головою Каин, – a terrible age and terrible hearts.[1]1
Ужасный век, ужасные сердца (англ.).
[Закрыть] Да, я знаком с вашей литературой, хотя на русском она, должно быть, звучит лучше, чем на английском, – добавил он, заметив мое удивление. – Я образованный человек, господин Соколов. Если на то пошло, мои познания простираются намного дальше, чем вы можете себе представить.
– У вас ведь есть имя?
– Вернер, – ответил он, – Алан Вернер, никакой к черту не Каин. Как видите, я с вами честен, чего не скажешь о вас.
– Прошу прощения?
Он подошел к окну и отдернул штору. У ограды, под проливным дождем, стоял человек в форме без опознавательных знаков. Русые волосы облепили непокрытую голову молчаливой фигуры, с вислых усов струилась вода.
– Так, значит, вы решили зайти к знакомым. А приятель ваш, очевидно, застеснялся и предпочел вымокнуть.
– Я один. Понятия не имею, кто это.
Каин-Вернер милостиво кивнул и опустился в кресло напротив, водрузив ноги на кофейный столик. А ведь за этим столиком мы со старшиной Жаровым в карты резались, снова некстати вспомнилось мне. Старшина, даром что грудь в орденах, бессовестно мухлевал.
– Бр-р, ну и выдержка. – Вернер зябко передернул плечами, косясь в окно. – Надо будет выйти и пристрелить этого стойкого оловянного солдатика, когда лить перестанет.
– Где девушка?
– Дейчес паненка, руссиш камрад? – осклабился он. – Все-таки вы оказались здесь не случайно.
– Вас это не касается, Вернер. Что вы с ней сделали?
– Что сделал? – Он выдохнул струю дыма в потолок. – Да ничего такого, что не хотели бы сделать вы.
Тогда, весной, я действительно многое хотел бы сделать с Габи… при условии, что она сама хотела бы того же. Я вспомнил, как она разревелась, поняв наконец, что ее не обидят, как мать прижимала ее к груди, сама голося белугой, как Эрнст, жалкий, взъерошенный, потерявший где-то очки, смотрел на нас, подслеповато моргая. Старшина Жаров бросил снисходительно: «Эх, вы! А еще высшая раса». А к вечеру я уже учил Габи петь «Катюшу», играя на аккордеоне, и она смешно коверкала слова. И когда мы уходили, она подбежала, краснея, и чмокнула меня в уголок рта, и губы у нее были такие теплые, такие беззащитно-мягкие, что я устыдился своей колючей щетины…
– Что вы так на меня смотрите? – вторгся в мои мысли насмешливый голос Вернера. – В былые времена вельможа мог овладеть любой женщиной просто потому, что мог. Вот и я это делаю потому, что могу. И мой народ делал с вашим все, что хотел, по этой же самой причине…
– Времена изменились.
Он расхохотался мне в лицо – звонко, по-мальчишески.
– Она жива, если для вас это главное, – произнес он, отсмеявшись.
– Я хотел бы убедиться, – сказал я.
– Отчего бы и нет? – Вернер лукаво подмигнул. – Но сперва, – он задумчиво взглянул на пустую бутылку, – надо пополнить запасы. У нас с вами впереди долгий вечер.
Впервые о нем услышали на Западном фронте, в последние дни войны. Трое ирландцев – сержант О’Лири, капрал Уолш и рядовой Дуглас – увидели, как некто, одетый в штатское, бредет мимо их окопа – среди рвущихся снарядов, сквозь дым и огонь. Сержант крикнул: «Стой, кто идет!», и незнакомец обратил в их сторону усталое лицо с алой печатью, горевшей во лбу, словно третий глаз.
О’Лири, не боявшийся ни бога ни черта, вскинул свой окопный «ремингтон», собираясь разнести вдребезги голову с алым знаком, передернул цевье. В отсветах пожарищ алая печать засияла ярче, отличная мишень, стреляй – не хочу… да только О’Лири вдруг понял, что действительно не хочет, хуже того – не может физически.
