Текст книги "Марк Шейдер"
Автор книги: Дмитрий Савочкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Можно делать точно такой же из пива и водки, но эффект немного не тот. Если ты сделал все правильно, то после того, как пена немного осядет и ты залпом осушишь стакан, ты увидишь зеленую фею – безо всех этих е*нутых и безумно дорогих абсентов. Я надеюсь, что сегодня это будет добрая фея, потому что сегодня мне нужно кое о чем забыть. Мне нужно забыть кое о чем особенном. И я обязательно сегодня об этом забуду.
Пока я делаю себе «чпок», парни из Мукачево что-то тихо говорят друг другу. Может быть, они говорят о Ханне или о ценах на бензин или даже обсуждают президента, но по их глазам я понимаю – вряд ли.
Мне кажется, я знаю, о чем они говорят.
7
Однажды утром, проснувшись после очередной пьянки с шахтерами, я обнаружил, что мои руки покрыты тонким слоем желтого порошка.
Когда ты регулярно перепиваешь, жить становится интересно. День превращается в выяснение того, где ты вчера был и что делал. Ты находишь людей, с которыми вчера пил, и по обрывочным сведениям восстанавливаешь картину пьянки. Вечером ты снова перепиваешь, и все повторяется сначала. Я перебираю в уме все возможности испачкать пальцы желтым порошком.
Это может быть мел, и, поскольку я не работаю школьным учителем, мог запачкаться, играя в бильярд. Жаль только, я точно знаю, какие пальцы пачкаются мелом за бильярдом. Прежде всего – ложбинка между большим и указательным на левой руке. Именно в этом месте порошка нет.
Интересно, если бы бильярдные шары были живыми, когда они уходили бы на пенсию? Получали бы молоко за вредность? Как бы обстояло у них дело с техникой безопасности?
Мы, члены профсоюза бильярдных шаров, объявляем забастовку.
Оглядываюсь по сторонам – я узнаю это место. Задняя комната придорожной забегаловки, в которой я вчера забухал по дороге домой. Я возвращался с очередной аварии на шахте и заскочил сюда перекусить и собрать последние слухи. Похоже, до дома я не доехал.
Шахтерские поселки, особенно поздней осенью и зимой, представляют собой зрелище жалкое. Здесь не пьют только те, у кого нет рта, но даже они уж наверняка колются или хотя бы хапают. В поселке ничего не работает – здесь давно не проводился капитальный ремонт водопровода, с ноября по апрель будет поломана канализация, нет отопления. Если у тебя дома есть свет – ты можешь быть доволен.
Единственное, что есть всегда, – это покрытие трех разных операторов мобильной связи.
Жители давно уже перестали задумываться о том, что они здесь делают и кому вообще все это нужно. Их волнует только выпивка.
Nothing personal.
Население поселка даже не уменьшается – оно стремительно вымирает. Вчера я побывал на кладбище – единственной местной достопримечательности. Здесь нет больницы или хотя бы травмпункта, здесь нет даже пожарной станции – зато имеется собственное кладбище.
Хоронить людей проще, чем лечить.
Мне показали яму, заготовленную на зиму, – тридцатиметровая траншея, два метра в ширину и столько же в глубину. Во всем этом чувствуется какая-то пугающая основательность. Траншея была вырыта специально подогнанным шахтой экскаватором несколько дней назад, а сегодня здесь уже лежит первый жмурик. Мне объяснили, что твердую донбасскую землю тяжело расковырять даже летом, а зимой, когда она, открытая всем ветрам, промерзает на метр вглубь, ее берет только отбойный молоток. Поэтому заготовку делают до первых морозов, а чтобы не заморачиваться с отдельными могилами, берут пример с мусульман и роют одну траншею на всех. Чтобы похоронить человека, надо поставить деревянную перегородку, положить его на дно и засыпать землей. Затем перегородка убирается и ждет следующего. Если ее не пропьют до этого момента. Шахта редко раскошеливается на что-нибудь для своих сотрудников, но экскаватор прислали по первой просьбе. Нельзя отказывать людям, которые просят вырыть им могилу.
