Текст книги "Запретная любовь (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Емец
Соавторы: Мария Метлицкая,Маша Трауб,Татьяна Тронина,Валерий Панюшкин,Мария Ануфриева,Улья Нова,Маргарита Меклина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Он кивал, не отрывал от нее взгляда, наконец поезд медленно тронулся, и она пошла в ногу с ним, постепенно прибавляя шаг, и все равно уже не поспевала.
Поезд давно исчез, растворился в сумраке раннего зимнего вечера, а она все стояла, не чувствуя, как леденеют колени и руки.
Потом, словно очнувшись, быстро пошла к метро.
А он еще долго стоял у окна под мерный и успокаивающий стук колес и думал о ней. О том, как отчаянна, смела и прекрасна его женщина. Как трогательно и беззащитно нежна и искренна. Как сложно все распутать и расставить по своим местам. Как труслив и осторожен он рядом с ней.
И еще о том, как он сильно ее любит.
Так, как, наверное, любить ему еще не доводилось. Во всей его долгой и весьма бурной мужской жизни. И еще – подарок это или беда?
Вот этого он никак не мог понять. Совсем. И от этого было немного страшно.
Теперь Нюта жила от письма до письма. Сговорились – писать он будет на Главпочтамт, до востребования. Два раза в неделю – ну пожалуйста! Разве так сложно? Ты же, в конце концов, журналист! Что тебе стоит написать?
В обеденный перерыв она неслась на Кировскую. Всех девочек там уже знала в лицо. Таня – милая. Смешная. Конопатая. Если письма нет, взгляд сочувствующий и добрые слова утешения. Мила – красавица, но всегда делает вид, что видит ее впервые. Ольга Самойловна письма вручает с тяжелым вздохом: жизнь прожита, опыта много, а здесь – тайная любовь, сразу понятно. И женщина эта, которой пишут, всегда с воспаленными глазами, с таким ожиданием в глазах, что пожалеть ее, милую, только пожалеть, посочувствовать.
Письма Нюта читала тут же, не выходя из Главпочтамта, присев на деревянную скамью. И запах сургуча, разносившийся по зданию, был приятнее самого сладкого запаха цветов.
Она перечитывала письмо по нескольку раз, потом клала его на дно сумочки, на улице сумочку открывала снова и пальцами ощупывала драгоценную ношу.
А дома складывала их в коробку из-под польских туфель. Сверху лежали лоскутки, тесьма, бельевая резинка. Место, куда никто и никогда не заглянет.
По ночам, заглянув в комнату мужа и убедившись, что он крепко спит, она доставала свои сокровища и читала их снова с фонариком под одеялом. Как глупая, впервые влюбившаяся старшеклассница. Впрочем, впервые влюбившаяся – это ведь правда…
Такая вот конспирация. Смешно. Зато после этого так хорошо спалось! Просто дивно спалось после этого.
Письма… Все его письма были такими светлыми, такими прекрасными, такими остроумными, трогательными и часто наивными, что она, перечитывая их в десятый и тридцатый раз, ощущала себя самой счастливой на свете. И ерунда, что он немолод, нездоров и так далеко от нее. Теперь она не ощущала своего одиночества. Ведь все эти годы, находясь рядом, только руку протяни, с молодым, здоровым и остроумным человеком, она задыхалась от тоски, чувствуя их отдаленность друг от друга, их чужеродность, нежелание быть вместе в горе и в радости, отсутствие потребности – физической и духовной – друг в друге. Словно кто-то обрек их на муку совместного существования, одинаково тягостного – и для нее, и для него.
Она писала ему обо всем – что происходит на работе, про успехи Лидочки в садике, про новую юбку: «Ты представляешь, какая удача – синяя в белый горох! И с совсем небольшой переплатой».
