Текст книги "Мятеж"
Автор книги: Дмитрий Фурманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Они заранее били отбой – струсили, почуяли близкую опасность, поняли фальшивость своего положения. Пытался было Чеусов сыграть на шифровках, поразжечь стухающий огонь, но и это не удалось. Собрание приняло единогласно нескладную, зато громкую резолюцию:
Заслушав доклад по текущему моменту о происходящих в Верном событиях, а также о некоторых требованиях со стороны гарнизона, нарушающих существующие положения структуры рабоче-крестьянского правительства, постановили: предложить вновь утвержденной областной власти строго придерживаться законоположения Советской власти и не отступать от полной централизации. Все поступающие приказы и распоряжения центра немедленно приводить в исполнение. Красноармейцам сделать разъяснение о недопустимости изменения структуры власти, ибо это пагубно отражается на общем деле революции и на руку контрреволюции, указав на то, что подобное выступление равносильно тому, что революционному рабочему и крестьянину, декхану и казаку, геройски защищавшему интересы бедноты, вонзить нож в спину. Для такого разъяснения поручается партийным товарищам немедленно приступить к делу в среде красноармейцев. При этом верненская организация предупреждает все органы Советской власти, а также отдельных товарищей, что каждое малейшее неисполнение (распоряжений. – Д. Ф.) центра... будет рассматриваться как противодействие Советскому правительству, и этих лиц будут рассматривать как врагов трудового народа. Ответственность за могущие (возникнуть. – Д. Ф.) какие-либо выступления возлагается на партийных товарищей. Товарищам предлагают стоять в самой тесной связи с партией, чтобы не было той оторванности, которая наблюдалась до сих пор...
Эва, когда за ум взялись. Трое суток бунтовали с крепостью заодно, помогали ей против нас, а тут – на ко!
До того разошлись, что после собрания, – видимо, во искупление грехов своих, – постановили даже идти агитировать в крепость. Но этот рыцарский жест пропал даром: недосмотрели того, что скоро уж полночь, на воле черная темь, и крепость спит наполовину – какая там ночью агитация! Да к тому же, заслышав о партийном решении, из крепости выслали навстречу идущим своих ходоков, которые заявили, что партию в крепость не пустят:
– Утром приходите.
Ничего не поделаешь – отложили до утра. Это был час, когда в крепости готовились переизбрать боесовет. В этот час Петров отдал приказ своему молодцу, Скокову, разоружить штадив. Скоков прискакал, предъявил "мандат":
Штабу 3-й дивизии
Немедленно сдать все оружие, находящееся как в штабе, так и в Особом отделе и Ревтрибунале, для получки какового командируются от крепости помощник коменданта С к о к о в и член Вр. В.-Б. Р. совета Ш к у т и н.
Комвойска П е т р о в.
Комендант крепости Щ у к и н.
Верно: Начальник штаба Б о р о з д и н.
А какое уж там у нас оружие? Взяли несколько винтовок, взяли поломанный пулемет. Что было поценнее – мы спрятали раньше. Этого не нашли. Револьверов с рук у нас не отобрали. Дело швах – совсем ни к черту. Близится развязка. Ну, что покажет завтрашний митинг?
Поздно вечером Шегабутдинов сообщил:
– Многое может завтра случиться. У меня шестьдесят киргизов наготове: вооружены, как надо... и бомбы на руках. Бомбами, коли пойдет на то, сразу закидают толпу, а в суматохе не бойся, выхватят всех вас, и к воротам... У ворот тоже свои, – эти вовремя "снимут" часовых, а там – на коней: кони будут готовы...
План не плох, только чуть романтичен.