– А зачем такая длинная? – спрашиваю я, имея в виду траншею.
Мне объясняют, что за зиму сюда положат 30–50 человек, но на всякий случай делают с запасом. Мало ли что?
Да, соглашаюсь я, запас нужен.
А то мало ли что?
Придорожная забегаловка расположена напротив входа на кладбище. Это обычный генделык[2]2
Генделык – так на Украине называют дешевые распивочные.
[Закрыть] для дальнобойщиков, сменившихся гроз и проезжих ментов. Покосившееся кирпичное здание, покрытое грязной бежевой штукатуркой, с зарешеченными окнами. Соседний дом попросту развалился, потому что где-то как раз под этим местом проходит осевший квершла[3]3
Квершла (квершлаг) – основная подземная горная выработка, не имеющая непосредственного выхода на землю.
[Закрыть] или даже штрек, и теперь все постояльцы генделыка будто бы должны ощущать, что сидят на пороховой бочке. Но они не ощущают.
Над входной дверью висит старая деревянная табличка с надписью: «Lasst alle Hoffnung fahren, wenn ihr hier eintrete». Это что-то вроде достопримечательности номер два. Табличка давно покоробилась и выгорела, но надпись исправно подрисовывают.
Она должна означать что-то вроде: «Здесь лучше, чем напротив».
Это образец поселкового юмора. Никто из местных не может прочитать надпись, но каждый знает, как она переводится. Для меня остается загадкой, кто подправляет надпись с такой регулярностью, что ее до сих пор можно прочесть, – ведь для этого, как мне кажется, надо хотя бы знать немецкий. А кто и когда ее сделал – этого не помнит уже ни один человек.
Голова раскалывается на части, а я все еще не могу вспомнить, что это за порошок и как он попал ко мне на руки. Я вроде бы собирался выпить с Рустамом… Нет, ерунда, я давно с ним не виделся и вообще ни с кем не встречался – просто пил со случайными шахтерами, как обычно. На какую-то секунду все вокруг становится нереальным, будто бы я сплю и вдруг начинаю просыпаться. Но это чувство тут же проходит. Я медленно поднимаюсь и выхожу из комнаты.
В забегаловке уже сидят шахтеры, пришедшие то ли с утренней, то ли с ночной смены. Они улыбаются мне так, будто я задолжал им минет. Конечно, эту улыбку можно было бы обозвать и по-другому, но впечатление чертовски усиливается из-за подведенных глаз.
Из-под земли добычная смена всегда поднимается с черными, как у негров, рожами, только складки вокруг глаз или рта выдают в них белых людей. Это символично. Они моются в душе иногда по часу, чтобы отдраить свое тело, придать ему естественный первоначальный цвет, но это получается не всегда. Вернее, не до конца. Отдельные участки кожи, в основном те, что были влажными и к которым поэтому особенно сильно пристала угольная пыль, не отмываются почти никогда. Например, полоска под ресницами.
Когда ты видишь группу шахтеров, сидящих, как сейчас, в забегаловке после смены, ты никак не можешь избавиться от ощущения, что перед тобой – компания гомосексуалистов. Их улыбка всегда будет казаться тебе такой, словно ты задолжал им минет.
Это чертовски странное видение – группа здоровых, крепких мужиков, со вполне шахтерскими повадками и подведенными глазами.
– Присаживайся, – говорит кто-то из них, и, как только моя задница касается стула, передо мной оказывается одноразовый стаканчик, наполненный водкой. Я смутно припоминаю, что вчера мы пили самогон.
– Знаешь, – говорит мне кто-то из них, – я подумал о том, что ты вчера рассказывал об этом… Марке Шейдере. Мне кажется, что ты немного приврал.
Когда ты опрокидываешь в горло сто грамм водки, некоторые звуки в окружающем мире начинают искажаться. Я не уверен, что правильно расслышал его, но, когда переспрашиваю, шахтер, имени которого я не знаю или не помню, подтверждает, что да, я рассказывал вчера что-то о Марке Шейдере, и даже спорил о нем, пытаясь их в чем-то убедить.