Он отвечал, что рад за ее дочку, советовал, как разрешить конфликт на работе, радовался ее удачной покупке. Его интересовало все, что с ней происходит. И что происходит у нее в душе. Он утешал ее как ребенка, когда болела дочка, грустил вместе с ней и радовался тоже – вместе.
Она читала его письма, словно говорила с ним вслух. Позвонить не могла – в его бараке телефона не было. Он пару раз звонил ей на работу, но… Что это за разговор – под пристальными взглядами сотрудниц?
Приезжал Яворский примерно раз в два-три месяца. Снимал недорогую гостиницу где-нибудь на окраине, и Нюта ехала туда. В эти дни она брала отгулы или больничный и приезжала к нему с самого утра. Пару минут они стояли в дверях и все не могли насмотреться друг на друга. Она видела столько нежности в его глазах, столько боли… И столько любви!
Иногда он затевал разговор под кодовым названием «Наша с тобой безнадега». Убеждал ее, что все, пора заканчивать, что все это ведет не к добру, а только к плохому. Что пока еще есть шанс оторваться, отвыкнуть друг от друга. Ей – устроить свою жизнь, в конце концов. Повторял про пропасть, про невозможность совместного будущего. Про то, что он будет только дряхлеть, а она – расцветать. Повторял страшновато звучащую цифру их разницы в возрасте, а она закрывала ему рот ладонью и мотала головой – не хочу ничего слышать!
Однажды он выдал, что, вероятно, писать ей перестанет – пусть это жестоко, но она, разумеется, переживет.
Она рассмеялась и ответила, что тут же приедет к нему с Лидочкой и с чемоданом. А потом снова смеялась и все спрашивала его:
– Ну что? Испугался?
Он ответил, что давно свое отбоялся, а если она это сделает, то еще раз подтвердит, что она – сумасшедшая дура.
А она шептала, что бежать от любви глупо и подло, и раз так случилось – то только благодарить судьбу, только «спасибо» за все! И еще твердила, что счастливей ее нет на свете и ей наплевать на расстояние и его возраст, да на все наплевать. И что морщины его и седые волосы, и даже трость его она обожает. А от голоса… у нее, мол, вообще кружится голова!
– А стремление к общему дому? – удивлялся он. – У тебя совсем его нет?
Она мотала головой и отвечала, что этого ей вполне достаточно.
Он тяжело вздыхал, пожимал плечами и повторял:
– Ну точно – сумасшедшая дура!
А после этого сжимал ее плечи своими сильными руками, и она закрывала глаза, тая, расплавляясь, точно мороженое на блюдце, которое она полчаса «выдерживала» для Лидочки возле включенной плиты.
Однажды, провожая ее до такси, Яворский посмотрел ей в глаза и недоверчиво спросил:
– Слушай, а тебе правда ничего больше не надо и тебя все устраивает?
Нюта кивнула.
– Никак не можешь поверить?
Он пожал плечами.
– И даже этот… как его – адюльтер?
Она рассмеялась.
– Никакого адюльтера тут нет! Мужу своему я не изменяю, потому что мужа – в классическом представлении – у меня нет. Так что совесть моя чиста и душа спокойна. Чего, собственно, и вам желаю!
Яворский покачал головой – с сомнением, осуждением? Удивляясь ее легкомыслию и беззаботности.
Герман смотрел на Нюту с задумчивым интересом, словно разглядывая неведомое насекомое. Однажды после ее «запоздалого» прихода («много работы, Нина болеет») спросил:
– Слушай, а я тебе… не мешаю?
Она, не отходя от плиты, коротко бросила:
– Нет! – И, обернувшись, добавила: – На эту тему беспокоиться точно не стоит.
А где-то через полгода на кухне сидела Зина и смотрела на нее странным взглядом – смотрела и молчала, просто наблюдая за ней.
Потом вдруг сказала:
– Сядь. Не суетись!
Нюта послушно села, сложила на коленях руки и кивнула.
– Ну! Что?