Эту ночь никто из нас дома не ночевал, – кто по глухим чужим квартирам, кто в поле, кто в огороде. Мы с Наей около полуночи воротились из штаба в Белоусовские номера. Тьма на улице – в трех шагах ничего не видать. Живо прибрали все, что при налете-обыске могло бы скомпрометировать, заткнул я за пояс второй револьвер, и ощупью, тихо прокрались на двор, надеясь незаметно шмыгнуть через калитку. Номерами заведовал Куркин – предатель и шпион. Мы пробрались к калитке. Калитка заперта. Заперта, а ключи у Куркина, – что ж поделать? Пошли главным ходом, через крыльцо. Только спустились – в кого-то ткнулись в темноте. Незнакомец вслух произнес мою фамилию. Показались еще двое на углу, маячили силуэтами. А тьма – тьма темная кругом. Идти парком: там в условленном месте будет ждать Мамелюк, он и отведет на тайную квартиру. Чего эти люди стоят: шпионят? А в черном парке такая жуть: из-за каждого куста, того и гляди, выступит кто-то подстораживающий. Револьвер крепко зажат в руке, взведен курок. То и дело оглядываемся назад – нет ли кого по пятам. И идем не тропинкой – вертим то в одну, то в другую сторону, слежку сбиваем с пути: трудно ли спутать в этакой тьме! На перекрестке встретили Мамелюка; он провел из парка в улицу, улицей – к незнакомому дому, остановил нас у ворот, постучал тихо в дверь крыльца. Оттуда глухо кто-то окликнул; Мамелюк назвался, и дверь неприятно и ржаво заскрипела в тишине. Мамелюк вошел один, а мы, притаившись, следили, как проскакал мимо всадник и остановился где-то неподалеку: лязг копыт оборвался враз. Чего ему? И кто этот всадник? На нервах, взвинченных бессонными ночами и бурными тревогами этих дней, сказывалась чутко каждая мелочь. Всадник озадачил всерьез. Теперь мы были уверены, что он нас заметил и лишь затем тут вблизи остановился, чтоб следить. Распластавшись по забору, стояли недвижно. В дверь шепнули, чтобы прекратили разговор. Так прошло две-три минуты. Вдруг зацокали вновь копыта, – шагом всадник уезжал за угол улицы, и тише, все тише, спокойнее стальные поцелуи кованых копыт коня. Мамелюк дохнул в притворенную дверь:
– Входите, только тише – скрипит, окаянная...
Мы протискались в дверную узкую щель, небольшими коридорчиками прошли в комнаты. Окна снаружи крепко захлопнуты были ставнями, однако ж огня сразу не зажигали – только минут через десять водрузили на полу, в углу, чахлый огарок восковой свечи. Человек, к которому привели, мне не был знаком: тип провинциального конторщика. Мы осмотрелись: просторная чистая квартира – тишь, запах ладана и целебных трав, мирный обывательский уют. Все были уверены, что всадник выслеживал нас, что местопребывание наше открыто. Потолковали, как быть, и решили, что хозяину лучше не спать целую ночь (на себя не надеялись: задремлем, уснем, измученные!), целую ночь ему ходить по комнатам и прислушиваться возле окон, возле дверей. Чуть что он даст нам знать. Во дворе, у ворот станет дежурить верный человек: хозяин сходит, сейчас его там поставит. В случае тревоги бежать черным ходом во двор, возле забора приставили скамейку, чтоб разом с нее перемахнуть. Потихоньку, крадучись, пробрались обратно в комнаты. Спать бы теперь, только и спать бы в этаком душистом тепле да в тишине. А она нет: нервными глотками, словно воздух пьет, дергается тело, а мысли скачут – и не поймешь, не помнишь, о чем думал минуту назад. В тревожной, вздрагивающей дреме провели всю ночь. Ничего не случилось: вся "слежка", верно, была плодом болезненной нервности, прижитой в эти исключительные дни. А может, кто и следил, да с толку был сбит?
Поднялись чуть свет. Напились чаю. Выходить не торопились; куда же тут идти – спозаранок, а до митинга – эге, еще как далеко!
Было около девяти утра, когда пришли мы в пустынные, охолодевшие комнаты штаба дивизии. Всегда такие строгие и деловитые, эти комнаты были теперь проплеваны, унавожены грязными сапожищами, закиданы бумажками, окурками, разным мусором – некому, некогда убирать.
Пришел Позднышев.
– Вместе идем, Никитич? – спрашиваю его.
– Вместе. А скоро?
– Да, чего долго путаться; подождем минут десяток, и айда: чем скорее все выясним, тем лучше, – сегодня ведь ставим последнюю карту!