Иногда то, что ты считаешь возможным, а что – нет, не имеет никакого значения.
– И что же я вчера рассказывал? – Но шахтеры уже, кажется, потеряли интерес к этой теме. Теперь они обсуждают недавний завал на шахте имени Завадского.
Я понятия не имею, кто такой Завадский, но я знаю об этом завале больше, чем все шахтеры, сидящие здесь, и все шахтеры, работающие сейчас в забое, вместе взятые. Я знаю об этом завале больше, чем спасательные службы, и даже больше, чем мое начальство.
Мне ведь необязательно исполнять свои обязанности слишком рьяно?
Что я знаю наверняка – шахтеры, навсегда оставшиеся в забое, погибли для того, чтобы другие шахтеры могли жить дальше. Это по-прежнему простая арифметика.
Безо всякой связи я вспоминаю, что над входом в анатомичку криминалистической службы областного управления написано: «His locus ist mori gaudet concordat securare vitae». В переводе с латыни это значит: «Вот место, где смерть радуется, что помогает жизни».
Один из гроз снова поворачивается ко мне и спрашивает, нет ли у меня еще порошка. Мне снова кажется, что я ослышался, но, когда я переспрашиваю, он подтверждает, что да, вчера я действительно угощал их всех желтым порошком. Если я сейчас скажу, что ничего не знаю о Марке Шейдере и никогда до сегодняшнего утра не видел желтого порошка, я буду выглядеть глупо.
– У меня больше нет, – говорю я, и разговор переходит на другую тему.
Довольно долго я продолжаю думать, что это розыгрыш, пока второй и третий шахтер, люди, которые едва ли могли сговориться, не подтверждают, что вчера я стал советовать всем грозам желтый порошок «вместо того говна, которым они обычно закидываются», и угощал всех желающих. По их словам, я сказал, что знаю, кто такой этот мифический Марк Шейдер, знаю, откуда он и что он собирается сделать. Они говорят, что были пьяны и не помнят того, что конкретно я рассказывал о Шейдере.
Я тоже был пьян.
Я вообще ничего не помню.
И мне чертовски интересно, что же я мог вчера рассказать.
Что может рассказать человек о том, о чем он ничего не знает, но чертовски хочет узнать?
Никто не помнит.
Все были пьяны.
Сейчас я поеду домой, но запомню это место и обязательно вернусь сюда через несколько дней. Может быть, я снова выпью с теми же самыми грозами. Может быть, утром они снова скажут мне что-то невероятное, будто я признавался, что стрелял в папу римского, что я поджег Чикаго или что я был когда-то известен под именем Джека Потрошителя. Или – что я что-то рассказывал о Марке Шейдере. Как знать, может быть, в другой раз они запомнят из моего рассказа хоть что-нибудь.
Я еду домой, а парень, с которым я только что говорил, направляется на шахту, его смена заступает через час.
Над воротами концентрационного лагеря в Бухенвальде было написано: «Jedem das Seine». В переводе с немецкого это значит: «Каждому свое».
Уже перед тем, как я сажусь в машину, в свой старенький четыреста шестой «Пежо», чтобы снова трястись по колдовые*ным сельским дорогам, шахтер добавляет еще что-то.
– Что? – спрашиваю я.
Он оборачивается ко мне и повторяет. Он желал мне не видеть этих странных снов.
– Каких снов?
Тех, что не дают мне спать. Он желал мне не видеть тех снов, о которых я вчера рассказывал, когда был пьян. Ему тоже часто снятся кошмары, и он понимает, как это тяжело – вставать по утрам не выспавшись.
– Особенно если вечером пили.
Как всегда. Подведем итоги.
Когда я вчера перепил, вместо того чтобы внимательно слушать, что говорят вокруг, я начал рассказывать что-то о своих снах, сочинять немыслимые истории о Марке Шейдере, которым, вообще-то, интересуюсь сам, и нашел где-то желтый порошок, которым стал угощать всех присутствующих. Мягко выражаясь, я не совсем точно делал то, что должен был. Не стоит забывать, что я все еще на службе. Каждая минута, проведенная мною здесь, – это минута моего рабочего времени.