– У Герки есть баба, – выдохнула Зина и добавила: – Думаю, что тебе надо быть в курсе.
– Баба? – растерянно переспросила Нюта и улыбнулась. – Вот и славно! Я за него искренне рада.
Зина округлила глаза и покрутила пальцем у виска.
– Ты что, рехнулась? А если там все серьезно? Баба молодая, красивая. Одинокая. Герку окрутит как нечего делать.
– И что ты мне предлагаешь? – устало спросила Нюта. – Убить молодую, красивую и одинокую? Отравить мышьяком или дать в подъезде кирпичом по башке?
Зина пожала плечами.
– Ну, за мужа… Как-то принято… биться. Не отдавать же в чужие и цепкие ручки готовый продукт!
Нюта вздохнула.
– Зинуль, какое там «биться»… Жизни у нас нет давно. Удерживать я не буду – пусть идет, куда хочет, и пусть будет счастлив.
– Придумываешь! – раздраженно ответила та. – Нет у них жизни! А что ты, собственно, называешь «жизнью»? Страсти-мордасти? Цветы каждый день? Бессонные ночи? Что, объясни! Есть дом, есть ребенок. А вот скандалов нет. И муж твой – не пьяница и не гуляка.
– Гуляка, – засмеялась Нюта, – ты же сама сказала: есть баба!
– Вот так и отдашь? Без вопросов?
Нюта кивнула.
– Сразу и без единого. И еще пожелаю огромного личного счастья.
– Идиотка, – вздохнула Зина, – чтобы в наше вот время – и так, с легкостью, отдать хорошего мужа!
Зина быстро засобиралась и ушла, а Нюта долго сидела, подперев лицо руками, и думала о том, что теперь она свободна! Совершенно свободна!
Какое, господи, счастье!
Герман ушел в Новый год – она терла сыр на «Мимозу» и, услышав шум в прихожей, сполоснула руки и вышла туда.
Он надевал пальто, возле его ног стоял чемодан.
– Сегодня? – спокойно спросила она, вытирая руки о фартук.
Он молча кивнул. А потом, усмехнувшись, добавил:
– Была без радости любовь, разлука будет без печали!
Она покачала головой.
– Не было любви, Гера, не было! В этом все дело. Но сегодня – как-то не комильфо! Через пару часов приедут Половинкины и родители. Что им сказать?
– Отмени, – коротко бросил он, – к чему этот цирк?
– Вот ты и отменяй! – ответила она. – Ты ж у нас главный клоун!
Герман не ответил, взял чемодан и вышел за дверь.
Нюта села на стул, подумала и набрала номер родителей.
Все оказалось просто – все вдруг свалились с температурой. Сначала Лидочка, потом Герман. А сейчас и у нее раскалывается голова. Дурацкий вирус, косит всю Москву, слава богу, вы еще не успели выехать с дачи.
Потом позвонила Зине:
– Братец твой… только что хлопнул дверью. В руках – чемодан. Так что веселье, прости, отменяется.
Зина помолчала, а потом выдала:
– А я тебе говорила. Сама виновата!
– Сама, – легко согласилась Нюта и звякнула трубкой.
После ухода Германа ей стало так легко, что она, казалось, просто летала. Лидочка ухода отца словно и не заметила. Был равнодушный отец, нет равнодушного отца.
Алименты он присылал по почте, а спустя год Зина сказала, что у Германа родилась дочь.
Яворскому она написала сразу – с мужем рассталась, точки поставлены, решение за ним.
Он долго не отвечал, а потом написал, что это ровным счетом ничего не меняет. И взваливать на ее плечи такую ношу он не может. Дела его неважны, нога болит все сильнее, и ему все труднее ходить и сидеть.
Впрочем, он вскоре приехал, но жить у нее отказался – как всегда, снял гостиницу.
В те три дня она все время плакала, задавая один и тот же вопрос:
– Почему?