Никитич угрюмо, серьезно промолчал. Через короткий срок подошли остальные военсоветчики. Условились, что в крепость идем мы вдвоем с Никитичем, а оставшиеся устанавливают с нами связь, следят за развитием переговоров и в случае печального исхода принимают необходимые меры: дают знать Ташкенту, прячут и сжигают, что необходимо, вовремя скрываются сами...
Снова друзья жали руки на прощанье, снова серьезно и значительно глядели нам в глаза, будто спрашивали:
"Неужто в последний раз?"
Мы с Никитичем шли в крепость. Дорогой обсуждали характер выступлений, кой-что старались предвидеть, предугадать, прикидывали – как лучше поступить в одном, другом, третьем затруднительном положении... По всем данным – нас встретят враждебно. Вчерашний ответ центра – нам это известно – таскали вечером и до ночи по ротам, читали там, охаивали, подвергали глумлению, – он вызывал остервенелую злобу: боеревкомщики, даже те, что нам в штадиве обещали свою помощь, и думать не подумали разъяснить крепостникам сущность этого приказа, и пальцем не ударили о палец, чтобы выступить в его защиту. Наоборот – подогревали своим едким хихиканьем враждебное, недоверчивое, презрительное к нему отношение. За ночь только выросла, углубилась, стала острей и ядовитей у крепостников ненависть к центру, а с этой ненавистью и другая – к нам. Теперь попадали мы на горячее темя вулкана, назревшего ко взрыву. И думали мы с Никитичем: ежели нисколько, ни чуточки симпатии, – ну, хоть не симпатии, а внимания – мы не завоюем, – тогда нечего в эдакой атмосфере и касаться вопросов о трибунале, расстрелах, подчинении приказам центра, неуспех обеспечен. И притом неуспех, быть может, с драматической развязкой. Значит, надо дело так обернуть, чтобы первыми освещались вопросы второстепенные, менее жгучие, такие, на которых легко можно выступить с успехом, безгневно, удачно и развить даже крутую критику... Из таких, например, подойдут: об устранении волокиты, бюрократизма, о пропусках, излишествах и т. д. Если нет иного исхода – самую лютую спустить с цепи демагогию. Да мы на демагогию согласились заранее – вряд ли без нее обойтись в таком исключительном положенье! Тут все средства хороши, только вели бы нас к намеченной цели – бескровной ликвидации мятежа.
Шли и думали, думали и говорили с Никитичем о разных возможных деталях предстоящего сражения. Пришли на место. Вот она – снова крепость. Два дня назад мы тут сидели в заключенье. Тогда обошлось. Ну, а как сегодня – обойдется ли?
Ишь, как гудят кругом толпы вооруженных мятежников. И шинели, и гимнастерки, и пиджаки, и рубахи рваные, и зипуны, и армяки крестьянские шныряют кругом. У каждого винтовка. Каждый готов в дело. В бесконечном море голов лиц не видать, не узнать, перемешались люди в суетливой толчее. Отовсюду гул глухой гудит, словно в тревогу десятки зычных фабричных гудков. Там перекличка мечется над головами; здесь густая, угрюмая, зловещая брань; тупыми ножами режет по сердцу скрипучий визг пересохшего грузовика; звенит и лязгает, сталью присвистывает грозно бряцающее оружие... Крепость буйно взволнована, крепость охвачена суматошной тревогой. В каждом лице, в каждом выкрике – угроза, набухшая жажда расправ и бесчинств, страстная охота дать простор растревоженным, на волю прорвавшимся страстям... Наэлектризованные толпы вооруженных людей, заранее не доверяющих всему, что им станут говорить, ненавидящие тех, кто станет это говорить, и жаждущие и готовые к расправе, – вот обстановка, в которой должны были разрешаться вопросы о государственной власти Семиречья. Обстановка, вежливо выражаясь, неподходящая. Обстановка не предвещала ничего доброго. Но дело надо делать. Незаметные, всем чужие мы пробрались к боеревкому. Там находились в сборе почти все его члены. Блеснула мысль: а не лучше ли вопросы разобрать здесь, на заседанье? Уломать тридцать – сорок – пятьдесят человек куда легче, чем пятитысячную хмельную массу. Созвать сюда представителей рот, будем мы, будет боеревком. Все выясним, обо всем дотолкуемся, а там – каждый представитель на собрании своей роты доложит результаты, разъяснит все, разовьет должным образом; так вернее, ближе к цели. Так вся крепость будет ублажена. А в те роты, где не все понято, пойдут члены боеревкома вместе с нами, и совместно мы поможем выяснить непонятное. Словом, нам хотелось иметь дело с р о т а м и, а не со всей крепостью разом. И так настойчиво убеждали мы присутствующих, что они уже начали было с нами соглашаться... Но "активисты" не дремали, – они один за другим во время этих разговоров исчезали из-за стола, скрывались во двор, делали там свое закулисное дело... Когда уже все у нас было договорено, в дверь вломились три красноармейца и зычно, громко объявили:
– Што за собранье тут за стеной? Мы не позволим, чтобы теперь за стеной – все в крепости надо делать открыто, передо всем народом... Никаких чтобы секретов... Так требует крепость...