Над входом в концентрационный лагерь в Аушвице было написано: «Arbeit macht frei». В переводе с немецкого это значит: «Труд освобождает».
Я сажусь в машину и еду домой.
Все в порядке. Причин нервничать у меня нет никаких. Похоже, у меня просто что-то с головой. Обычное дело.
Я пытаюсь объезжать ямы, которые, вкупе с кучами мусора и ломаными кусками асфальта, называются дорогой. Я проезжаю мимо обветшалых зданий, некоторые из которых частично завалились, потому что прямо под ними оседают гезенки и заброшенные штреки. Я объезжаю кладбище, на котором уже вырыли траншею на зиму. Я проезжаю мимо вечно пьяных пенсионеров, удолбленных чем-то шахтеров и трассовичек.
Над входом в ад, если табличка не обветшала, наверное, и сегодня должна быть надпись: «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate». В переводе с итальянского это значит: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Все в порядке.
8
Ближе к обеду мне позвонила Ханна, чтобы поблагодарить за гостеприимство, чем здорово меня удивила. Я был уверен, что это мифический персонаж, придуманный парнями из Мукачево, чтобы оправдать свое неожиданное появление. Мифическим в ней было все – имя, не русское и в то же время не украинское, место жительства, одновременно в западном Донбассе и где-то «рядом с морем», и манера предоставлять кров незнакомым мужикам из Мукачево. Мифическим в ней было все, кроме того, что она реально существовала.
У меня был выходной, и я был тягуче трезв. Я не закинулся с утра, как обычно, нацваем, не выкурил драпа, я даже не выпил. Я был уморительно, душераздирающе трезв. Настолько трезв, что все в окружающем мире начинало казаться неправдоподобным. Как будто весь мир придумали наркоманы и напичкали его бредом по своему усмотрению.
Мне казалось бредом, что на рекламе сигарет написано «Курение вредит вашему здоровью».
Мне казалось бредом, что территория соседнего поселка, где не работает даже водопровод, покрывается тремя операторами сотовой связи.
Чтобы понять, сколько бреда в мире вокруг меня, мне надо было окончательно протрезветь.
– Как ты думаешь, – спрашиваю я Ханну, – почему проституция, которая есть всегда и везде, и все об этом знают, в большинстве стран незаконна?
Без малейшей запинки она отвечает:
– Потому что на взятках можно заработать больше, чем на налогах.
Это правильный ответ.
Ханна выглядела в точности так, как она должна была выглядеть по моему мнению. Она напоминала древнехазарскую аристократку, которая подсела на смесь апельсинового сока, бензоата натрия и прозака, вводимую через вену.
– Привет, – говорит она и улыбается своим маленьким ртом и огромными едва раскосыми глазами.
– Привет, – говорю я и без всякой связи предлагаю: – Поехали на ДД, найдем самогон.
Вообще-то самогон я могу выгнать и сам. Классический рецепт предельно прост: килограмм дрожжей на килограмм сахара. Все остальное – добавки, которые подбираются по своему вкусу. Проблема в том, что, перед тем как нагреть смесь и дать пару выйти из плотно закупоренной емкости через змеевик, положенный на лед, надо дать ей, смеси, постоять в теплом месте примерно с недельку. У меня нет желания ждать еще неделю, чтобы выпить с Ханной, и мне невероятно, до боли в суставах, надо избавить себя от этой изматывающей трезвости.
Ханна не двигается, она продолжает стоять в той же позе, слегка изогнувшись в талии, только в улыбке ее глаз появилась чуть заметная издевка. Как будто она радовалась моему умению жонглировать чашками, пока я не оступился и не уронил их все одну за одной, и они разбились с оглушительным грохотом прямо у меня под ногами. Но она добра ко мне. Мне хочется в это верить, и я жду, что она скажет, – ведь что бы она ни сказала, это поможет мне быстрее избавиться от моего нового видения мира. Мира как бреда. Мира как тотальной и удивительно глупой ошибки.
– Давай лучше сварим ширь, – говорит она мне.
