Текст книги "Большая svoboda Ивана Д."
Автор книги: Дмитрий Добродеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Культурная жизнь
Проходит полгода. Иван переходит от первой эмигрантской депрессии к относительной нормальности. Он научился есть белые баварские колбаски, надрезать их ножом и стягивать шкурку одним движением. Затем макать в сладкую «католическую» горчицу и запивать мутноватым, напоминающим квас белым пивом. Стучать кружкой по деревянному столу, требуя добавки.
Иногда он задумывается – а может, надеть кожаные штанишки – «ледерхозе», натянуть вязаные гетры, шляпу с пером, расшиванку и начать балакать на баварской мове? Чем он хуже Павло Мовчана? Когда ты станешь щирым баварцем, тогда ты сможешь открыто проклинать москалей-пруссаков и прочих подлых швабов. Только тот, кто стал истинным регионалом, может почувствовать вкус родной унавоженной почвы. Ну а тем, кому по душе безродный космополитизм, лучше направиться в Ленбаххаус. Что он и делает.
Ленбаххаус – это вилла в югендстиле, где висят работы раннего Кандинского и группы «Голубой всадник». На фоне эмигрантской возни, мелких интриг, поиска денег и пресмыкания перед чиновниками он видит здесь пример истинного служения искусству.
Перед глазами: блестящие мюнхенские годы Кандинского, поиск чистой формы, выход на абстракцию. Группа «Голубой всадник», дружба с Габриэле Мюнтер. Круг единомышленников в Мурнау.
Второй визуальный ряд: «Голубой всадник», Алексей Явленский, его жена Марианна Веревкина. Их сфера интересов и поиск истины делают их похожими на группу вокруг Гурджиева и Успенского.
Иван ходит по Ленбаххаусу, бормочет под нос: «Где вы нынче, представители старой школы живописи? Вас узнавали по кряжистой походке, зоркому взгляду из-под насупленных бровей, ладно скроенным сюртукам и по тому, как крепко вы держали кисточку, щуря левый глаз. Это вы создали бессмертные облики социально значимых типажей в XIX веке, и это вас похоронили в начале века XX, выкинув на свалку истории как реалистов и сапожников от искусства. На смену пришли духовные искатели – Кандинский, Малевич, кубисты. Они пытались разрешить неразрешимое и пали жертвой элементарных противоречий… Проблема была в том, что оторваться от земли и улететь было невозможно, а вот шмякнуться мордой о землю – очень даже. Что и произошло».
«Живопись – это цветовая игра, которая воздействует на нашу психику. Либо я работаю с этой цветовой субстанцией, либо занимаюсь чем-то еще. То, чем занимаются инсталляторы и коллажисты, – это шитье тапочек, распил дров, уборка сортиров. Какое отношение это имеет к цветовому воздействию на мозг?»
Современные художники – ремесленники. Сапожники и маляры в квадрате. Однако Кандинский – другое. Это Кеплер живописи. Он дал ей неведомое измерение. Известное разве что в древнем Египте. Язык высоких символов. Поэтому его не любят в России и любят в Германии. Кандинский действовал не как спонтанный копировальщик натуры, а как математик, постоянно усложняя формулы. Русским же нужна некая узнаваемость, внешняя эмоциональность. Им хочется социальной правды либо слащавых березок. Впрочем, и французам тоже. В 30-х годах они не приняли в Париже Кандинского.
– Россия – страна воплощенной правды в жизни и реализованной лжи в искусстве, – считает Иван. – И особенно в литературе. Постмодернизм убил правду жизни.
Вопрос: почему с 40-х годов авангард забуксовал? В Европе и Штатах стали мазать дерьмо по стенкам, вкалачивать гвозди в стулья. Почему остановилось развитие? Сие есть загадка. Такая же загадка, как то, что стало с литературой и музыкой. Очевидно, вид искусства исчезает, подобно биологическому виду.
Иван не знает, что омерзительней – соцреализм, которого он нахлебался в Москве 60-х, или эти шмотки дерьма, которые называются современным искусством.
Ему навстречу из Ленбаххауса вылетает ватага немецких гимназистов. Симпатичные, модные ребята, с современной стрижкой. Самый красивый мальчишка сжимает кулак и восклицает: «Достал этот долбаный Пикассо! Сколько нас могут кормить им? Да здравствует Кандинский!»