Заявили, повернулись, пропали в толпу, а за ними еще двое, затем и по одному, и по два, по три – вламывались непрерывно, словно кто-то по очереди, как из-за кулис на сцену, проталкивал их сюда из-за дверей. Боеревком примолк, – против "голоса народа" выступать он не решился. Поднялся во всем своем составе и, направляясь к двери, позвал нас:
– Айда на телегу!
Через бурно взволнованную массу, плотно запрудившую теперь помещение боеревкома, мы протискались на середину крепости, к знаменитой, памятной нам телеге, откуда держались речи. В толпе мелькали здесь и там узкоглазые бронзовые лица киргизов. И как увидели – легче. А в памяти промчалось:
"Не из той ли и ты таинственной нашей охраны, про которую вчера говорил Шегабутдинов?"
Алеша Колосов привел партийную школу и кольцом построил ее вокруг телеги. Таким образом, ближние ряды были из своих. Мелькали и отдельные знакомые лица городских "партийцев": городская организация сегодня утром пришла сюда целиком; она тоже протискивалась вперед, к телеге, из открытого врага превратившись в нашего попутчика... Толпа со всех сторон притиснулась тесно к телеге, а мы на ней стоим, как пойманные, как приговоренные, и озираемся кругом и видим со всех сторон только злобой и ненавистью сверкающие взоры...
– Надо выбрать председателя...
– Ерискин... Ерискин... Ерискин... – загалдели дружно кругом. Было ясно, что кандидатура задумана была раньше.
Кого-то выбрали секретарем – кажется, Дублицкого. Выбрали Ерискина, а того и не знали, что удивительным образом он привязан к Белову, что слово беловское для него – закон: так любил, уважал Панфилыча Ерискин еще за давнюю работу на красных фронтах.
И того не знали, что Ерискин вчера вечером был у нас – мне и Белову рассказывал секреты крепостные и на сегодня обещал "честным словом" свою помощь.
Недели две назад Ерискин за что-то был посажен трибуналом и всего за несколько дней до восстания убежал из заключения и скрывался где-то в горах под Талгаром. Авантюрист по натуре, хитрый и смышленый парень, храбрый боец – он, разумеется, вовсе не был сознательным нашим сторонником. Им руководила единственно привязанность к Белову да надежда, что положительной своей работой теперь, во дни мятежа, он искупит свою прежнюю вину и получит прощенье от Советской власти.
Итак – Ерискину председательствовать! Черноволосый, черноглазый, с лукавой ухмылкой смуглого красивого лица – он ловким, гибким дьяволом заскочил на телегу. Рядом с ним очутился Павел Береснев. Этот угрюмо молчит: что он думает, Павел Береснев, этот лихой партизанский командир восемнадцатого года? В нем еще много силы, к нему еще много любви у бойцов, и если захочет – многое может сделать человек. Но ничего нельзя разобрать по его хмурому, насупленному лицу: опустил голову вниз, сидит и молчит, будто вовсе не здесь сидит, на бурном митинге, а где-нибудь в селе, на завалинке, мирно беседуя с соседями, шелуша праздничные подсолнухи...