Я боюсь шприцев, я ненавижу иголки, вводимые под кожу, мне больно смотреть, даже когда кто-то колет себе инсулин, а не то что ширяется, но, посмотрев в ее насмешливые глаза, соглашаюсь: «Черт с ним, давай! Да, поехали!»
Мы запрыгиваем в неотапливаемый троллейбус, разрисованный рекламой безумно дорогого алкоголя, и Ханна рассказывает мне, что те двое, что остановились у меня на одну ночь, на самом деле приехали совсем не для того, чтобы работать в шахте. Они не собираются идти разнорабочими в ГОК. Они ничего не станут добывать из-под земли.
Потому что они курьеры.
Они забрали у нее четыре мешка маковой соломы. Ханна говорит мне, что это очень профессиональные курьеры. Они знают как, когда и где нужно везти солому, чтобы в дороге не возникло никаких осложнений.
В общем-то, они мне даже не соврали.
Они действительно приехали на заработки.
Это старый канал. Все наркотики из Средней Азии, даже те, которые едут дальше, на Санкт-Петербург, проходят через Днепропетровскую область. Везти маковую солому на Западную Украину через Одессу слишком рискованно.
И еще – эти двое привезли деньги. Наличные. Вряд ли можно сказать, что Ханна разбогатела, но какое-то время она может себе позволить просто валяться на диване и время от времени варить ширь, когда устанет мастурбировать.
Она так и сказала: «Когда устану мастурбировать».
Я уже начинаю привыкать к обилию бреда вокруг меня, и, хотя каждый человек, каждая вещь, даже этот троллейбус, рекламирующий безумно дорогой алкоголь в городе, где каждый второй умеет гнать самогон, по-прежнему кажется мне порождением галлюцинаторного синдрома, все, что происходит вокруг, уже перестает меня удивлять, но я должен спросить:
– А почему ты мне все это рассказываешь?
Если человек содержит пересылочный пункт маковой соломы и целыми днями мастурбирует в перерывах между уколами, он обычно это скрывает. По крайней мере так казалось мне.
Ханна смотрит мне в глаза, будто пытается что-то разглядеть в глубине зрачков, и медленно выжевывает слова:
– Ты. Помнишь. Волю?
Еще бы!
Чертовски странный вопрос.
Конечно, черт возьми, я помню Волю, потому что он был единственным человеком, который хотя бы делал вид, что пытается мне помочь. Воля, жующий спичку. Воля, с глазами не отражающими света. Воля – наркоторговец.
– Это он дал тебе мой телефон? Это он сказал парням из Мукачево, что у меня можно остановиться? Это Воля, да?
Воля умер, и Ханна осталась совсем одна в этом мире. Воля мог сделать очень многое, он мог продать тебе драп, и он мог сказать, что то, о чем ты паришься, – это х*ня, но он не мог научить тебя жить без него.
Он был и ее единственным другом тоже.
Иногда, чтобы двое людей встретились, кто-то третий должен умереть.
Гораздо чаще, чем вы думаете.
Всю дорогу, пока мы добираемся до ее небольшого домика в частном секторе на краю города, Ханна продолжает что-то говорить, как будто тишина токсична для меня. Она рассказывает мне о парнях из Мукачево, которые до самого отъезда ходили по ее дому, общаясь друг с другом по-венгерски.
– Клосс чой, – говорил один.
– Эдьенэш лабок, – отвечал другой.
Я представляю себе, как по моему дому ходят двое, постоянно говорящие на венгерском языке.
– Гэйеш шрац, – говорит один.
– Сып попши, – отвечает другой.
Мне по-прежнему кажется, что этот мир придумали наркоманы. Если Бог в самом деле существует, я хочу найти ту дрянь, которой он закидывается.