Он, разозлившись, впервые закричал на нее, назвав идиоткой, не понимающей ситуации.
Снова твердил про ранение, про страшные боли и муки, про то, что лучше не будет, а будет лишь хуже – и это прогнозы врачей. И что «ходить за ним и выносить за ним утку он не позволит».
Они разругались тогда в пух и прах впервые за столько лет, и она ушла от него, бросив с обидой, что навязываться не собирается и еще – что он трус и слабак.
Писем не было два месяца. Она бегала к почтовому ящику по пять раз на дню. Караулила почтальоншу, переспрашивая, не могло ли письмо затеряться или пропасть.
Наконец Нюта не выдержала и взяла билет в Мурманск. Вечером она привезла на дачу Лидочку и осталась до утра – поезд уходил на следующий день в шесть вечера.
Все давно легли спать, а она все сидела в мансарде и смотрела на темное осеннее беззвездное небо.
Не заметила, как поднялся отец, закурил, сел рядом и долго молчал.
Оба молчали. Потом он наконец сказал:
– Ну и что дальше? Как будешь жить?
Нюта пожала плечами.
– Как получится. Точнее – как сложится.
– Губишь себя, – коротко бросил отец, раскуривая новую папиросу.
– Моя жизнь, – ответила Нюта и добавила: – Прости.
– Летишь к нему? – тихо спросил отец.
Она мотнула головой.
– На поезде.
Отец закашлялся и затушил папиросу.
– Он – хороший человек, – хрипло сказал отец. – Но… такой судьбы я своей дочери не пожелаю. И потом, – добавил он, – он не имел на это права!
Нюта улыбнулась:
– А вот тут он совсем ни при чем. Во всем виновата я – он долго сопротивлялся. Впрочем, виноватой я себя не считаю. Так сложилось, пап, понимаешь? Значит, такая судьба…
В Мурманске уже было совсем холодно, и по перрону мела мелкая и сухая поземка. Нюта вышла на привокзальную площадь и поймала такси.
Она смотрела в окно, разглядывая город, где Яворский прожил столько лет. После Москвы Мурманск казался маленьким, тесным, провинциальным и серым.
– Райончик – дерьмо, – сообщил таксист, – бараки, бараки. Отопления нет, воды тоже. Двадцать лет обещают снести. А не сносят. Гады, – зло добавил он. – У меня батя там жил. Как занемог, я его к себе. Хотя тоже условия… – Он совсем расстроился, вспомнив, видимо, «условия», и резко затормозил у нужного дома.
Нюта расплатилась и вышла на улицу. Поземка, медленно поднимаясь, уже превращалась в метель. Она зябко поежилась – даже в зимнем пальто ветер и холод пробирали до костей.
Улица состояла из темных, почти черных, деревянных бараков. Два этажа, два подъезда. Играли дети, из какого-то окна выглянула женщина, закутанная в серый платок, и позвала сына домой.
Нюта вошла в нужный подъезд и поднялась на второй этаж. В коридоре пахло печкой, и, видимо, из кухни в коридор вырывался густой пар и доносились запахи подгорелой еды. На стенах висели жестяные тазы, корыта, детские санки и велосипеды.
Деревянная лестница была темной и шаткой. Она подошла к двери и тихо постучалась. Дыхание перехватило, и ее качнуло в сторону.
– Открыто, – послышался женский голос.
Нюта нерешительно открыла дверь и увидела Яворского, лежавшего на узкой железной кровати, с измученным и посеревшим лицом, с закрытыми глазами и плотно сжатым от боли ртом.
Возле него на простой табуретке сидела немолодая и грузная женщина, с лицом простым и приятным. Одета она была в темную вязаную «старушечью» кофту и валенки, обрезанные по самую щиколотку. Седые волосы выбивались из-под темной косынки.