– Какая повестка? – крикнул Ерискин. – Да тише, товарищи! Что за черт – чего орете! Тише надо – у меня глотка не луженая... Какая повестка?
Ерискин держался, как командир, он не просил толпу, – приказывал ей. Это свидетельствовало о силе, о влиянье: всякому встречному т а к здесь говорить не позволят.
– Какие там повестки? – загалдели с разных сторон. – Нет никаких повесток... Давай приказы читай. Наши приказы, айда. И что там из Ташкенту есть...
Тысячи глоток ответно взывали:
– Приказы... Приказы...
Наконец договорились: прежде всего зачитать крепостной приказ за No 1... Там говорилось о "новой власти", о том, что других властей отныне нет и вся власть захвачена боеревкомом... Этот приказ щекотал приятно нервы бунтовщиков, и – пока читали – кричали они:
– Правильно... Вся власть наша... Чего там...
Обсуждать тут, разумеется, было вовсе нечего, и, пошумев-погалдев вволю, условились, по предложению Ерискина, принять приказ этот "к сведению". Что это означало – надо думать, не понимал никто, в том числе и сам Ерискин.
– Дальше... дальше "слово дается представителю военного совета (он назвал мою фамилию) для освещения двенадцати пунктов наших требований и для разъяснения ответа из центра...".
Передернулась толпа. Может, и крепко нас она ненавидела, однако ж послушать была охотница. И потому с первых же слов притихла, замерла, словно припала к земле и вслушивалась чутко, опасаясь недослышать какую-нибудь нужную, важную весть. От десяти до четырех, целых шесть часов крутили мы ее, эту буйную толпу, словно водили-маяли под водой попавшую на крюк огромную рыбу, прежде чем выхватить оттуда внезапным ловким движеньем. Всю силу сообразительности, все уменье, весь свой опыт – все, что было в мозгах, и в сердце, и во всем организме – и голос и движенья все приноровили и все напрягли мы до последней степени, до отказа.
Бывает: после такого напряженья заболевают белой горячкой.
Словно острый нож, когда он входит в живое, чуткое тело и крадется к сердцу, чтоб пронзить, – впивались в сердце толпы (мы это чувствовали) наши слова – то спокойные и деланно веселые, все замиряющие, то угрожающие, говорящие о наказанье, о неминуемой расправе за восстанье.
Так брали в плен толпу. Нам отдельными одобрительными откликами со всех сторон отзывались неприметно разбросанные в массе "попутчики" или партшкольцы: вся толпа сбивалась с толку. Эти возгласы одобрения она принимала за свои, недоумевала, не понимала, как это могло случиться, что столь быстро разрядилось общее гневное настроение. Мы от мелких вопросов подступали к крупным, к самым боевым, опасным, решающим вопросам. По мелочам выступали бузотеры-ораторы: из кожи лезли, сипли и хрипли в криках, но на этих вопросах все же не удалось им взорвать гнев толпы.
Попутно с двенадцатью вопросами касались мы и ташкентского ответа, увязывали сразу и вместе и то, что можно было увязать. Пункт докладывался, разъяснялся, по нему вносилось наше предложение. Затем горячились в прениях, кричали, петушились-хорохорились, исступленно угрожали, а в конце концов, разве только с малыми изменениями, принимали то, что говорили мы.
Уже отмахали добрую половину вопросов. Вот они, снова подступают ближе и ближе к нам, эти роковые ступени, на которые жутко ступить, на которых буйно бьется мятежная толпа.
Трибунал, особый, разверстка, расстрелы, уход из Семиречья... На котором же тут тяжелей и где тут главная опасность?
Близимся чутко, нервно, осторожно к решающим вопросам, словно в бурю в открытом море на легком челне, – мчимся на рифы, к подводным камням и не знаем, как обойти их, остаться живу, не разбиться вдребезги о страшную преграду.
– Товарищи, будем откровенны, перед собою прямо и смело поставим этот вопрос: надо или не надо бороться с врагами Советской власти? Надо ли бороться с теми, кто вас вот здесь, по голодному и разоренному Копало-Лепсинскому району терзал и мучил эти годы? Если враг подкрался, если враг наточил свой нож и вот-вот кинется, всадит тебе по рукоять, неужели станешь стоять и ждать, когда прикончат тебя, как беспомощного барана? Ой, нет! Ты примешь какие-то меры, ты постараешься себя оберечь. И не только скрыться, убежать – этого мало, ты постараешься обезоружить, обессилить врага, чтоб он больше никогда не угрожал. А если и этого мало, если он не поддался тебе – скрутишь его, обессилишь; если же вреден смертельно – прикончишь, потому что из двух выбирай: или ты, или он, кому-то жить одному. Так уж лучше ты сам захочешь жить, а врага кончишь. На то нам нужны, товарищи, и эти карательные революционные органы – особый отдел и трибунал...
Легким ветерком прошелестел в толпе глухой далекий гул.
– Их назначенье, – продолжаем мы чуть громче, – бороться с врагами революции. Кто же станет бороться, как не они? Кто станет выискивать шпионов тут, где-нибудь в тылу или в бригаде, в полку – на фронте? Кто станет выслеживать и раскрывать разные заговоры? А эти заговоры враги наши организовывать мастера, и только отвернись – сейчас же смастачат. Особотдел и трибунал, словно уши наши и глаза: они все должны слышать и видеть, вовремя должны все узнать, предупредить, забить тревогу, спасти нас от близкой грозной опасности. Товарищи, если вашей бригаде, положим, грозит измена, предательство... Если особотдел накрывает предателей, спасает бригаду, спасает сотни и тысячи жизней... Если он, положим, расстрелял этих предателей, – кто из вас станет плакать по негодяям? Никто...
– А нашего брата... – донеслось угрожающе откуда-то издалека.
Это был первый сигнальный крик. Мы понимаем: ответить – значит, завязать спор, перебить речь, а это вредно.
И потому как ни в чем не бывало продолжаем:
– Надо понимать, товарищи, для какой цели существуют эти органы и с кем они борются, кого наказывают... Это же...
– Знаем, кого! – крикнул сердито голос в передних рядах.
– Нашего брата стреляют, – отозвался другой.
– А офицеров здесь не трогают... Им – работать пожалуйте... На жалованье...
– Позвольте, позвольте слово! – кричал на ходу красноармеец, ловко работая локтями, быстро подступая к телеге. Перед ним расступились, охотно пропускали вперед.
– Нет слова, – объявил громко Ерискин, – надо сначала кончить доклад оратору...
– А мне нада, – заявил тот еще громче.
– Дать, дать слово... – загалдели кругом.
– Что такое – одному можно, другому нельзя?
– Всем можно. Вали, говори...
И вскочивший на телегу красноармеец задыхающимся, прерывистым криком рассекал пронзительно воздух:
– Я, может, все и не скажу... я только знаю одно: нашего брата везде стреляют... А кто им дал право, кто они такие, что понаехали с разных концов? Мы без трибунала вашего проживем... Наехала с...сволочь разная... р...р...расстр...реливать...
Толпа дрожала в лихорадке – высвистами, выкриками, улюлюканьем, шумным волненьем обнажала свою резкую нервность... Выступавший больше ничего не сказал; выпалил гневное, разжег страсти, соскочил с телеги пропал в толпу.
Выступали и что-то кричали: Чернов, Тегнеряднов, Караваев. Но их не слушали, громко галдели. Тогда во весь свой могучий рост со дна телеги поднялся Букин.
– А я вот што, – прорычал он, осанисто и быстро затряс по воздуху какими-то предметами. – Это все вчера нашли: деньги царские да кресты поповские... Да вон какую... – и он поболтал на цепочке компас, не зная, как его назвать...
Толпа заревела пуще прежнего. Вряд ли кто рассмотрел бумажки и крестики – выли просто на букинский вой. Просто знали: раз Букин выступил – значит, что-нибудь громит. Тут бесенком под Букина вынырнул Вуйчич:
– А это што?.. Ага... га... га...
И он отчаянно затряс над головой две пары офицерских погон, утащенных при разгроме особого отдела...
– С офицерами вместе – вот они какие. Продались за наши данежки. Погоны прячут, сами их наденут...
И кто-то крикнул ему в подмогу:
– Всех офицеров на суд подавай... Сами разберем – кого куда. Аль кончить, аль в Сибирь кого. В Сибирь пошлем, в Семипалатинск, – нам они здесь не нужны... Пускай околевают там... сво... лочь...
Толпа прорвалась:
– Чего глядеть – арестовать...
– Арестовать их всех, из центру... Ага-га-га... Ге-ге...
– Расстрелять тут же... Го-го-го...
– Нечего ждать, вали...
И вдруг встрепенулись, метнулись ближние ряды, резнул пронзительный звон оружия, щелкнули четко, зловеще курки... Глянул я быстро Никитичу в лицо – оно было бледно.
"Так неужели кончено?" – сверкнула мысль...
А тело нервно вдруг напряглось, словно готов я был прыгнуть с телеги – через головы, через стены, за крепость...
– Товарищи! – крикнул чужим, зычным голосом. – Ревсовет приказал...
Вдруг сомкнулась кольцом вокруг телеги партийная школа и твердо уперлась, сдерживая бурный натиск толпы. Все исчислялось мгновеньями, все совершалось почти одновременно.
Видим, как взметнулся в телегу Ерискин, и в тот же миг слух пронзили резкие слова:
– Да это что? Ах вы, сукины дети!..
Неожиданный окрик застудил на мгновенье толпу, она будто окаменела в своем страстном порыве. Момент исключительной силы!
– На што выбирали меня?! – крикнул Ерискин. – Раз председатель – я никому не позволю... никому не дам... что за разбой... Ишь, раскричались... Если только кто-нибудь их тронет, – указал он в нашу сторону, – тогда выбирайте другого, а я не стану... И черт с вами, из крепости уйду!
Слова произвели большое впечатление. А тут еще Павел Береснев.
– Товарищи, – говорит, – так нельзя: к вам люди пришли говорить по-хорошему, а вы что? Разве так обращаются? Я тоже уйду из крепости, если што...
– Слово, слово мне! – крикнул Букин.
– Лишаю слова, – твердо объявил ему Ерискин и повторил еще раз во всеуслышание: – Букину слова не даю: лишаю!
Никто не протестовал. Эта была очевидная, бесспорная победа...
– Для продолженья речи слово даю говорившему оратору.
И он рукой дал мне знать, чтоб продолжал.
Надо было выдержать марку, надо было не объявлять своей радости по поводу счастливого исхода. Хоть видимое, но сохранить спокойствие, – как ни в чем не бывало, ровным тоном объяснить приказ центра – приказ, а не просьбу!
– Мы остановились, товарищи, на том...
А толпу не узнать. Она стихла, будто виноватая. Только соскакивали отдельные жалкие выкрики одиночек. Но это же пустяки: буйный гнев вошел в берега. Быстро, походным маршем проходили последние вопросы. Толпа словно зубы потеряла, – нечем было грызть, чавкала, как старуха, опустошенным, беззубым ртом. Покорили нас было за то, что:
– Киргизам вот, беженцам, неделю помощи устроили, а нам что – кукиш?
Но и этот вопрос миновали: договорились, что широко организуем помощь общественную копалолепсинцам в добавление ко всему, что для них и без того делается ускореннейшим темпом. Последний вопрос о власти:
– Крепость выбирает двух в военсовет дивизии и трех в облревком...
Заупрямились было опять на том, что и во что вливать: боеревком в военсовет или наоборот. Уломали, убедили, доказали, что о д н а крепость центром признана не будет и в ход пустят против нее броневики... А вот вместе с нами – другое дело...
– Мало двух... Мало трех, – галдели кругом. – Всех давай, соединяй...
Пока они перекликались, мы с Никитичем устроили в телеге мгновенное совещание:
– А не один черт, что два, что десять? Давай еще разрешим во все двенадцать отделов ревкома по одному – накинем дюжинку на свой риск!
И объявили:
– Хорошо. Кроме тех пяти, пусть будет еще двенадцать представителей в отделы Обревкома.
Успокоили количеством.
Проголосовали и приняли безусловное подчинение приказам центра. Хотели было тут же и выбирать, чтоб отделаться зараз. Но толпа решила по-иному:
– Сегодня же вечером каждая рота пришлет в городской театр по пять человек, – там из них изберут представителей.
– Что же, и это неплохо.
– Теперь вот что, товарищи, – заявили мы. – Все ясно: и вам ясно и нам. Теперь договорились по всем вопросам, и власть у нас будет одна. Завтра с утра – работать. Кончены все недоразумения. Так и скажем сегодня же Ташкенту: с гарнизоном договорились, работаем отныне мирно и дружно... Вы сегодня же, вот после этого собрания, расходитесь из крепости по казармам, – дальше незачем здесь оставаться, раз договорились по всем вопросам...
Это нами было сказано будто вскользь; будто разумелось само собой, что из крепости надо сегодня же уходить, а мы, дескать, им только вот об этом напоминаем: не забудьте, мол, товарищи!
Митинг окончен. Толпа медленно расползается в разные стороны. Мы беспрепятственно выходим с Никитичем за ворота крепости, легко и весело поминаем отдельные моменты бурного собрания. А в штадиве – на телеграф и делаем Ташкенту короткое сообщение:
...Полученный приказ из центра о конструкции власти было постановлено объяснить на общем собрании гарнизона, так как красноармейцы и слышать не хотели, что его разберут какие-то выборные делегаты... Можете себе представить, что значит заставить пятитысячную массу крепости (не только гарнизон, но и полевые части), – массу, страшно взволнованную и требующую оставления своей крепостной власти, – убедить в необходимости подчинения приказу центра! Сегодня, 15 – VI, в 10 ч. утра мы открыли в крепости общее собрание, длившееся целых шесть часов. Налицо имелось двенадцать волнующих массу вопросов: о расстрелах, об Особом отделе, о Трибунале, о суде над белыми офицерами на месте, об отправке их из Верного в Семипалатинск, в Сибирь, о немедленном аресте всех назначенных (Ташкентом. – Д. Ф.) работников и о неподчинении центру.
Докладчиком по всем вопросам пришлось выступать мне. Одно время раздавались настойчивые требования о нашем аресте и расправе. В конце концов принято голосованием подчинение центру и согласие от каждой роты выбрать по пять человек представителей, которые сегодня в шесть часов собираются в Советском театре, – из них будут выбраны добавочные члены в Военсовет и Обревком. Как пройдут выборы и состоятся ли они (трудно сказать. – Д. Ф.), так как настроение крепости весьма изменчиво. Предложение выбрать делегатов непосредственно гарнизонным собранием принято не было. Город оцеплен патрулями. Тов. Фрунзе, это следует иметь в виду при поездке в Верный...*
_______________
* Фрунзе дал знать, что сам собирается выехать в Семиречье.
Делегаты собрались вовремя. Советский театр до отказа набит был всякой публикой. У делегатов на руках имелись особые мандаты. Мы, военсоветчики, тесной кучкой пригрудили к председательскому столу. Председателем избран был представитель крепости Прасолов – тот самый, что 11-го, на заре мятежа, на митинге в казармах кричал громче всех. Потом он в дни мятежа словно сгинул, редко где показывался, вовсе не выступал. Мы о нем и забыли. А теперь – почему-то в роли председателя. Он сидел за столом, а мы ему подшептывали и подсказывали свои советы и предложения. Заседание было отменно спокойным. Избрали представителей: в военсовет Петрова и Чеусова, а в облревком – полтора десятка.
Ночью я сообщил центру:
– Сейчас закончилось собрание делегатов частей, которое было уполномочено общим собранием гарнизона выбрать представителей в военсовет дивизии и в облревком. Завтра приступим к работе. У меня нет точных сведений о выбранных, – это я сообщу завтра. По-видимому, все закончится без кровопролития. Принципы государственной власти и централизации восторжествовали над самочинством и разнузданностью. Т в е р д о з а п о л о ж е н и е н е р у ч а ю с ь (курсив мой. – Д. Ф.), но (некоторых. – Д. Ф.) результатов как будто достигли, – во всяком случае, добились определенного перелома в настроении гарнизона.