Ханна снимает верхнюю одежду, вешает ее на крючок возле входной двери, и неожиданно я вспоминаю иллюстрацию разницы между оперативными и процессуальными мероприятиями. Если через окно закрытого дома удается разглядеть вешалку, на которой висит куртка, похожая на украденную с места преступления, то проводится оперативное мероприятие. Аккуратно взламывается форточка, и кто-то из оперов влезает внутрь. Он снимает курточку и выбирается назад тем же путем. Куртку показывают свидетелю, который подтверждает, что да, особые приметы совпадают, это действительно она. Опер снова пробирается в дом тем же путем, вешает куртку на место и вылезает, после чего форточка закрывается так, чтобы скрыть следы взлома. Далее следуют процессуальные мероприятия – следственные действия. Опера объясняют все следователю, и тот получает у прокурора района ордер на обыск. В присутствии понятых и все того же свидетеля дверь взламывается, куртка изымается, описывается и помещается на склад вещдоков.
Ума не приложу, откуда я это знаю. Но память об этом всплывает у меня в голове так быстро и легко, что меня передергивает.
– Нам нужен уксус, – говорит Ханна. Чтобы сварить ширь, нужен уксус. – Не раздевайся, сходи за уксусом. Не бери яблочный и не бери виноградный. Обычный столовый уксус. Одну бутылку.
Я не раздеваюсь. Я иду за уксусом.
На улице все так же холодно, как и минуту назад, и мне приходит в голову, что если граница Европы действительно проходит по нулевой изотерме января, то Украина, пожалуй, находится где-то недалеко от Китая. Страшнее всего ветер – в степи, даже при плюсовой температуре, у тебя всегда будет ощущение, что он выдувает из тебя душу.
Если бы древние греки жили в современной Украине, они бы решили, что человек умирает, когда ветер уносит его душу на север.
Я иду в комок на остановке. Комок – это большой киоск, разросшийся до двадцати квадратных метров, что дает право легально продавать водку. Обычно водкой торгуют из-под полы, отстегивая долю ментам и налоговым инспекторам, но здесь, видимо, владелец решил все сделать по правилам. В этой стране еще остались люди, желающие делать все по правилам.
В комке есть дверь: он претендует на то, чтобы называться магазином. Внутри целых полтора квадратных метра площади для перемещения. Если в комок вместе с тобой зайдет еще пять человек, ты не сможешь повернуться. Кроме этого, там есть семьдесят различных сортов водки, а также пиво, вино, коньяк и покосившийся прилавок, у которого вместо одной из ножек – четвертый том «Истории Великой Отечественной Войны Советского Народа» под редакцией П. Н. Поспелова.
Мне нужен уксус.
Продавщица – женщина со взглядом привокзальной проститутки, пергидрольными волосами, затасканным бараньим жилетом и сигаретой «Голуаз» в пожелтевших пальцах – оторвалась от своих мыслей, чтобы смерить меня долгим оценивающим взглядом.
– У вас есть уксус? – спрашиваю я и почти физически чувствую, как она напрягается. Конечно же, уксус может понадобиться для миллиона различных дел. Например, я решил приготовить салат. Или я делаю сдобное тесто. Или я ставлю химические опыты, и мне нужна какая-нибудь не слишком дорогая кислота. Но почему-то мне кажется, что она правильно поняла мой вопрос.
Слава богу, Ханна не послала меня покупать растворитель.
– Восемьдесят копеек.
Я расплачиваюсь, забираю честно отвоеванную бутылку уксуса и иду к Ханне. К Ханне, улыбающейся одними глазами. К Ханне, мастурбирующей в перерыве между уколами. К Ханне, торгующей маковой соломой.
К Ханне, которая уже поставила на плиту небольшую кастрюлю. От кастрюли идет омерзительный химический запах. Это растворитель.
Ханна объясняет мне, как варится ширь. Сначала надо приготовить маковую соломку – в каком бы состоянии ты ее ни купил, она всегда будет с браком.
– Лучше всего, – говорит Ханна, – покупать головки и верхушки стеблей мака, целые, по крайней мере, ты видишь, за что платишь деньги. Они очищаются и перемалываются в мясорубке. Покупая молотые, ты всегда платишь за добавки, которых там быть не должно. Можешь быть уверен, – говорит Ханна, – что какая-то добрая душа подмешала в мак обычной пшеничной соломы, сушеной ромашки или еще чего-нибудь.
Еще лучше выращивать мак самому.