Тогда же, в начале 90-х, в Мюнхен наезжает много русских писателей. «Откуда они взялись?» – удивляется Иван. Он никогда о них не слышал в Советском Союзе. Пригов, Сорокин, Ерофееев… Им организуют лекции, устраивают семинары, предоставляют гранты и стипендии. Они живут на вилле Вальберта под Мюнхеном, выступают в культурных центрах Берлина и Кельна.
Немцы приходят на их чтения серьезно, с записными книжками, сидят, слушают, кивают головами. Они не понимают в этих чтениях ничего – ни в коммунальном юморе, ни в рассуждениях про водку, ни в антисоветских аллюзиях. А более всего не понимают озлобленного вызова, который исходит от подпольщиков.
…Каналштрассе, книжная лавка, 1991 год. После выступления Пригова пожилая немка оборачивается к Ивану и говорит: «Что это значит? Мы любили великую русскую литературу, мы ценили дух сочувствия и понимания, психологию и философию… а здесь – что это такое?»
Иван не отвечает: комментировать нечего. Перед ним была особая порода советских людей – продуктов подполья. Однако сам он – к какой категории относится?
…Книжный магазин на Леопольдштрассе в Швабинге. Виктор Ерофеев читает главы из «Русской красавицы». Немцы серьезно слушают перевод. Простота и доходчивость идеи наконец-то покоряют их сердца: «Мы все – русские красавицы!» Они хлопают, какая-то старушка подносит Ерофееву букет цветов. Его хитрые глазки излучают искорки покоренного тщеславия, он всех благодарит, берет конверт и исчезает в мюнхенской ночи.
…Толстовская библиотека. Безумный Борис Фальков читает отрывки из романа, подыгрывает себе на пианино. Что это такое? На заднем ряду сидит маленький старик Борис Хазанов, писатель-эмигрант. Он талантливый, но его не слушают и не считают своим. Молодые волки выясняют свои отношения. И маленький Хазанов сидит как зайчик, а они его игнорируют, игнорируют, игнорируют.
Читает стихи дама лет тридцати, бледное лицо, воспаленные глаза: «Без костюмов и пауз». Очевидно, пьет. Говорят, ее зовут Татьяна Щербина. Напечатала статью в «Зюддейче Цайтунг» о русской духовной истории. Они тут все поэты, пьют бренди «Шантрэ». Стихи: навязший на зубах Серебряный век. Опять Ахматова, опять Мандельштам, и к ним в довесок Заболоцкий, которого он не читал и не будет читать никогда. Все это глубоко чуждо Ивану. Он не понимает эту русскую поэзию.
– Да, Маяковский был, Хлебников был, – признается он себе, выходя из Толстовской библиотеки на Тиршштрассе и закуривая сигариллу. – Но после них авангард навсегда покинул Россию.
Странная вещь литература! До сорока лет он много читал. Но теперь он не читает ничего. У него нет доверия к литературе, нет доверия к писателю как таковому. Кто такой писатель? Что он может? Разве он отвечает за свои слова?
Литература на Западе – это совсем другое. Это машина, где автора как бы и нет. Книжные магазины, тысячи названий. Беллетристика, эзотерика, туризм. Зачем это, к чему? Это ощущение всюду – в мюнхенском «Хугендубеле», в нью-йоркском «Барнс энд Нобл». Бессчетные названия, и книги, книги…
Что в этом море книг значит один несчастный литератор? Зачем так много слов?
Больших писателей нынче немного. Всегда было немного. Не больше, чем физиков или астрономов. Так почему же на полках громоздятся тысячи имен? Они все что – графоманы? Зачем писать?
Безыдейность и бездуховность – хорошие слова эпохи коммунизма. Как подходят они сейчас ко всем этим писателям. Что это за писатели? Постмодернистские волнообразные потуги. Какой в них на хрен драйв? Где правда жизни? Долой литературу!
Лучше смотреть своими глазами на мир, лучше не читать и не писать. Текст пародирует, искажает, портит мир. Лучше не читать вообще. Это касается и старых текстов. Теперь они тоже стали восприниматься как ложь. Изменились мы, изменилось восприятие.
Он стоит на углу Шванталерштрассе и Шиллерштрассе, ковыряет зубочисткой в зубах и бормочет: «Что живопись, что литература – какое отношение это имеет к нашей реальной жизни?» Но никому этот вопрос неинтересен. Усталые служащие и небритые турки идут в едальни жрать кебаб. На всю улицу звучит мурлыкающая песня с восточными придыханиями.
С горя он идет в «Альди», набирает целую тележку: две картонки красного вина по три марки, две упаковки хлеба белого воздушного пустого, три упаковки колбасы вестфальской вареной с особо устойчивым соевым наполнителем, мюнстерские огурчики, выморенные в маринаде, и даже бутылку водки «Граф Орлофф» – голландский спирт, разведенный в Киле. Нагрузившись, идет на выход. Впереди стоят два турка, сзади – три югослава. За кассой сидит «она» – тихая хорватская девочка – и считывает левой рукой электронные ценнички с товара. На него даже не смотрит.
Дома, подавив первый звериный аппетит (заедал водку огурчиками и вареной колбасой), включает телевизор. Идет ток-шоу. Мужики обсуждают: можно ли спать с подругой матери?
Он засыпает: Мюнхен. Тихая пристань. Кандинский. Величие мысли. Ниспровержение абсолютных форм. Новое начало. Сколько их было, этих начал? И мы, ползучие твари. На пересечении земных трасс. Неужто все это нам приснилось?
Он вспоминает другие литературные времена. Метро «Аэропорт» в Москве, бесконечные променады в писательских дворах… Он даже вспоминает, как навестил Шкловского.
Шкловский: маленький, плотный, глаза-буравчики. Как тогда полагалось, пригласил в кухню, налил чаю. Задал два-три наводящих вопроса, потом сказал серьезно: «Вы хотите стать писателем?» Иван смущенно дернулся, а Шкловский тут же объяснил, в чем призвание литературы. В его резких ритмических фразах звучал отголосок авангарда – о котором в те брежневские годы уже забыли.
Шкловский объяснил, что русский народ – прекрасный подмалевок, материал для строительства империй. Сказал о необходимой сублимации сексуальной энергии – ради творчества. И о генетической составляющей таланта. «И Горький, и Есенин – дворянские дети. Их отцы – гвардейские офицеры. А матери – русские крестьянки – они и есть тот самый несущий субстрат».
Провожая до двери, пожал обеими руками и заглянул в душу своими пронзительными глазами.
Прощай, русский авангардизм! Твоя эпоха давно прошла.
С 20-х годов идет сплошная задержка дискурса. Не найден язык. Россия не может найти язык, чтобы выразить себя. Это все неадекватно. Нужна новая речь. Новый ритм.
Август 1991-го
Незаметно подкрался август 1991-го. Иван всегда чувствовал, что Перестройка добром не кончится. Что распад Союза имеет свою железную логику. Но этот оглушительный и бредовый спектакль превосходит его ожидания. Он ходит по Английскому парку с транзистором и слушает «Свободу». Станция вещает нон-стоп. Новости самые мрачные.
По телевизору вспыхивают сообщения: арест Горбачева в Крыму, диктатура ГКЧП, чрезвычайное положение в Москве, люди стягиваются к Белому дому. Самое интересное, что ГКЧП возглавил старый знакомец Ивана – Янаев. Иван шепчет: «Геннадий Иванович, куда тебя втравили?»
Иван видит на экране телевизора: пресс-конференция ГКЧП, среди них Янаев. У него трясутся руки. Странные советские бюрократы. Разве могут они спасти разваливающуюся державу?
В этот вечер 20 августа он едет к Алене Миллер на чай – она уже простила его за неудобство с Богородниковым. На улице темнеет, он входит в большую барскую усадьбу с колоннами. Еще профессор Миллер в послевоенном Мюнхене здесь проводил свои семинары.
У Алены Миллер накрыт стол, Иван пьет чай вместе с неким Николаем – чернявым молодым человеком, который стал известен в мюнхенской эмиграции тем, что в феврале 84-го хоронил в баварском монастыре Зееон Анастасию (Анну Андерсон). Николай уверен, что является связующим звеном с истинной династией Романовых. Презирает всех не-дворян.
Пьют чай, разглядывают старые фотографии. Николай слишком самоуверен, разговор с ним не клеится.
Входит сын Алены, Петя Миллер. Молодой голубоглазый мужчина, которого она определила работать к Крониду Любарскому в журнал «Страна и мир». Петя выполнял задания Любарского, очень рисковал, возил в Россию листовки и деньги для диссидентов. Пару раз его чуть не задержали, но парня выручили хладнокровие и природная смекалка.
Петя в стрессе, трясет головой: «Любарский совсем достал меня… это просто исчадье ада!» То, что Иван слышит, не удивляет его: он хорошо знает советских людей и их характер. Особенно диссидентский.