«Немыслимо! – говорил он потом на суде. – Это было… как в самого Спасителя выстрелить! Как… выколоть глаза собственной матери… как бросить в огонь ребенка…»
Незнакомец приблизился, легко, будто пугач у мальчишки, вырвал дробовик из ослабевших рук сержанта и ударом приклада раздробил ему челюсть.
О’Лири сполз на дно окопа, захлебываясь кровью. Уолш, решивший, что в «ремингтоне» перекосило патрон, поднял карабин, но тотчас опустил, охваченный тем же необъяснимым бессилием. В следующее мгновение заряд картечи разворотил капралу живот – с дробовиком все точно было в порядке. Дуглас в панике выскочил из окопа и угодил под шальной снаряд, разметавший куски его тела по горящей земле.
Сержанта обнаружили лежащим без чувств в обнимку с дробовиком. Военно-полевой суд пришел к выводу, что О’Лири сам напал на товарищей в припадке безумия, вызванного тяготами сражений. С головой у него и впрямь сделалось совсем плохо, что только и спасло беднягу от законов военного времени.
– И сказал Господь, – бормотал на суде О’Лири, возводя лихорадочные очи горе, – за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его…
Появление человека с алой печатью стало лишь началом в череде необъяснимых, поистине апокалиптических явлений, обрушившихся на разоренные войной земли Германии.
На переправе через Эльбу волны вдруг вспенились, выбросив огромные, будто из дубовых корней свитые щупальца, усеянные кратерами мясистых присосок. Они в щепки разнесли один из мостов и снова скрылись в глубине, унося с собою кричащих людей. На позиции англичан обрушился кровавый ливень; когда солнце выглянуло из-за туч, кровь задымилась, источая зловоние. Несколько французских солдат без вести пропали в горах, и командиры божились, что незадолго до этого какие-то крылатые существа весь вечер летали над лесом, издавая невыносимые для ушей жужжание и стрекот.
Там же, в горах, в скором времени объявился и человек с алой печатью. Приходя в деревушки, он жонглировал осиными гнездами, крутил за хвосты гадюк, которые шипели и корчились, не смея пустить в ход клыки, разводил костер и погружал руки в огонь. Немцам, однако, той весною было не до забав, да и еды не хватало. Старики (а из мужчин дома оставались по большому счету только они) призывали гнать его камнями да палками; но, как доходило до дела, камни и палки выпадали из ослабевших рук.
Вскоре он начал сам брать все, что пожелает. Союзные войска, к которым отчаявшиеся немцы обращались за защитой, беспомощно разводили руками: никто не мог задержать его, даже плюнуть в его сторону было невозможно. Спускали собак, но и самые свирепые псы стелились перед ним на брюхе, жалобно скуля и поджимая хвосты. Хулиган с алым знаком обносил склады с продовольствием, заходил в кабачок и угощался за счет заведения, бил стекла и мочился где попало, смеясь над бессильными попытками его остановить.
Саботаж, постановило командование, и никакие чудища речные тут ни при чем. Кровавые дожди льют из-за примесей красной глины в воде. Французский отряд печально славен тем, что при взятии населенных пунктов уделяет больше внимания кабакам и Fräulein, нежели дисциплине. А что до странного фигляра, который, конечно, никаким боком не причастен к бойне, учиненной сержантом О’Лири, то всякий крутится как умеет, особенно во время войны.
Другими словами, союзники применили против загадочных явлений многократно обкатанную военную тактику, особо популярную среди африканских страусов: зарыться головой в песок, сделав вид, будто ничего особенного не происходит.
2. Наблюдатели под дождем
– Вам знакомо имя Евы Дитрих? – осведомился Вернер у двери погреба.
Я посмотрел на него с удивлением:
– Ведьма Аушвица? Вы знали ее?
– Очень близко, – произнес он так, будто знакомство с одной из самых ужасных женщин в истории делало ему честь. – Чертовски близко.
– Это она вам оставила?..
– И да и нет, – молвил он. – И да и нет.
– И вы знаете, где ее найти?
– Закатайте губу, господин Соколов, – с неожиданной злостью ответил он. – Или лучше называть вас товарищем?
– Я не товарищ вам, Вернер.
– А вы мне не господин. Это я сейчас господин вашей жизни. Что до Евы, то вы никогда ее не найдете. – Яростно рванув засов, Вернер отворил дверь – и я отпрянул, сраженный вырвавшейся наружу тяжелой волною смрада.
Вспышка молнии залила окошко под потолком. В дрожащем свете я увидел шевелящееся серое море – стая огромных крыс терзала два тела в кровавом тряпье. Хозяйку я опознал лишь по длинным, с проседью волосам, облепившим разбитый череп. Во вспоротом животе Эрнста Шультера что-то беспрестанно вспучивалось и перекатывалось; на мгновение мне пришла в голову безумная мысль, что внутренности рвутся прочь из его мертвого тела, и лишь потом я понял, что мерзкие твари свили внутри гнездо. Из могучего деревянного бруса, подпиравшего своды потолка, торчал садовый секач, заляпанный до самой рукояти бурыми пятнами.
Снаружи гулко ударил гром – аж стены затряслись.
Вернер вошел в погреб. Крысы вились у его ног, верещали, когда он наступал на хвосты, взвизгивали, когда его каблуки ломали их серые спины… но кусать, разумеется, не смели.
Насвистывая «Ah, du lieber Augustin», Вернер перешагнул через голые ноги Марты, местами обглоданные до костей, и достал из ниши в стене очередную бутылку.
– Вы должны простить их за deshabille, – сказал он. – У них совсем не было времени приодеться.
Я схватился за рукоять секача и дернул что было силы. Древесина затрещала, выпуская окровавленную сталь.
– Вы действительно такой болван или решили наняться ко мне в оруженосцы? – осведомился Вернер не оборачиваясь. – А впрочем, и правда, захватите его с собой.
А если захлопнуть дверь перед носом Вернера, запереть его здесь, в смрадной темноте с крысами?
Эта мысль обдала меня волной сверхъестественного, кощунственного ужаса.
Он благополучно вышел из погреба и захлопнул дверь.
– Вы все еще хотите увидеть спящую красавицу?
В девичьей спаленке витали другие запахи: разгоряченной плоти, мочи и пота. Серый свет, струившийся сквозь оконный переплет, расчерчивал нагое тело Габи на квадраты. Ее высокую грудь пятнали кровоподтеки и полукружия укусов, щиколотки и запястья, прихваченные веревками к спинкам кровати, были растерты до мяса, разбитые губы спеклись. Меж разведенных бедер был пристроен плюшевый мишка с одним ухом.
– У, бесстыдник! – Взяв медвежонка за шею, Вернер кинул его на пол и осторожно накрыл ладонью пушистый холмик между ног девушки. Габи жалобно застонала во сне. Воображение нарисовало мне, как она содрогается под толчками насильника, как лежит потом в темноте, глотая бессильные слезы… Пальцы сильнее стиснули рукоять бесполезного секача. Я не смог бы ничего сделать, даже если бы перед Вернером лежала моя сестра или мать.
Но говорить я мог и высказал все, что думал о нем, в самых крепких русских и немецких выражениях.
– Sticks and stones may break my bones, – ответил Вернер, орудуя пальцами, – but words will never hurt me… and sticks and stones, too.[2]2
Камни и трости раздробят мои кости, но слова никогда не ранят меня. Как и камни с тростями.
[Закрыть]
– Отпустите ее. Или, клянусь, я все-таки найду способ вас убить.
Он вогнал пальцы глубже. Глаза Габи распахнулись – огромные, полные боли и ужаса. Она закричала, забилась на постели, выгибаясь всем телом и мотая головой по подушке.
– Перестаньте, Вернер!
И он, представьте себе, действительно перестал. Его пальцы выскользнули из истерзанного лона девушки – и сжались в кулак, и кулак этот влепился с размаху мне в лицо. Что-то звонко лопнуло в голове, перед глазами полыхнула вспышка, алая, как знак во лбу у Вернера. Я даже не почувствовал, как он вырвал у меня из руки оружие, но услышал его слова:
– …А вот так бывает, когда меня пытаются обдурить…
Изогнутый обух секача врезался мне под дых. Я согнулся пополам, хватая ртом воздух. В следующее мгновение обух угодил мне в челюсть, запрокинув голову назад. В глазах опять сверкнуло, рот наполнился кровью, и я рухнул навзничь. Даже сквозь звон в ушах до меня доносились крики Габи. Повернув голову, я встретился взглядом с плюшевым мишкой, таращившим глаза-пуговки, будто испуганный ребенок.
Я поднялся на ноги, чтобы увидеть, как Вернер с размаху ударил Габи секачом. Лезвие вонзилось ей в гортань, отсекая крик. Глаза девушки закатились, кровь хлынула изо рта потоком, обагряя белокурые волосы. Нагое тело содрогнулось в последний раз, натянув веревки. Со вторым ударом секач перерубил позвонки и застрял в пружинах матраса.
(…Кровь льет из груди, промочила, зараза, всю гимнастерку. Достали-таки фрицы поганые, угораздило же высунуться! Старшина Жаров железной рукою зажимает мне рану – все равно хлещет.
«Ты у меня, Соколов, только попробуй кони двинуть, слышишь? Не закрывай глаза, твою в бога душу мать да с переподвывертом!»
Берлин в огне, над крышами зарево. Огонь у меня в груди, выжигает воздух – не продохнуть. Кругом гремит, свистит и трещит, в голове трещит, свистит и гремит, голос командира едва пробивается: «Глаза не закрывай, кому го…»
Тьма… кромешная тьма… и что-то во тьме, что-то чернее тьмы, у него черные крылья, белые клыки и острые когти… я – это оно, а оно – это я… огненные глаза…)
…Глаза Вернера, ледяное пламя безумия. Свободной рукой он сгреб меня за грудки и отшвырнул к окну. Стекло разлетелось вдребезги, промозглый ветер с ликующим свистом ворвался в комнату, окутав меня занавесками. Я вцепился в оконную раму, чтобы не упасть, располосовав пальцы торчащими осколками.
Внизу к одинокой фигуре под дождем присоединились еще четыре. Они стояли, устремив на дом бледные, будто из воска вылепленные лица.
Вернер выдернул секач, взметнув веер кровавых брызг. Другой рукой он сдернул отрубленную голову с подушки за волосы и швырнул в окно. Она покатилась по грязи, путаясь в волосах, и остановилась у ног безмолвных соглядатаев.
Ни один не дрогнул, не вскрикнул, не тронулся с места. Тот, что стоял впереди, спокойно наклонился, подобрал голову и долго изучал неподвижное, заляпанное кровью и грязью лицо.
Секач взлетел над моей головой… и замер в верхней точке замаха.
– Черт побери, – севшим голосом пробормотал Вернер.
С трудом отведя глаза от окровавленной стали, я проследил за его взглядом и увидел, как незнакомец во дворе зубами вырывает из мертвого рта Габи язык.
…Всерьез заговорили о нем после происшествия в Альтендорфе, деревушке, где заправляли янки. Они и пальцем не пошевелили, когда человек с алым знаком занял дом булочника Люца, выставил хозяев на улицу и завалился спать. Американский полковник заявил, что, коль скоро немцы посягали на чужие земли, им не помешает отведать собственного лекарства.
Тогда отчаявшиеся жители решили взять дело в свои руки.
Несмотря на протесты Люцев, во дворе собралась разъяренная толпа. Несколько бутылок с зажигательной смесью влетели в окна и разорвались на полу. К тому времени как подоспел отряд военной полиции, дом превратился в огненный шар. Но из пламени с револьвером в руке вышел человек с алым знаком, и даже одежда на нем не дымилась. Американцы уверяли, что пламя расступалось перед ним, будто в страхе.
– Это сам дьявол! – закричала какая-то женщина. Сшибая друг друга с ног, люди бросились врассыпную, многих затоптали насмерть.
Утренний рассвет озарил тела, распластанные у пепелища: никто не смел подойти и забрать их. Перепуганные жители набились в кирху, молясь об избавлении от «антихриста». В самый разгар службы дверь распахнулась и в храм влетел запыхавшийся мальчишка Люцев, Вилли:
– Тот человек, ну, который с печатью! Он гуляет по минному полю!
– Подорвись он к дьяволу! – вскричал преподобный Шухт. – Прости меня, Господи, – тут же добавил он, услышав шокированные возгласы прихожан, и молитвенно сложил руки.
– Да в том-то все и дело! – замотал головою Вилли. – Он наступает на мину, а она не рвется, покуда он не сойдет! А земля с осколками облетают его по этой, как ее… – он умолк, вспоминая умное словечко из школьной программы, – по па-ра-бо-ле, вот!
Кирху огласили испуганные крики. Кто кричал, что надо бежать из деревни, кто молился, преподобный пытался всех успокоить, и никто не заметил, как человек с алым знаком возник на пороге, бережно, как младенца, прижимая к груди ребристый цилиндр.
– Боженька ваш на небе, – объявил он перепуганным людям, – а я здесь, рядом, и в руках у меня отличная противопехотная мина американского производства с выдернутой чекой. Это значит, что у вас нет сейчас иного бога, кроме меня.
Он заставил прихожан целовать ему ноги.
Он велел всем – детям, женщинам и старикам, включая Шухта, – раздеться донага и отплясывать веселую польку.
Он велел Шухту, который задыхался, тряся объемистым животом, выкрикивать богохульства.
– Убирайся к дьяволу! – просипел преподобный, хватаясь за кафедру.
– Кто не хочет положить жизнь за веру, – провозгласил человек с алым знаком, – тот возьми распятие да всади святому отцу туда, куда не заглядывает солнце!
Тотчас большинство прихожан кинулись исполнять эту веселую задумку. Немногие встали у них на пути. Нагие, взмокшие, обезумевшие от ужаса, люди били и рвали друг друга ногтями и зубами, точно зверье. Их мучитель засмеялся и грохнул мину об пол.
В замкнутом пространстве нефа взрыв прогремел с утроенной силой, вдребезги разнеся витражи и перемешав человеческую плоть с камнем и деревом. Многих опознать так и не удалось. Человек с алой печатью в клубах дыма вышел на улицу и отсалютовал рукой пораженным американцам, которые ждали его у церкви с оружием в руках.
В тот день они немедленно расступились, пропуская его, но с этого момента на человека с алым знаком была объявлена охота, сколь упорная, столь и безнадежная. Уходя от докучливых преследователей, он всегда отмечался кровью.
В Мюльхайме он жестоко изнасиловал уличную проститутку, отказавшуюся обслужить его задарма, и облил ей лицо кислотой. В Дюссельдорфе застрелил двух полицейских. В одном из старинных кварталов Мюнхена устроил пожар, унесший полдюжины жизней.
А потом он пересек восточную границу.
– Я был к вам несправедлив, – молвил Вернер. Он стоял у окна гостиной, судорожно вцепившись в рукоять секача. – Это снова та дрянь, что следует за мной по пятам. Знаете, кровавые дожди, таинственные существа… Видно, знак их мой притягивает. – Он развернулся и хватил секачом по столику. – Bloody hell! Я был совершенно уверен, что вы привели слежку.
– Не нужно мне ваших извинений, – сказал я, держась за разбитую челюсть. Во рту до сих пор стоял железный привкус. – Будьте вы прокляты.
– Я уже проклят, как видите, – спокойно отозвался он.
Огонь трещал в очаге, дождь барабанил в окно, размывая застывшие за ним безмолвные силуэты. К тому времени, как Вернер помог мне спуститься в гостиную и усадил в кресло, число их удвоилось.
– Во всяком случае, мне они не грозят, – проговорил он, но впервые в его голосе прозвучало сомнение. – А вот вам я бы не посоветовал сейчас выходить во двор. Как бы ни был я вам неприятен, придется потерпеть мое общество до утра.
– Неприятен? – сказал я. – Вы самая паскудная тварь из всех, что я видел, а я видел немало, и обещаю: вы за все заплатите. А теперь можете докончить начатое.
– На чем мы остановились? – проговорил он, будто не слышал. – На докторе Дитрих, точно. Хотя началось все задолго до нее…
3. Рассказ Вернера
– Вот что я помню лучше всего: я, трехлетний карапуз, стою, ковыряю пальцем в носу и гляжу, как мой папаша на веревке ногами сучит, а меж них на штанах пятно расползается, а мамаша воет и волосы на себе рвет. Он скотина был, мой папаша, но что еще хуже – он жил в штате Массачусетс, том самом богоспасенном штате Массачусетс, где в семнадцатом веке процветала охота на ведьм, а в Первую мировую начали охотиться на этнических немцев. Разве только ведьм, во всяком случае, худо-бедно судили. И что самое поучительное: с этими, которые вздернули отца на буковой ветке, хорошенько перед тем отметелив ногами и дубинками, он месяцем раньше сидел в обнимку у нас на крыльце, хлеща «Будвайзер» и горланя «The Star-Spangled Banner» [3]3
«Знамя, усыпанное звёздами» – государственный гимн США.
[Закрыть].
Пальцы Вернера сжались, переламывая сигару.
– Что потом? Учеба, учеба, учеба. Матушка, мир ее праху, считала, что я обязан поставить мир на колени. Интересно, была бы она сейчас довольна? Никаких друзей (не больно-то и хотелось), никаких девчонок (а вот это уже скверно). Стипендия университета Мискатоник в Аркхеме. Вам, русским, конечно, ни о чем не говорят эти названия!
Тут он пустился в пространные рассуждения о зловещей славе Аркхема как оплота зла и чернокнижия, о запретных фолиантах в библиотеке Мискатоникского университета, куда он имел доступ – «De Vermis Mysteriis», «Книге Эйбона», уцелевшей в виде разрозненных отрывков, и печально известном «Некрономиконе», сочинении чокнутого араба по имени Альхазред. Я не слушал. Под сводами черепа клубился мрак, в котором растворялись мысли, чувства, воспоминания Соколова. В этом мраке таилось нечто черное, древнее. Оно знало гораздо больше, чем мог поведать Вернер, чем вообще может знать человек, и посмеивалось, ожидая возможности выйти на свет…
– …Отучился несколько лет, если пьянство и блуд можно назвать учебой, пока не выперли…
У меня вдруг прорезался голос:
– За попытку выкрасть «Некрономикон»?
– Нет, – ответил Вернер, – за пьянство и блуд. На что веселому студенту «Некрономикон»? Я похитил лишь честь Ребекки Энсли, единственной дочки декана Энсли, столпа морали, поборника сухого закона, главы местного Общества трезвости… Представляете масштаб катастрофы? Удивительно, как эдакий сухарь вырастил такую душечку: не красавицу, но бойкую и любознательную, чем я и воспользовался. Когда растущий животик выдал бедную Бекку с головой, я честно предложил себя Энсли в зятья, углядев шанс войти в высшее общество. «Раз вы так благородны, – изрек старый ханжа, – содержите ее сами».
Я не был так благороден. Эта пиявочка цеплялась за мои ноги, умоляла не бросать, но я был непоколебим. Жалкое существо! Бледная, зареванная, под носом сопля…
– Что же с нею стало? – спросил я.
– Сиганула с моста в реку Мискатоник. Куда ей было податься?
– Что вы тогда почувствовали? – Ответ на этот вопрос занимал меня больше, чем печать на челе Вернера.
– Что пора попытать удачу на исторической родине, – буркнул тот. – У Энсли наверняка имелись обширные связи, а насколько янки обидчивы, я усвоил на отцовском примере.
– И вам совсем не было ее жаль?
– С чего мне ее жалеть? – окрысился Вернер. – Для таких, как она, нищий немчик вроде меня был букашкой. И уж точно не моя вина, что доктору Энсли сословная спесь оказалась дороже дочки. А букашкой я быть не хотел, – добавил он уже спокойнее. – Как и миллионы моих соплеменников. Во что это вылилось, вам ли не знать? Впрочем, тут мне виниться не за что. Отчизна приняла меня неласково.
Он задрал рукав, и я увидел номер, набитый на его волосатом запястье.
– Увлечение Гитлера оккультизмом было хорошо известно, и я рассчитывал сделать карьеру на репутации своей alma mater. Только оказалось, что птенцам Мискатоника в Рейхе скручивают шею – уж больно кощунственных идей мы могли нахвататься. В «Некрономиконе», к примеру, на более чем девятистах страницах убедительно доказывается, что высшая раса – отнюдь не немцы. Мне еще повезло, всевозможных культистов уничтожали на месте.
В аду, однако, вполне можно сносно устроиться. Я стал капо, надсмотрщиком. У меня было курево, у меня были женщины, питался я едва ли не лучше, чем в студенчестве, а уж с совестью всегда легче договориться, чем с людьми. В глазах других узников я был крысой, но это их на куски рвали овчарки, это они черным дымом валили из труб крематория, а плетка была в моих руках. Что постыдного в работе пастуха?
Так я жил несколько лет, а потом мне стала являться во снах Ребекка Энсли, вышедшая из реки, ужасная в своей бледной наготе; смотрела мутными глазами сквозь облепленные тиной волосы, тянула обвиняющую руку, а изо рта вместо слов хлестала вода. Я бросался прочь, в любой момент ожидая, что холодные мокрые пальцы схватят меня за шею, и вдруг оказывался в огромном, усыпанном костями подземелье, посреди которого высился бесформенный, заляпанный кровью алтарь. И за этим алтарем стояла угольно-черная фигура, сотворяющая перстом в воздухе некий огненный символ, тот, что вы видите сейчас на моем лице.
Что странно, наяву никаких угрызений совести из-за Бекки я по-прежнему не испытывал. Но соседей своими воплями донял изрядно, и лагерное начальство отправило меня к доктору Еве Дитрих, дабы она немножко вправила мне мозги.
В Аушвице хватало извергов в белых халатах, но в мозгах шарила только Ева, пардон за каламбур. Ее исследования человеческого разума привлекли внимание самого Гиммлера, предоставившего ей полную свободу действий. Я один из немногих узников, попавших к Аушвицкой ведьме не как «человеческий материал», а как пациент, и единственный, в чьей черепушке она не покопалась своими умелыми пальчиками. Хотя она умела делать ими еще очень многое. В свои тридцать шесть Ева была недурна собой, но эсэсовцы боялись ее, даром что сами вытворяли и не такое, причем отнюдь не из научного интереса. Умная женщина со скальпелем всегда кажется опаснее просто умной женщины.
Доктор Дитрих расспрашивала меня о детстве, о временах учебы, проявляя особый интерес к запретным книгам, из-за которых я и очутился в этом аду. Попросила нарисовать знак из снов, хоть приблизительно. При виде моих каракулей лицо у нее стало как у девочки, которой отец подарил лошадку. Затем она велела мне раздеться и приступила к осмотру.
Пока она меня щупала да простукивала, задерживая руку в местах, какие к мозгам имеют слабое отношение, я спросил: не боится ли она спрашивать про запретные книги, раз я загремел сюда лишь за то, что у меня была возможность читать их. Она сказала мне то же, что и вы: «Времена изменились».
Я сразу смекнул, что она томится одиночеством – по блеску в глазах, по тому, как участилось ее дыхание, как она раскраснелась, касаясь меня. Благо я был арийцем, в отличие от своего стада хорошо питался и был недурно сложен.
Сильную женщину берут нахрапом, и я сказал:
– К черту, все останется между нами.
Сгреб в охапку и рот заткнул поцелуем.
Она замычала, цапнула рукой скальпель и, кабы я сдал назад, точно всадила бы его мне в глаз и позвала охрану.
Но я не сдал, и скальпель зазвенел по полу…
Той ночью я не видел снов, а наутро меня снова отвели к доктору Дитрих. Конвоир был на удивление обходителен, хоть и посмеивался гаденько: смекнул, скотина, что к чему.
У Евы под глазами темнели круги, волосы висели спутанными прядями. Увидев заваленный книгами стол, я понял, что она корпела над ними всю ночь.
– Черный Человек, – сказала она, – это воплощенное чувство вины, терзающее натуры с богатым воображением. Видел его отягченный долгами Моцарт; Чайковский, стыдившийся своих склонностей, на смертном одре утверждал, что к нему в окна заглядывает какой-то «черный офицер»; русский поэт Есенин, дебошир и пьяница, посвятил ему поэму.