Дальше ты варишь маковую соломку в растворителе. Здесь важна дозировка – растворителя не должно быть слишком много, иначе раствор получится слабый, и не должно быть слишком мало, иначе он не вберет в себя всего опия, и ты выбросишь еще пригодную для варки солому. Растворителя должно быть как раз столько, сколько нужно. Кроме того, тут подойдет не всякий растворитель.
– Впрочем, – говорит Ханна, – не забивай себе этим голову. Любой продавец химии на рынке знает, какой из его растворителей для чего годится. Одним лучше чистить поверхности, другим – разбавлять краску, третий идеально подходит для того, чтобы варить ширь. Тебе достаточно спросить у продавца, какой растворитель лучше, он заинтересован, чтобы ты стал его постоянным клиентом, и врать не станет.
– Попробуй, – говорит мне Ханна.
Я наблюдаю за тем, как она засыпает маковую соломку в кастрюлю с растворителем.
– Следи за ним, – говорит Ханна, а сама идет к холодильнику.
Растворитель медленно закипает. Вонь невыносимая, даже работающая вытяжка над плитой не помогает. Я прикручиваю огонь и наблюдаю за тем, как растворитель медленно окрашивается в зеленый цвет.
– Еще можно варить вату, – рассказывает мне Ханна. Она достает из холодильника пластиковую бутылку из-под растительного масла «Олейна». Я помню рекламу этого масла. «Олейна. Готуйте з любов’ю». Да уж. Жаль, в рекламе не указывается, что именно готовится с особенной любовью.
Это нереальность. Я брежу.
– Конечно, – продолжает Ханна, – варить надо не просто вату. Если ты сам выращиваешь мак, в пору его вызревания ты можешь делать небольшие надрезы на головках и верхушках стеблей. Через какое-то время на месте надреза появляются белые капельки. Их надо осторожно вымакивать ваткой. Капельки появятся снова, и их снова надо вымакать до тех пор, пока порезы не зарастут.
– Самое главное, – говорит Ханна, – что содержание опия в маке от этого не уменьшается, – если достаточно света, то растение само выработает лишний опий вместо того, который ты вымакал на месте надреза.
Пропитанная белым раствором ватка пригодна для варки. Это еще проще, чем варить маковую соломку.
Ханна достает пипетку и осторожно набирает жидкость из бутылки. Я готов поставить на кон свою каску и добычной комбайн в придачу, что в бутылке не подсолнечное масло.
– Ну, как там? – спрашивает Ханна.
Растворитель стал совсем зеленым. Ханна объясняет мне, что химический состав растворителя позволяет ему поглощать активный компонент маковой соломки. Если жидкость приобрела насыщенный зеленый цвет, значит, опий перешел из мака в растворитель. Теперь бесполезную солому надо отжать через марлю и выкинуть. Отжимать надо тщательно, чтобы солома оказалась почти сухой.
– Вот почему нужен хороший растворитель, – объясняет мне Ханна.
Она просит отжать выловленный марлей жмых меня.
– Ты сильнее, – просто говорит мне Ханна, и я отжимаю марлю до боли в суставах. – Достаточно, – говорит Ханна.
Она выключает огонь под раствором и добавляет в него воды.
– Теперь, – объясняет она, – активный компонент должен перейти из растворителя в воду. Именно для этого и нужен уксус. Уксус связывает опий и переносит его из одного вещества в другое.
Я уже запутался.
Ханна добавляет в раствор уксус и осторожно помешивает содержимое кастрюли.
Мутный раствор чем-то отдаленно напоминает чай.
Ханна дает мне распоряжение помешивать жидкость еще какое-то время, а сама продолжает манипуляции с пипеткой и содержимым бутылки, на которой написано «Олейна». Она рассказывает мне, что на официальном языке то, что мы собираемся сделать, называется «хранение и общественное употребление наркотических средств». Первый раз нам дадут по три года. Второй раз – пять. Третий – восемь.
Но пока больше трех нам не светит. Она, как и я, еще ни разу не попадалась ни на чем противозаконном. Надо вовремя платить участковому.