Пару лет спустя Любарский вернулся в Россию, стал членом Общественной палаты. Потом поехал отдыхать на остров Бали и там утонул, купаясь в Тихом океане. «Странная однако смерть», – подумал Иван, услышав эту новость. Такая же неестественная, как позже станет захоронение Бродского в Венеции. Бывших советских людей тянет на экзотику. Чем хуже безымянная могила в поле?
Алена Миллер говорит Ивану: «Сейчас к нам придет Игорь Огурцов. Это очень интересный человек, один из православных диссидентов. Вместе с Осиповым он организовал первый христианский антикоммунистический союз. Отсидел двадцать лет».
Миллер хорошо отзывается о нем: «Огурцов – приличный человек, он беден, но всегда аккуратно одет. Он очень заботливый сын. Его старые родители – тут же, в Мюнхене, они все сидят на социале».
Входит Огурцов. Маленького роста, бородка клинышком, напряженные глаза с прищуром. Немного похож на Ленина. Одет тщательно, немного театрально: галстук, светлый плащ с погончиками, шляпа. До Ивана доходит, что это стиль Хэмфри Богарта.
Миллер передает ему какой-то пакет, Огурцов благодарит и идет к выходу. Иван берется проводить его до трамвая. Ему надо с кем-то поговорить. О ситуации в России.
Они садятся в трамвай, едут до главного вокзала. И там начинают ходить кругами по вечернему Мюнхену. Огурцов очень возбужден. Ситуация в Москве тревожная, ГКЧП медлит. Когда же армия заявит о себе и восстановит Союз? У Огурцова связи в Генштабе, в дивизиях. Он с ними говорил по телефону: новости не очень хорошие.
– Наступает 21 августа, действовать надо быстро и решительно: весь план ГКЧП сейчас на грани срыва, империя в опасности! – почти стонет Огурцов. Этот разговор длится долго, часа три. Темнеет, они продолжают ходить вокруг вокзала.
Огурцов проклинает Запад. За то, что поддерживает одних лишь либералов. И теперь за все получит сполна.
И снова – об армии, о церкви, о восстановлении Союза. Ивану начинает казаться, что в аргументах Огурцова есть резон. Да, в его словах есть сила убеждения.
Но это всего лишь слова. В реальной жизни ничего не происходит. ГКЧП завершается пшиком. Растерянный Горби прилетает из Фороса – в другую Москву.
Весь мир обходит кадр: Ельцин на танке. Знакомый немец-аналитик говорит Ивану: «Интересно, кому пришла в голову гениальная идея поставить Ельцина на танк? Ведь кто-то должен разрабатывать концепт».
Иван ухмыляется. В России с концептами слабо. Это страна хорошо организованного Хаоса. Но постановочные откровения бывают.
Иван думает: «Почему никто не заступился за Советский Союз?» Он сам не любил Советский Союз. Но большинство совков его любило. Это была их Родина. Почему они так легко предали свою Родину? Неужто из этих трехсот миллионов человек, из этих тридцати миллионов членов партии, из этих сотен тысяч чекистов и офицеров не нашлось сотни людей, готовых взяться за оружие?
Никто из давших присягу стране не выступил «за»! Покончили с собой Ахромеев и Пуго, но это так мало. Так позорно система не кончается!
Ни одна паршивая собака не облила себя бензином и не воспарила в дыму и пламени на Красной площади под возглас «Es lebe unsere Sowjetunion!»
Иван не понимает, что происходит. Безобразный распад СССР оставляет его в недоумении. Одинаково противны и диссиденты, и монархисты, и демократы, и власовцы, и немцы, и американцы. Им овладевает чувство безысходности. В этом мире есть еще честные и смелые люди, но их единицы. Один из них – Миша Вольф. Который и после слома системы никого не сдал. Но он – исключение из правил.
Ночью ему снится, что с неким Антоном Б. он стоит на палубе широкопалубного корабля. Наверное, танкера. Они плывут по водной глади, похожей на бухту Золотой Рог, а может, и на Севастопольскую бухту. Посередине палубы – мачта, высокая. Они начинают спорить, кто взберется наверх. Смысл в том, что с этой мачты видны просторы южного берега Крыма и добравшийся будет иметь феноменальный обзор постсоветского пространства. Это дело принципа – залезть и укрепить флаг СССР.
Иван начинает карабкаться, он карабкается как пионер на шест, обхватывая коленками мачту, подтягиваясь, закрывая глаза. Вокруг – море, синяя бухта. Ползется легко. Он ползет выше, все выше, он уже почти у цели, начинает кружиться голова. Он все-таки крепит флажок на мачте. Внизу раздаются аплодисменты, но кто-то кричит: «Мы потеряли Севастополь!» Обдирая руки, он быстро спускается вниз.
На палубе он видит, что нет ни мачты, ни Антона Б., а их танкер движется в неизвестном направлении.
Тени прошлого
Осень 1991-го. Иван живет один в съемной квартирке в Талькирхене, среди немцев. В доме строгий хаусорднунг. Он торжественно подписал его в присутствии хаусмайстера. Там много пунктов: после десяти вечера нельзя громко смотреть телевизор и говорить, после двенадцати ночи – принимать душ и спускать воду в туалете. В хаусорднунге есть и забавные пункты: днем разрешается играть на пианино с десяти до двенадцати и с часу до пяти, но накрыв голову и пианино одеялом.
Есть строгости в отношении выноса мусора, парковки машин и прочего. Ивану это по фигу, ему наплевать, но инциденты получаются сами собой. Когда у него поздно вечером сидят друзья и они мирно беседуют за бутылкой вина, в дверь звонят. Там стоят два полицейских в кожаных куртках и с пистолетами. Они входят в квартиру, осматривают ее и недоуменно покидают. Выходит, настучал сосед снизу. Это невропат: он посещает парикмахера раз в неделю, проходит мимо Ивана не здороваясь, прямой как штырь, с ровно уложенными волосами, и когда слышит шум спускаемой воды ночью, стучит шваброй в потолок.
Но есть и очень милые люди. Старушка со второго этажа принесла ему попробовать домашний пирог, старик с четвертого – фронтовик, принес шнапса. Однажды он сказал ему, что был в плену в России, и это – лучшие годы его жизни. Да, как они работали, всей бригадой! Сибирь, мороз, рубка леса, укладка путей и медсестра Наташа: старик помнит ее теплые губы и большую грудь.
Иван чувствует: немцы – душевный, но очень одинокий народ.
И он движется среди них как фантом: переходит Изар, минует зоопарк, садится в трамвай, едет в центр.
Не хватает русских девчонок, шуток и какой-то заряженности в атмосфере. Все чинно, благопристойно и как-то скучно. Даже очень скучно. Это объясняет ему странные выходки русских в эмиграции.
Они не хотят жить, как немцы, скажете вы? Да это их вообще не волнует. Не затем они сюда ехали, чтобы жить как простые немцы. Это скажет любой русский эмигрант. Немцы живут скучно, они тянут трудовую лямку, долго и упорно копят на старость, откладывают марки, чтобы в результате – после семидесяти – поселиться в хорошем доме для престарелых, где им будут менять памперсы и приносить безвкусный ужин. У них свое понятие о счастье.
А русский человек, даже самый подлый и ленивый, чувствует свою исключительность. Даже сидя на социале, он может позволить себе беспробудные пьянки и бесконечные разговоры – на деньги немецких налогоплательщиков. Но это же его и погубит. В конечном счете он сопьется либо станет бюргером почище немца.
Ивана страшит это, он не хочет выглядеть, как русский эмигрант. Он все-таки европеец или хочет чувствовать себя таковым. И потому ему намного сложней. Мюнхен не очень ему подходит.
Не в этом городе советские мутанты могут найти и куранты, и прейскуранты.
Его обычный маршрут: он выходит на Мариенплац, заходит в кафе «Донизель», берет два брецена, пьет мутное пшеничное пиво, потом идет по Театинерштрассе до Одеонсплац. Это та площадь, где Гитлер вышел на «пивной путч» в 1923 году и где шестнадцать его товарищей пали под пулями рейхсполицейских.
Иван видит: утро 9 ноября. Колонна нацистов. Впереди идет прихрамывая генерал Людендорф, машет палкой. Полицейские берут на плечо карабины. Гитлер призывает их сдаться, в ответ выстрелы. Так рождаются легенды. Стоп-кадр: так рождаются легенды.
На Одеонсплац Иван спускается в винный погреб и там берет бокал привычного «Троллингена». На душе становится легче. Он выходит на Леопольдштрассе и идет к Триумфальной арке. По пути заходит в университетскую библиотеку. Там набирает на полке охапку российских газет. За окном – идиллический Английский парк, а на этих страницах – яростные вопли и биения себя в грудь: это никак не могут успокоиться сторонники перестройки. Империя уже разрушена, а они не могут успокоиться. Уже того, а они не.