– Приехала! – выдохнула она. – Ну слава богу! – Она подошла к Нюте и протянула ей крепкую рабочую руку с коротко остриженными ногтями. – Катерина, – представилась она и, подумав, нерешительно добавила: – Ивановна.
Нюта кивнула и сделала шаг вперед.
– Плохо ему?
Катерина кивнула.
– Плохой. В больницу не хочет, говорит, не поможет. Я ставлю уколы. После укола он спит часа два, не больше. Есть отказывается, пьет только чай. Просит побольше сахару. Сладкого хочет, – грустно вздохнула она. Кивнула на стол, стоящий у маленького, подслеповатого окна. – Печенье купила. Овсяное. Мармелад. Думала, поест.
На столе, покрытом старенькой, почти «смытой» клеенкой, стоял чайник с закопченными боками, и в тарелке лежало печенье и розовый мармелад.
– Раздевайся, – пригласила Катерина, – а я пойду. Он скоро проснется. А вам… поговорить надо… – И стала натягивать тяжелое драповое пальто с вытертым пожелтевшим серым каракулем.
Нюта кивнула.
– Вы соседка?
Та усмехнулась:
– Считай, что да.
Нюта покраснела до самых корней волос – она поняла, что Катерина и есть та самая женщина-врач, про которую Яворский ей рассказывал.
Она бросилась за ней вслед, нагнала на лестнице:
– Простите!
Та улыбнулась:
– За что? Не за что! – И добавила, с прищуром посмотрев на Нюту: – А вы как? Надолго?
– Я… – растерялась Нюта, – я, собственно… За ним, – выдохнула она.
Катерина посмотрела на нее и кивнула.
– Ну и добре! И умница. У вас, в столицах, может, и оживет. А здесь ему точно хана.
Нюта села на табуретку и стала смотреть на Яворского. Спал он тревожно, вздрагивая и морщась во сне.
Иногда что-то шептал, и она наклонялась, чтобы услышать.
– Воды? Ты хочешь пить? – переспросила она.
Яворский медленно открыл глаза и, увидев ее, кажется, не удивился. Его губы дрогнули – в слабой попытке улыбнуться, и она услышала тихое:
– Нюта! Ты приехала! Боже, какое счастье!
Она заплакала и взяла его за руку.
– Все будет хорошо! – горячо зашептала она. – Все будет просто прекрасно. Я тебе обещаю, слышишь? Ты веришь мне? Нет, ты скажи, что веришь! Мы поедем в Москву, и там я сделаю все! Вернее не я, а врачи. Военный госпиталь, военные хирурги – тебе же положено!
А он улыбался, сжимал ее руку и кивал головой.
– Конечно, верю, конечно. Как можно тебе не верить? Сумасшедшие, они ведь такие упрямые. И ты у меня – ослица еще та. Я же всегда тебе говорил.
Наутро пришла врачиха из поликлиники – молодая, красивая. С ярко накрашенными губами.
– В Москву? – недоверчиво переспросила она. – А вы… хорошо подумали? – И уставилась на Нюту большими темными внимательными глазами. – Больной тяжелый, ранение непростое. Остеомиелит. Хлопот будет много. Уход, знаете ли… не из легких.
Нюта кивнула.
– Подумала. Вы только помогите с перевозкой. Если возможно!
– С этим поможем. Карета до вокзала доставит. И Катерина Ивановна наш бывший сотрудник. А там, у вас… Хотя можно связаться с военным госпиталем. Должны помочь. Все-таки инвалид войны!
Уезжали через два дня. Нюта собрала его нехитрые пожитки – вещи, книги, бумажный пакет с фотографиями. Когда Яворский уснул, она их достала. На одной он стоял рядом с Катериной – оба еще молоды, и она, хорошенькая, глазастая и кудрявая, смотрит на него с кокетливым вызовом и держит его под локоть.
Дорогу Яворский перенес неплохо – отдельное купе, Катеринины пирожки в промасленной бумаге. Когда он прощался с Катериной, Нюта вышла в коридор и стала смотреть на перрон.