– Теперь, – рассказывает мне Ханна, – надо дать раствору немного постоять, а затем сцедить жидкость.
Пока мы сидим и ждем оседания бесполезных твердых частиц, я спрашиваю у Ханны, где бы она хотела жить.
– В Павлограде, – отвечает она. – Представляешь, – говорит Ханна, – недавно в Павлограде прошла выставка современной бытовой техники. Павлоград – это лучший город для жизни.
Ханна рассказала мне, что, когда Украина отказалась от ядерного оружия, американцы пообещали выделить деньги для его уничтожения. Они выделяли средства в несколько этапов – для транспортировки ракет, для их распила и для уничтожения начинки боеголовок. Последним этапом было уничтожение ракетного топлива.
Распил ракет происходил на специально оборудованном предприятии в Павлограде. Ракетное топливо сливали в специальные подземные резервуары, прямо под жилыми кварталами.
Американцы проконтролировали распил и уехали. Денег на уничтожение ракетного топлива они не дали.
– Это чертовски дорого, – говорит Ханна, – уничтожение ракетного топлива.
На то, чтобы уничтожить все топливо, слитое в резервуары под Павлоградом, надо как минимум триста миллионов долларов. В бюджете Украины никогда не найдут достаточной суммы. США не станут раскошеливаться на такие деньги, когда ракеты уже распилены. Павлоград сегодня представляет собой самую здоровенную бомбу в мире. Бомба размером в город. Если топливо вдруг взорвется, Павлоград взлетит на воздух.
В буквальном смысле.
Если кто-то бросит непотушенный окурок не в том месте или чиркнет в темноте зажигалкой там, где не следует, на воздух взлетит половина Днепропетровской области.
– На воздух взлетим даже мы с тобой, – говорит мне Ханна.
Она обожает этот город. Она обожает людей, которые устраивают в нем выставку новейших стиральных машин и холодильников. Наверное, это круто – знать, что, когда ты взлетишь на воздух, у тебя будет холодильник, которому можно позвонить с мобильного телефона, чтобы он заказал продукты через Интернет. Чтобы твой ребенок, который сгорит заживо в гигантском горниле разрывающего землю ракетного топлива, мог вечером разогреть себе ужин в программируемой микроволновке.
– Павлоград – лучший город, чтобы жить в нем, – говорит Ханна.
Мы сцеживаем раствор в эмалированный ковшик и ставим его на огонь. Теперь надо выпарить жидкость. Хотя до конца еще далеко, Ханна достает шприцы и жгуты. Чтобы немного расслабиться, я начинаю рассказывать о том, что мне нравится жить здесь. Мне нравится мой город. Павлоград – это, конечно, замечательное место, но жить в городе с самой высокой в мире заболеваемостью СПИДом – это здорово. Мне нравится жить в городе с самым высоким уровнем наркомании в стране. Мне нравится жить в моем городе.
Ханна говорит, что у нее есть презервативы. Вероятно, она неправильно поняла мои слова о заболеваемости СПИДом.
Вода выкипает очень быстро, гораздо быстрее, чем она должна была бы выкипать, по моему мнению. Она охренительно противно воняет.
На дне остается серовато-зеленый налет, что-то вроде медной ржавчины. Это, как мне объясняет Ханна, и есть цель всех наших манипуляций. Это экстракт опия. Святая святых.
Ханна набирает в пипетку жидкость из бутылки с надписью «Олейна» и осторожно, по капле, добавляет ее в получившуюся бурду.
– Что это такое? – спрашиваю я.
– Уксусный ангидрид, – отвечает Ханна, – самый редкий компонент нашего блюда.
Ханна рассказывает мне, что уксусный ангидрид можно получить только в промышленных условиях, и потому добыть его иначе, кроме как украсть с тщательно охраняемого производства, нельзя. Он очень дорого стоит. Дешевле, конечно, чем маковая соломка, но все равно чертовски дорого. Хотя сам по себе ангидрид не обладает наркотическим действием, он необходим для приготовления шири и поэтому считается прекурсором.
– За него тоже можно сесть, – говорит Ханна, – те же три года для первого раза.