В паузу он курит, пьет кофе. Подходит к библиотекарше фрау Гройлер. Как у многих пожилых немок, у нее голубоватые седые волосы, закрученные в кудельки. И печальные глаза – от одиночества. Они говорят о падении «железного занавеса». Немка вздыхает: «Каждую ночь, на протяжении последних лет, мы ставили свечку и молились, чтобы не было воссоединения с Восточной Германией. И вот оно случилось: нашему благоденствию приходит конец!»
– Благоденствию приходит песец, благоденствию приходит песец, – собрав в сумку школьно-письменные принадлежности, он выходит в Английский парк. Здесь уже тепло, бегают дамы с собачками, а на поляне расположились нудисты. Они стоят во всей красе, выпятив белые животы. Его, как советского человека, немного коробит. Но он хорошо помнит, что Германия – родина не только научного социализма, но и нудизма, которому дано название Freikoerperkultur (FKK).
На холме – беседка, оттуда звучит заунывная дробь. Беседка как будто создана для поэтов и философов: для Шеллингов, Гельдерлинов и прочих. Там сидят кришнаиты и бьют в барабаны. Эта дробь навевает тоску. Он проходит дальше к Китайской башне.
Берет кружку пива, садится за стол, сдувает пену, гладит подбежавшего пятнистого сеттера.
Рядом с ним расположилась семья немецких пролетариев. Они купили пять кружек разливного пива, сели за общественным столом и выложили закуску из корзины. Уминают сэндвичи, качают коляску с ребенком и наслаждаются жизнью.
На соседней скамье он видит Владимира Ильича. Тот сидит, положив котелок рядом с собой, пьет пиво, закусывая сырокопченой колбаской «меттвурст». Отрезает перочинным ножом ломтики и ловко подкидывает себе в рот. Ильич в хорошем расположении духа.
– В чем дело, Владимир Ильич? – спрашивает Иван. Тот отвечает: «Сегодня утром я вышел на идею создания общерусской газеты…»
Ильич приехал в Мюнхен в 1900 году по приглашению Парвуса, остановился на Унгерерштрассе, 80. Потом переехал на Кайзерштрассе, 53. По вечерам он сидит у окна и думает: «Что делать? С чего начать?»
Ильич вышел сегодня утром на прогулку из Швабинга. Для всех он херр Майер. Надежда Константиновна провожает его тоскливым взглядом. Ильич любит эти выходы в Швабинг. Маршрут начинается в доме Георга Риттмайера на Кайзерштрассе, 53. Ульянов поднимается в этот день рано (Лениным он назовет себя год спустя, здесь же, в Мюнхене), чистит до блеска ботинки, надевает жилетку, котелок, спускается по скрипучей деревянной лестнице, минует квартирки слесаря, паркетчика, вдовы Хубер. Под мышкой у него – социал-демократическая газета Muenchner Post. Заходит в пивную Zum Onkel. Бормочет: «Что делать? С чего начать?»
Садится за столик, заказывает пиво, разворачивает газету. Вокруг сидят жители Швабинга, среди них в это воскресенье много рабочих. Они тоже читают Muenchner Post. Все читают.
В этот момент Ульянову приходит гениальная мысль: все должно начаться с общерусской газеты. Если все читают один текст, один типографский набор, то все они связаны одной пропагандистской цепью. Он достает карандашик, блокнот и быстро пишет – «что делать». Потом зачеркивает «что делать» и пишет – «с чего начать». Вывод: нам нужна общерусская социал-демократическая газета – коллективный пропагандист и коллективный агитатор.
Пиво свежее и вкусное. В кнайпе Zum Onkel шумно. Георг Риттмайер наливает всем пиво. Брецены хрустят во рту, карандашик скрипит… Ильич еле успевает заносить мысли.
Из кнайпы он идет в Английский сад, попить пивка на свежем воздухе. Здесь его и встречает Иван. Под дружескую беседу и пиво время летит незаметно. Немцы прислушиваются к странным русским, ничего не понимают. Русские много пьют и долго говорят.
Иван задает вопрос по России: «Как изменить характер этого феодального государства, где все сосут от человека с сохой?»
– Вот-вот! – поддакивает Ильич. – Куда деть эту толпу паразитов – попов, чиновников, полицейских? На одного мужика с сошкой – пятеро с ложкой. Решить это почти невозможно.
– А как же тогда?
Ильич отвечает: «Партия и только партия! Дайте нам партию революционеров, и мы перевернем Россию».
Уже поздно вечером Иван доводит шатающегося Ильича до Кайзерштрассе, 53. Надюша сидит бледная у окна и смотрит на погружающуюся в сумерки улицу. Хмурая Надюша грозит им пальцем. Они обнимаются на прощание, Ильич на цыпочках поднимается в квартирку, мечтательно ложится на кровать и шепчет: «Мы начнем с общерусской газеты».
Иван оставляет Ильича на Кайзерштрассе, идет на Айнмиллерштрассе, 36. Небольшой дом с садиком. Это тоже Швабинг. Иван видит: в окне мансарды – Кандинский. Он достает холсты и расставляет их на треноги, накидывает белый халат и пишет по памяти альпийские пейзажи. Бегущие рваные облака над Кохелем, синее небо, зеленые луга. Картина падает. Кандинский рассеянно ставит ее на треногу и видит, что она чудно преобразилась. Он не понимает в чем дело, отходит. Картина стоит вверх ногами, и от этого она становится лучше, интереснее. Синева разлилась внизу, а наверху – сочная зелень альпийских лугов. Он ставит ее боком, и картина становится еще лучше: зелень и синева расходятся, как крылья по обеим сторонам.
До него доходит: главное – геометрия цветов, а соответствие видимой реальности не имеет значения.
Кандинский, не оборачиваясь, задает Ивану коварный вопрос: «Скажите, а почему Рембрандт пользуется коричневой подливой? Такая подлива, хоть и с золотистыми блестками, уступает чистым краскам!»
– Есть люди, предпочитающие тусклую палитру, – отвечает Иван. – Среди них – так называемые сезаннисты. Их основные цвета – серо-буро-малиновые. Они так выражают свой глубокий депресняк. Сезаннисты якобы готовятся к прыжку в за-о, к заоблачному прыжку. Но скорее всего поскользнется на куске говна.
– Разве можно быть в наше время художником? – почти кричит Иван. – Либо ты кондовый реалист, либо подлый поп-артист. Возможен и промежуточный вариант типа концептуалиста или сюрреалиста. Но магия пропала! Забудьте про чистые цвета и никогда не говорите про подливу Рембрандта.
Не дожидаясь ответа, он покидает Кандинского и быстрым шагом идет в сторону Крейтмайерштрассе. Сегодня 15 октября 1959 года. Ему нужно успеть предупредить Бандеру. Но он не успевает, как всегда. История пойдет своим путем. Своим путем.
Степан Бандера уже на лестнице. Все тихо, охранник ждет его снаружи у подъезда. Он подымается на площадку второго этажа, шарит в кармане ключи. Он в сером распахнутом габардиновом плаще, под плащом – украинская расшиванка.
Бандера слышит звук, похожий на вздох. Оборачивается: перед ним – мужчина высокого роста, в маске, похожей на противогаз. Это Богдан Сташинский, агент КГБ. Бандера пытается сделать шаг назад, но поздно. Сташинский достает нечто, обернутое в платок, и направляет ему в лицо. Бандера вскрикивает, падает. Глаза широко раскрыты, он оседает на пол. Сташинский спокойно выходит на улицу.
– Опять, блин, опоздал! – плюется подбежавший Иван. У дома на Крейтмайерштрассе собирается толпа.
…Талькирхен, ночь, Иван ворочается. В голове – беспорядочные картинки:
Ильич громко жует колбаску, пролетарии весело гуляют по Английскому парку.
Кандинский кладет новые слои красок. Картина наклоняется, он делает резкий мазок, картина падает. Кандинский по-немецки ругается.
Маленький, в габардиновом плаще Бандера подымается на второй этаж. Видит тень, бросаемую с верхней площадки. Оборачивается… Это смерть в образе Сташинского.
Темнота отступает раком. Пятится хрен знает куда.
Краска – это цветовая субстанция, которая воздействует на нашу психику.
Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Наша баварская мова упирается в родную почву. Проклятые пруссаки-москали!
Стоп-кадр: он видит звезду. Свисток. Из-под сознания. «Сука!» – Истошный крик. «Какого хрена?» – Он. Топот ног.




