Почти всю дорогу Яворский спал, и она колола ему обезболивающие, поила сладким чаем и читала вслух газету, купленную на вокзале.
Он держал ее за руку и все приговаривал, что она «дурочка, дурочка». И зачем ей такая жизнь…
А она, засыпая от усталости и перевозбуждения, думала только об одном – что она дождалась своего часа. Наконец-то дождалась! И верила, верила, что все теперь будет хорошо!
Потому что по-другому просто не может быть. Ну есть же высшие силы на свете!
Есть же тот, кто оценит их страдания и муки. И отпустит им то, что они заслужили.
На вокзале встречала столичная «Скорая» и два врача из военного госпиталя.
Устроив его в палате, она наконец успокоилась и уехала домой. Следовало сварить куриный бульон, морс из клюквы и принести ему чистое белье и прочие причиндалы.
И назавтра приехать к восьми – переговорить с профессором по поводу ее мужа.
То, что должна делать любая нормальная женщина. Жена. Которая теперь за него в ответе.
Дальше начались хлопоты, которые Нюта называла «самой жизнью». То есть в ее жизни наконец появился смысл. Вставала она теперь в шесть и готовила ему еду – только на день. Потом бежала в больницу, кормила его обедом, говорила с врачами и снова сидела у его постели, держа его за руку. Он много дремал, а когда открывал глаза… Смотрел на нее с такой нежностью и благодарностью, что у нее плавилось сердце. Они говорили! Говорили обо всем на свете, как долго, подробно и откровенно могут говорить только старые, проверенные жизнью друзья и очень близкие люди. В те дни они, казалось, обо всем переговорили – о его детстве, о том, как росла она. Говорили о любви, но он отказывался говорить про свою «прошлую» жизнь. Только пунктиром, совсем коротко. А она рассказывала все, повторяя снова и снова. Про то, как все эти годы любила его, как по-дурацки, нелепо «сходила» замуж. Как они жили с Германом – неплохие вроде бы люди, а жизнь не получилась. Совсем не было жизни… Слава богу, родилась Лидочка, и это – единственное, за что она ему благодарна. Про ее родителей не говорили – оба боялись поднимать эту тему. Лишь однажды она обмолвилась – папа болеет, что-то там с почками.
Он отвел глаза. А назавтра спросил:
– Как там Володя? – И добавил: – Прости мою трусость.
Профессор, на которого они уповали, сказал жестко и бескомпромиссно – операцию делать не стоит, все-таки позвоночник, и что из этого выйдет – знает один только бог. Искать осколки – дело сложное, да и найдутся ли все? К тому же можно затронуть спинной мозг. И тогда уже – все.
А они так рассчитывали, так надеялись… и все же ему стало легче, и через полтора месяца она забрала его домой.
Накануне она поехала на дачу и решила объясниться с отцом, понимая, что мать поймет ее в любом случае. Ну а если и не поймет, то все равно примет ее решение.
Отец встретил ее молча, не обнял и сразу ушел к себе.
Они с матерью сели за стол и долго молчали.
– Бесполезно? – спросила Нюта.
Мать вздохнула и кивнула.
– Думаю, да.
– Ну, я пошла. – Нюта встала со стула и направилась к двери.
– Поела бы! – с болью в голосе предложила мать. – Посмотри, на кого ты похожа!
Нюта махнула рукой и, обняв мать, вышла за дверь. У калитки обернулась – мать стояла на крыльце и смотрела ей вслед. В мансарде у отца горела настольная лампа.
Она шла по знакомой дороге – развилка, кривая сосна, «белый дом», песочница у дороги, черная скамейка, ржавый велосипедик. Где его хозяин, в кого превратился? Шла и плакала – горько, громко, вытирая ладонью бежавшие по лицу слезы ручьем, ручьем – без передышки.
На станции она купила два пирожка с повидлом – огромных, с мужскую ладонь, золотисто-коричневых и еще теплых, жадно съела и вдруг улыбнулась, подумав, что завтра увидит его, и завтра он будет дома!
Она видела, как он счастлив – от ее забот, от того, что ему стало легче, от того, что комната, которую она для него обустроила, тепла и уютна – кровать, плед, тумбочка с зеленым ночником.
На комоде она расставила его вещи – книги, фарфоровую статуэтку «пограничник с собакой» и фотографию его матери, которую она вставила в рамку.
Он лег на кровать и закрыл глаза – он был счастлив. Так счастлив, как никогда в жизни. Только один вопрос не давал ему покоя: а имеет ли он право на это счастье? За что? За какие заслуги? И притом – ценой ее жизни! Ее молодой жизни.
Жили скромно – его пенсия и ее зарплата. И Яворский страдал, что не может обеспечить «своим девочкам» достойную жизнь.
А Нюта смеялась и отвечала, что никогда «не жила так достойно».
– Буду оправдывать свое паразитарное существование, – однажды заявил он.
Разделили обязанности – теперь все Лидочкины уроки были на нем. Поход в магазин, конечно, в ближайший, ходить ему было трудней с каждым днем. Но хлеб, молоко, картошка – это было «его». Дальше он объявил, что будет готовить ужин.
И правда, после работы встречал ее горячей картошкой, почищенной селедкой или сваренными макаронами с натертым сыром.
Накопили на новую стиралку, обновили пылесос, и это тоже было на нем. Потом он взялся гладить белье – получалось, конечно, не очень, но он старался.
Нюта умилялась, как дитя.
– Ты взвалил на себя самое тяжкое. То, что, честно говоря, всю жизнь ненавидела. Особенно – пылесос и утюг!
По субботам они ходили в кино или в парк. Оба обожали начало осени, когда уже отступало короткое тепло бабьего лета и начинали желтеть и краснеть клены. Зимними долгими вечерами читали вслух – по очереди, все втроем. Любили Диккенса, Голсуорси, Чехова.
Он читал лучше всех – с выражением, по ролям, и это было смешно и трогательно.
Придя с работы, Нюта видела, что Лидочка сидит у Яворского в комнате, возле его кровати, и они говорят о чем-то – увлеченно и страстно. Она замирала у двери и любовалась на мужа и дочь.
Он часто лежал в больнице, и она уже совсем ловко делала уколы и перевязывала раны.
К его выписке Лидочка пекла печенье или пирог, и он так хвалил ее стряпню, что она торопливо обещала: «Еще завтра, хочешь теперь с яблоками?»
Нюта махала руками:
– Бога ради! Пожалей продукты и сделай, пожалуйста, перерыв. После тебя – генеральная уборка на кухне.
Дочь обижалась, а Яворский качал головой:
– Где твой такт, Нюта? Девочка так старалась!
Деньги, которые присылал Герман по почте, Яворский предложил не трогать, а завести Лиде сберкнижку.
Она так и сделала, хотя даже эти жалкие шестнадцать рублей в хозяйстве наверняка бы пригодились. Но мужа она слушалась во всем – он был для нее непререкаемым авторитетом.
Нюта была счастлива, мучило только одно – неразрешенный вопрос с родителями.
Когда она приезжала на дачу, отец по-прежнему уходил к себе, не желая общаться. Мать снова вздыхала и разводила руками – отец все так же считал, что он, Яворский, разбил ее благополучный брак и затащил ее «как дряхлый паук в свои ловкие сети».
Она смеялась.
– Это я соблазнила его, мам. Я! Он просто бежал от меня. Но я догнала.
Она рассказывала, как они счастливы вместе, какой у них лад и любовь, какое уважение и нежность друг к другу, как трогательно сложились его отношения с Лидочкой.
А мать все качала головой, приговаривая:
– А что дальше, Нюта? