Текст книги "Пост 2. Спастись и сохранить"
Автор книги: Дмитрий Глуховский
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Зачем ей это потребовалось, он никак не мог понять. В тенях и с драматическими ресницами, с обнаженными плечами и с какой-то совсем детской талией, в этом странном платье, она явно была предназначена одному из жирных пожилых щеголей во фраках, одному из лоснящихся молодых хлыщей, которых подвозили ко входу угольно-черные «майбахи», но никак не Юре – солдафону и лаптю.
Юра это знал и поэтому потел, спотыкался и не мог произвести ни одной складной шутки. А Катя парила над землей, оделяла присутствующих улыбками и зря представляла Лисицына каким-то своим богемным приятелям со заковыристыми и незапоминающимися именами.
Миг позора близился: вышел распорядитель, позвонил в колокольчик, попросил поскорее расправиться с шампанским и вернуть хрусталь лакеям, потому что до собственно бала оставались уже минуты. Юра один фужер вернул, а другой тут же подхватил и опрокинул в себя.
И тут к ним приблизился какой-то неприятный с первого же взгляда человек, бывший бы высоким, если б не был весь скрючен, казавшийся бы моложавым, если бы так не молодился, и дребезжащим голосом с Катей поздоровался. Лисицын почувствовал, что она и рада его видеть, и не рада. С Юрой человек здороваться не стал, вообще сквозь него глядел, будто на сотнике Лисицыне форма не офицерская была, а официантская.
– Я гляжу, замену ты быстро нашла, – сказал он.
– Я и не искала. Позвала первого из очереди. – Катя наклонила голову. – Очередь стоит отсюда и как раз до Большого.
– Ну да. Первого из очереди. Разборчивой ты никогда ведь у нас не была.
Катя сделала реверанс.
– И ты тому живое свидетельство.
– Шлюшка. Жалкая, – выдавил желчную улыбочку скрюченный человек.
И тут же Лисицын, отпустив наконец сжимавшуюся с каждым дребезжащим словом пружину, опрокинул этого дерьмоеда отлаженной боксерской двойкой, вторым точно в челюсть. Нокаут.
Налетела охрана, скрутили его под локти, выпихнули из «Метрополя», пригрозили вызвать полицию – и только из уважения к форме не стали.
Он зажмурился, закурил. Постоял минуту-другую – Катя не появлялась. На душе был какой-то винегрет. Теперь хотя бы с вальсом этим гребаным позориться не надо, сказал он себе. И то облегчение.
А Катя все не выходила и не выходила. Может, упала перед этим упырем на колени, брызжет ему на лицо водичкой.
Ведь она за этим сюда Лисицына и потащила – ткнуть им в лицо своему этому папику, отомстить. Ну простите, не рассчитал. Ткнули так ткнули. Теперь извиняется перед ним за дикаря.
Да пошла она!
Нет, как? Нельзя ее никуда отпускать… Она хорошая девчонка и умеет быть простой, когда захочет: когда в этом разрушенном дворе Катя учила его шагам, наспех учила считать вальс – была нетерпеливая, но незлая, не заносчивая, смеялась его дурацким шуткам… Неужели все ради этого вот дефиле, ради того, чтобы с Юрой на поводке пройтись перед этим гадом?
Вот: только Катя его и волновала. Катя для него была теперь – жизнь, она была будущее.
5
Генерал Буря, теперь уже полноправный атаман, достал из ящичка чужого стола коробочку, оттуда вытащил неловко, одной своей рукой, Георгиевский крест и воткнул булавку Баласаняну в грудь. Застегнуть не мог.
– Дальше сам как-нибудь. Все, ступай, больно разит от тебя, братец.
Баласанян, счастливый, фыркнул и вылетел вон.
– Ты, Лисицын, можешь тоже идти.
Юра посмотрел на Сашку Кригова. Тот ждал. Буря кивнул ему:
– Кригов. С полковником Сургановым знакомы?
Похожий на торговца мясом полковник, при атамане позволявший себе развалиться в кресле, приподнялся.
Саша обернулся к Юре, кивнул ему, отпуская его. Лисицын отдал честь, но в дверях чуть замешкался, надеясь подслушать начало разговора.
– Государь император после сегодняшнего инцидента вас приметил… Хочет повидаться с вами еще раз. У него для вас особое поручение. Ты что-то забыл, Лисицын?
Юра притворил за собой тяжелую дверь.
Что за особое поручение, Кригов ему так и не рассказал; через пару дней он пришел в штаб в подъесаульих погонах. Этого обмыть не успели – Лисицыну было приказано возвращаться на Кавказ, а Кригову – оставаться в Москве. Больше они не виделись.
Юре показалось, что Государь приметил не того, не тому доверился. Что такого Кригов сделал? Про Баласаняна рассказал, и только. А почему? А потому что у него и так все было, он и москвич, и докторский сын, и образование у него настоящее было. А Лисицын отчего смолчал? Оттого что тяжело в сотники выбивался, и обратно в рядовые страшно было слететь. И вот опять все – Сашке: и звание, и особое поручение, и императорская личная ласка…
Приревновал, в общем, и зря. Потому что кесарю кесарево, а свинье – свинячье.
И на Катю посягнул зря.
6
Катя выскочила на улицу минут через пять. За эти пять минут Лисицын успел уже с ней навсегда попрощаться и с разбитым сердцем вернуться к прохождению службы на Кавказе, зарекся влюбляться и принял твердое решение если и не уйти после отставки в монастырь, то хотя бы точно не связываться ни с кем, кроме проституток, с которыми все, по крайней мере, заранее ясно.
Катя его решимость мигом уничтожила.
Поцеловала сразу в губы и сказала, что такого чудесного подарка ей никто давно не делал. Что сраженный Лисицыным мерзавец – видный меценат, важный жертвователь Императорского балета, который в обмен на свои пожертвования выбирает себе жертв среди танцовщиц, ухаживаниями себя не утруждает, кордебалет называет своим курятником и, растерзав репутацию одной балерины, принимается сразу за другую. Но вот – коса нашла на камень в лице именно Кати, сказала Катя. Меценат такого простить не мог и принялся уничтожать Катину карьеру, и пусть ей теперь конец в любом случае, но, по крайней мере, это было красиво.
Она поцеловала его снова, и он ей безоговорочно поверил.
До возвращения на Кавказ оставались еще два дня.
Мало времени, очень мало. Чтобы не терять его зря, из постели они не вылезали вообще. На перроне Киевского вокзала, который, конечно, ни к какому Киеву давно уже поездов не отправлял, Катя не плакала. Она шутила бесконечно – жестко и смешно – и на прощание попросила у Лисицына руки и сердца.
7
Полковник Сурганов, по виду – мясник, а по должности – начальник контрразведки, печально кивает.
– А ты знаешь что-нибудь о задании, которое должен был выполнить сотник Кригов?
– Никак нет! – отвечает по правде Лисицын.
Мясник смотрит на него внимательно и добродушно.
– Сотник Кригов возглавлял экспедицию, которую Государь отрядил к нашим восточным рубежам. За Волгу.
– К мятежникам?
– Ну… Мы-то считали, что никаких мятежников там уже давно нет. Или передохли, или перебесились… Столько лет прошло. Ни слуху ни духу.
– Так точно.
– Но экспедиция Кригова пропала без вести. А бойцы там были отборные, из девятнадцатой отдельной бригады.
Сурганов выбивает из пачки дорогую импортную сигарету, неизвестно как добытую и неизвестно как доставленную в Москву с враждебного Запада. Лисицын думает, что Сашка Кригов точно должен быть жив. Сурганов поджигает табак. Казаку курить не предлагает.
– Хуже того, есть сведения, что взбунтовался крайний на этом направлении пограничный пост. Ярославский.
– Бунт? Из-за чего?
– Вот так. Мы тут… Проворонили. Из-за пертурбаций… Не решили вовремя проблемы со снабжением… А они оказались… Мда. Хотя я лично допускаю и другое. Кое-что похуже. Проникновение провокаторов с другого берега Волги. Так или иначе… Мы хотели бы поручить тебе, братец, это дело.
Он смотрит на Лисицына многозначительно. Лисицын стоит, выпучив глаза. Полковник ждет.
– Навести там порядок? – озвучивает Лисицын.
– Да хотя бы выяснить, – Сурганов пыхает дымом, – какого дьявола там творится. Ну и да, навести порядок, если выйдет. И совсем хорошо, если ты разберешься, куда там запропастился твой друг Кригов.
– Так точно.
Мясник кивает.
– А ты, брат, прямо-таки ничего и не слыхал о том, что там за мостом делается? И что там во время войны было?
– Никак нет, господин полковник! – по правде отвечает Лисицын.
– Понятно. Ну, мы тебя введем в курс. И вот еще. На завтра ничего не планируй. Завтра, брат, тебя примет сам Государь император.
– Меня? Лично? – у Лисицына голова кругом от такого.
– Тебя, братец, тебя. Так что ты уж будь любезен, сегодня шибко не гуляй. Выспись.
– Я… Я обязательно, ваше высокоблагородие…
– А ты, Лисицын, хочешь, зови меня Иваном Олеговичем. По-домашнему как-то. Да, и колечко у тебя какое? Серебряное? Дай сюда, вот тебе от меня золотое, поноси до отъезда.
Предложение
1
Весь спектакль он то и дело глядит на часы и громким шепотом осведомляется у соседей, когда все кончится. На него шикают. Какой-то франт, чтобы впечатлить свою чахоточную даму, через ряд грозится вывести Лисицына из зала, если тот немедленно не прекратит.
Но Юре точно надо знать, когда будет конец – он сидит на самой галерке, а ему прорываться к сцене с огромным букетом, который своими шипами наверняка будет цепляться за все эти их шелка и кружева. От нервов он лузгает семечки, и весь пол под его сапогами уже замусорен шелухой.
Дают «Спящую красавицу», «opus magnum Владимира Варнавы, ныне несомненного классика, в юности слывшего хулиганом», как Юра узнал из программки. На представление Катя его не звала – он хотел непременно сделать ей сюрприз и вообще не сказал, что будет в Москве. Билет в Большой доставал сам, и досталось вот такое – в самом тылу.
Катю ему среди ее товарок удается найти не сразу и только при помощи полевого бинокля, который ему в штабе в шутку предложили взять с собой вместо театрального, а он согласился. Все эти шикающие люди вокруг смотрят на него, конечно, как на кретина – он сидит, прямой как палка, при полном казачьем параде, жрет семечки и пялится в свой громадный бинокль так, будто сцена – передовая, а оркестровая яма – траншея, из которой выбрался и двинул в штыковую враг.
Зато в этот бинокль видно Катю. Что там в целом за балет, он так толком и не понимает, потому что не отрывает взгляда от нее. Злится, когда ее заслоняют от него другие танцовщики, радуется, когда они расходятся в стороны, позволяя ей показать себя. Ревнует ее к партнерам, ревнует к приме. Партия у Кати незначительная. Ей часто, почти всегда, приходится делать то же, что и остальным – синхронно, как в строевой, как будто ей нельзя было доверить что-нибудь поважней, что-то, с чем она могла бы блистать!
Лисицын принюхивается к букету – пахнут ли розы? Когда брал, вроде бы пахли, но сейчас весь аромат словно выветрился; или, может, это он просто привык?
Они полгода как будто вместе, хотя служба у него по прежнему на Кавказе – но посреди этих длинных месяцев была трехнедельная побывка в столице, приглашение для которой Юре выправила Катя.
Три недели они гуляли по бульварам и набережным, ужинали в лучших ресторациях и завтракали с шампанским – и все это время он ревновал ее к москвичам – сытым, безбедным, – из которых каждый, конечно, станет на Катю посягать, как только Лисицын уедет от нее за Трешку. Он понимал, что выглядит со своей ревностью глупо, но когда вечерами они уносились в угар, Юра свое сомнение в том, что Кати достоин, в секрете держать больше не мог – и рвался в драку со всеми, кто на нее пялился чересчур уж липко. Дважды его вязала военная полиция, и только Катины чары (да и то чудом!) заставляли полицейских Лисицына отпускать без заведения дела. Катя его за безобразия бранила и прощала; но уверенности в себе и в ней у него не прибавлялось.
Вот он и спрашивает себя: а ждет ли она его?
Пойдет он сейчас к ней с этими розами – а другой никто не выйдет ли из партера, и пока он будет со своего балкона спускаться, уже и свой букет подарит, попышней, и руку поцелует, и щеку?
Не глупо ли и не самонадеянно ли было с его стороны хотеть ее удивить? Нет ли у нее на этот вечер других планов? В прошлый-то раз она была им оповещена заранее – и успела организоваться так, чтобы вписать в свое любовное расписание лисицынскую побывку. Но так ли была скучна столичная жизнь, что никаких претендентов на Катино время и ее душу не было совсем?
В антракте он обводит бинокулярным взглядом первые ряды, ища кого-нибудь похожего на того хрыча, которому Катя дала отставку на благотворительном балу. Хотя – соперник может выглядеть как угодно. Всех, кто сидит с букетами, как и он сам, Лисицын изучает особенно придирчиво.
Вон тот лощеный усач, например, – приняла ли бы она его ухаживания? А этот мальчишка? Не так уж и юн, собственно… Кате двадцать девять, а этому… Ну, двадцать с чем-то. Мелкому засранцу.
Надо было сказать ей заранее!
Может, уйти? Уйти, набрать ей после спектакля – сказать, что приезжает завтра, дать ей время на подготовку…
Но очень не хочется терять этот вечер. Потому что экспедиция отправляется в Ярославль уже послезавтра и вечеров осталось всего два. Шайтан с ним.
Он все же поднимается с места заранее, расталкивает возмущенных театралов и расцарапывает букетными шипами их мегер, пригибаясь, как под обстрелом, бежит к сцене и там еще пятнадцать минут ждет, пока балет кончится, чтобы метнуть в Катю цветы – первым, до того, как какой-то седогривый лев с Андреем Первозванным на шее – не министр ли? – вручит свой строгий букет рдеющей приме.
Катя ахает.
Громким шепотом велит ему ждать ее тут же, у сцены. Через десять минут, когда зал почти уже пуст, выбегает к нему, разгоряченная, и ведет Юру в закулисье пить шампанское с другими танцовщицами – невесомыми, как школьницы, женщинками с изуродованными ступнями. Все они воркуют, окружив Юру, как голуби старика, который крошит им наземь хлеб, но Лисицына интересует только Катя.
Потом, конечно, ресторан, и вино, и смех, и танцы до трех ночи. Страх и сомнение отступают с каждой Катиной улыбкой, а слова, которые он собирался точно сегодня вечером произнести, все никак у него не произносятся. Не находится для них подходящего момента, как-то все он их откладывает на потом.
А потом она тащит его к себе, они на цыпочках входят, чтобы не разбудить Катину компаньонку, тоже танцовщицу, запираются в комнате на шпингалетик, и дальше их намерение секретничать и щадить соседку само как-то забывается; все забывается вообще до боя заутренней – и только тогда, куря в постели, Лисицын признается Кате, что осталась у них всего одна еще ночь, после которой ему нужно будет вслед за Сашкой Криговым уехать к шайтану на рога.
Его страшно подмывает рассказать ей про то, что завтра его примет сам Государь, но он удерживается и не пробалтывается даже в послелюбовном изнурении, деля с Катей в постели ее сигарету с мундштуком.
2
Когда начинают бить Куранты, народ уже ждет: поснимал шапки и потупился.
Снег падает тихо и торжественно: хотя в ноябре можно было бы ждать злого ветра, но в этот день он присмирел. Снег мягкий, но идет густо – и Спасская башня уже за полверсты сквозь белый тюль почти не видна.
Снежинки ложатся на непокрытые головы и взрослым, и сидящим у них на закорках ребятишкам и таять не спешат – так что к тому мигу, когда бьет двенадцатый удар и Иерусалимские ворота раскрываются под всеобщий восторженный вздох, собравшаяся на Красной площади толпа вся уже кажется седой.
Сначала по двое неспешно выезжают на гарцующих конях кавалеристы в папахах – Его императорского величества личный эскорт. У третьего и четвертого всадников в руках знамена: черно-желто-белый имперский триколор и белая хоругвь с багряным крестом.
Жеребцы могучие, обычных извозчичьих лошадей крупней чуть не в полтора раза, и седоки им под стать. Масти кони светло-серой, серебристой, и если б не черные их глаза, они казались бы в снегопаде прозрачными, призрачными, и кавалеристы с шашками наголо ехали бы словно по воздуху.
Первая пара, вторая, третья – и тут в полумраке башни зажигается бледный пламень: плошки фар царского ландолета. Диковинное авто окрашено в белый цвет. Водительское место крытое, а над задними сиденьями крыша сложена, убрана. На длинном капоте флажки – императорский штандарт.
Толпа подается вперед, городовые, которые цепью держат ее, схватившись за руки в парадных белых перчатках, стискивают зубы и с кряхтением давят обратно. И вот – на свет является вся машина.
Государь император стоит, держась одной рукой – на другой он держит мальчика, который одет ровно, как и он сам – в перетянутую портупеей полевую шинель, в папаху с армейской кокардой.
Юра напряженно всматривается в его фигуру. Не получается поверить, что сегодня вечером ему – ему, сотнику Лисицыну – будет оказана великая честь созерцать и слушать Государя лично. За что ему эта честь? Что скажет император?
– Ай! – жалуется Катя. – Что ты так вцепился?
– Прости, прости… – Он ослабляет тиски, в которых зажата ее ручка.
В башне пробуждается голос. Над Красной площадью разлетается:
– Его императорское величество, самодержец Московский, Аркадий Михайлович, и Его императорское высочество, великий князь Михаил Аркадьевич!
Громкоговорители вторят ему от Исторического музея, от ГУМа, от Софийской набережной, от Манежной площади, с Ильинки, с Лубянки, с Тверской, с Варварки – отовсюду, где сейчас собрались в честь светлого праздника люди.
За лимузином следом идет в ногу еще дюжина всадников – попарно, все с шашками наголо, окутанные паром из конских ноздрей, мягко ступают по снегу.
– Слава Государю императору! Долгая лета!
Кто там первый прокричал это – неизвестно; но через несколько мгновений восторг волнами расходится уже от расчищенного городовыми прохода, от первых рядов, которые могут лицезреть царя лично, – к тем, кому не повезло, кого зажали в глубине толпы.
– Долгая лета! Долгая лета!
Тут, кажется, собрались все вообще, кто может ходить, все, у кого есть золотое кольцо. Император на людях появляется нечасто, а наследника и вовсе показывает народу только в год раз – в большой православный праздник, День Михаила Архистратига и Всех сил бесплотных. Архангел покровительствует великому князю, как покровительствовал его деду Михаилу Первому, основателю династии.
Лисицын думает – вот он, правильный момент!
– Катя, я…
Предложение руки и сердца, которое она шутя сделала ему полгода назад на вокзале, осталось подвешенным в воздухе – Лисицын как будто бы принял его, но в прошлый свой приезд ни один из них об этой как будто бы помолвке не вспоминал. Надо теперь ему переделать это предложение заново, по-настоящему – и всерьез. Но слишком боязно, что откажет. И вот он всю ночь думал, как выстроить разговор. Сначала сообщить ей о том, что его, сотника Лисицына, сына станичного пасечника, вызывает к себе сам Государь – и срочно, сегодня же. И потом уж только, когда Катя ахнет, воспользовавшись ее замешательством, достать кольцо. Потом понял: удивительным и счастливым образом это приходится на День Михаила Архистратига и на царский выезд. Сцена подходила для действия как нельзя лучше; больше откладывать было нельзя!
– Государь император меня сегодня вызывают, – сообщает Лисицын Кате. – Личная аудиенция.
Катя бросает на него настороженный взгляд. А может, восхищенный.
– Ого!
Наверное, восхищенный.
– И о чем разговор пойдет?
– Не могу тебе сказать. Гостайна.
Она привстает на цыпочки, треплет его по гладко выбритой щеке.
– Ты такой милый.
И больше попыток выведать у Лисицына государственную тайну Катя не делает; а он гадает, почему это еще.
– Это по поводу экспедиции, – говорит Юра.
– В которую лучше бы ты не ездил.
– Ну брось.
– Я своих не бросаю.
– Ты не рада за меня, что ли?
Катя пожимает плечами.
– Рада, конечно! Но… Ты не думал, что с твоим другом там?
– Думал. Та Сашка нигде не пропадет. Все с ним нормально будет.
– Почему мне тогда страшно?
Юра хмурится и отмахивается:
– Это ж просто экспедиция. Просто задание.
– Было бы это просто задание, – возражает Катя, – вряд ли бы тебя лично Государь у себя принимали. Всех сотников принимать – принималка отвалится.
На них оборачиваются и шикают. Лисицын медлит, крутя в кармане купленное второпях обручальное кольцо и никак не решаясь достать его оттуда.
Белый императорский ландолет с горящими огнями медленно катит мимо тысяч протянутых за благодатью рук, а царь взмахами затянутой в черную кожу кисти одаривает их этой благодатью – и лица людей озаряются, и снег начинает таять на их головах. Цесаревич Михаил Аркадьевич сидит у отца на руках крепко, надежно, не вертится – и смотрит на подданных серьезно, в свои-то пять лет.
– Такой странный мальчик, – говорит Катя Лисицыну.
– Как будто святой, – отвечает Юра.
– Как будто крепко поротый.
Ближайший к ним городовой, перехватив, кажется, их разговор, вслушивается теперь с подозрением и осуждением. Да Юра и сам чувствует себя за Государя обиженным.
– Та знает, что народ в нем царя видит.
– Он и когда у нас сидит в Большом, в своей ложе, такой же надутый.
Кортеж минует их и отправляется вдоль ГУМа к Манежу, Юра провожает его глазами, Катя смеется, толпа сплескивается за лошадиными хвостами, воздух звенит от ощущения только что случившегося чуда, свидетелями которому были все тут собравшиеся.
– Кать…
Он сжимает в кармане обручальное колечко. Но Катя своими шутками-шуточками спугнула его, и вот уже кортеж проехал, и конские хвосты замели этот миг, вот его пышным медленным снегом засыпало – не успел.
– А?
А когда он еще сюда попадет? Это сегодня у него в золотой пояс от полковника Сурганова пропуск – завтра обратно сдавать. Катя-то на Красную площадь хоть каждый день по своей червонной печатке ходить может: она в Большом служит, а живет в Леонтьевском переулке, ей положено и так, и этак. И все эти тысячи человек, которые облепят императорский кортеж на его пути от Иерусалимских ворот к Сретенскому монастырю – все с такими печатками на указательном пальце. А Лисицын тут лишний. Не заслуживает он ее.
Ну, скотина ты трусливая, решайся!
– Я другое хотел сказать…
– Какое?
Он переводит дыхание и в конце концов предлагает:
– Пойдем, может, по коньячку?
Лучше вечером. Лучше за ужином. В ресторане. После аудиенции.
3
От Манежа императорское ландо с сопровождением следует вниз к Пушкинской. Кавалеристы не опускают ру́ки с шашками, Государь не опускает руки́, на которой держит наследника. «Долгая лета!» катится вместе с кортежем снежным комом по запруженной людьми Тверской, все больше и больше восторженных голосов и улыбающихся лиц налипает на него – и к Пушкинской городовым уже еле удается сдерживать натиск гальванизированной толпы.
– Долгая лета!
К заиндевевшим окнам липнут лбами дети: внутри Бульварного, в золотом поясе, не осталось ни единого незастекленного дома, да и отопление тут работает у всех. Люди из теплых домов глядят на Государя благодарно, и все, кто высыпал на улицу, вышли по своей воле. Шашки в руках у кавалеристов, как елочные игрушки, отблескивают в праздничной иллюминации, растянутой поперек Тверской; от них и толку как от игрушек – для нарядности только. Но никто тут и не желает Государю зла, и он знает это – поэтому едет в народ с этой бутафорской охраной, поэтому безбоязненно показывает народу маленького Великого князя – хрупкий сосуд, в котором мерцает так легко угасимый священный огонь данной Богом власти. И люди смотрят на этот огонек с нежностью и обожанием. Когда настанет время, когда цесаревич будет готов стать цесарем, будут готовы и они.
– Долгая лета!
Знаменосцы подъезжают к Пушкинской, к бульварам – к невидимой границе. Тут золотой пояс оканчивается, начинается пояс серебряный. И толпа по этой границе стоит куда более плотная и внимательная: к серебряному поясу относится все, что между бульварами и Садовым, народу в нем густо – в домах немало коммуналок, все жмутся к Кремлю поближе. Все, кто золотой печатки на палец не заслужил, стремятся получить хотя бы серебряную. И сейчас тут, вдоль бульваров, кажется, выстроились все, у кого серебряное кольцо, кому можно.
На Пушкинской кортеж поворачивает направо и едет степенно вдоль тонких молодых деревьев, по преобразившимся бульварам – сначала до Дмитровки, потом до Петровки. Белые флаги с багряными крестами в честь Дня Михаила Архангела украшают и их. Городовые в зимних шинелях с блестящими пуговицами стоят лицом к скопившемуся народищу, как положено, – но и тут среди тысяч лиц нет ни злых, ни сердитых. Все стоят без шапок. Все, что им нужно, – просто посмотреть на Государя или хотя бы вслед ему, на вихрящийся за белым лимузином, за конскими хвостами снег, который в отсветах разноцветных лампочек кажется рассыпаемым из машины конфетти, божественной манной, искрами счастья.
Люди, которые тут стоят, знают, что за бульвары им нельзя – дальше, в золотой пояс, ход только тем, у кого на пальце кольцо червонного золота с царским гербом. И никто не пытается нарушить порядок, прорвать прозрачную мембрану. Каждый знает свое место, и именно в благодарность за послушание Государь доезжает в архангельский день до тех, кто стоит терпеливо вдоль бульваров.
Мальчик у царя на руках начинает мерзнуть, меленько дрожит, но позиций не сдает; и сам император держит его неутомимо. Налетевший порыв ветра расправляет знамена, шашки с присвистом нарезают ставший густым воздух, лошади фыркают, люди рукоплещут.
– Слава Государю императору! Слава великому князю!
Но вдоль всех бульваров кортеж не поедет – на Петровке он сворачивает опять направо и по ней катит к Большому, вдоль построившихся для приветствия солдат Михайловского и Аркадьевского гвардейских полков. Народ рукоплещет еще снежному вихрю и конским хвостам, а потом разбредается по ярмарочным лоткам, устроенным вдоль бульвара, – пить глинтвейн и делиться радостью с теми, кто не поспел на проезд кортежа.
А император, поднявшись по Петровке вдоль застывших гвардейцев, у Большого вновь окунается в тепло – на Театральной площади его ждут с бумажными цветами, которые будут бросать под копыта белых коней и под влажные черные колеса ландолета.
– Неужели не боится, что бомбу кинут? – спрашивает в толпе кто-то нездешний, оказавшийся внутри бульваров по гостевому золоту.
– Да кого ему бояться! – отвечают ему. – Он по совести правит, а наследника Михаил Архангел сбережет.
Площадь заклеена афишами «Бориса Годунова» и «Щелкунчика», мимо них император едет далее, к зданиям Охранного отделения, жандармерии и примкнувшего к ним «Детского мира», ничем, кроме вывески, по виду друг от друга не отличающихся. Там, выстроившись вдоль «Детского мира», желтой глыбы Охранки и белой глыбы Жандармского корпуса, императора приветствуют курсанты Охранной академии – белая кость, сплошь дворянские дети; ландолет наконец вкатывает на Большую Лубянку. Его путь скоро кончится.
Сретенский монастырь – с золотыми луковицами бетонного Храма Воскресения Христова и Новомучеников и исповедников Церкви Русской – выступает в просвете между охранными разными зданиями – казармами, приемными, каталажками, офицерскими жилыми квартирами, которые все перемешаны так, что только причастный разберет.
Ворота монастыря уже для Государя и Михаила Аркадьевича распахнуты, и у ступеней Храма Новомучеников и исповедников встречает сам Патриарх в подобающем случаю облачении: зеленой мантии поверх монашеской рясы. Золотые серафимы строго глядят с белого куколя. Прочие иерархи стоят за спиной владыки, шепчутся: они императора видят редко, заждались.
Всадники, въехав в ворота, спешиваются, расходятся полукругом. Белый ландолет останавливается, адъютант выскакивает первым, раскрывает дверь, и Государь сходит, ставит продрогшего мальчика наземь, сбивает снег с каракуля, отряхивает припорошенные погоны, шагает навстречу Патриарху, и вместо поклонов они тепло обнимаются. Патриарху, сутулому старику, Государь годится в сыновья, но отеческой снисходительности он к императору не выказывает: уважение их обоюдно и очевидно.
Цесаревича Владыка гладит по голове и зовет скорей греться. В храме уже все готово для праздничной службы. По пути великому князю вручают горячий чай в стакане с серебряным подстаканником и к нему баранку; остальное угощение – уже после богослужения.
4
Перед тем как по Москве разольется от Храма Новомучеников бронзовый звон, сутулый старик в белом куколе опускается на плохо сгибающееся колено перед серьезным сероглазым мальчиком с красными с мороза щеками. Смотрит, улыбаясь, как тот прихлебывает чай, как торопится с баранкой под насмешливым взглядом отца.
– Я тебе уже про Михаила Архангела рассказывал в том году. Но у вас, у детворы, каждый год память обнуляется. Расскажу еще раз, от меня не убудет.
Мальчик кивает. Старик подводит его к расколотой иконе, с которой облетает золотая чешуя. На иконе – красивый человек с крыльями, нерусскими печальными глазами и длинными кудрями. Глаза у него печальные, но в руке меч. По золоту человек нарисован черным.
– Михаила потому Архистратигом зовут, что он всем святым войском ангельским командует. Это под его командованием Воинство света, которое мы силами бесплотными зовем, разбило войско демонов, войско тьмы, наголову. В одной руке, гляди, у него копье, а на нем флаг, видишь? Это хоругвь, не просто флаг. Хоругвь белая, это цвет Бога, а на ней крест красный, а правильней – червленый. Знаешь, почему крест на хоругви нарисован?
– Потому что он в Христа верит!
– Эх! Забыл все-таки. Ладно, подскажу. Копьем этим он разил Змея, Сатану. Помнишь ли эту историю? Среди ангелов Господних был один, по имени Денница, – самый к нему близкий, наипрекраснейший из всего ангельского сонма, наисильнейший… И вот именно он-то и решил Господа предать, свергнуть и стать вместо него. Гордыня! Стал он остальных ангелов подстрекать к бунту. И треть ангелов пошла за ним. Предатели. Но один вышел и сказал: «Кто с Богом сравнится?», «Кто как Бог?», а на древнееврейском – «Ми ка эль?» Кто с Богом сравнится, а, Михаил Аркадьевич?
Владыка смотрит на цесаревича лукаво.
– Не знаю, – пожимает плечами мальчик.
– Никто. Никто с Господом не сравнится. Никто на свете. Так его и прозвали, Михаэль, Михаил по-нашему. И остальные ангелы, две трети, послушались Михаила, стали его армией, а он стал их главнокомандующим – по-гречески это и есть «Архистратиг». А Денницу стали называть Сатаной, что значит – «враг». Враг и Господа, и рода человеческого. Была на небесах жестокая битва, и Михаил копьем этим нанес рану Сатане, который принял образ змея. А есть, кстати, у него еще и огненный меч, и щит с крестом, и доспех, потом покажу тебе. Вот так он Сатану и поверг, ангелы-предатели стали демонами и бесами, а наши ангелы, хорошие, их победили и сбросили с неба на землю. Вот в честь той великой победы у Михаила Архистратига на хоругви-то червленый крест и нарисован. Вот какой у тебя святой защитник, твое императорское высочество, – ласково говорит мальчику Владыка. – Тот же, что и самого Господа Бога смог защитить. А пойдем-ка, к той вон еще иконе пройдем.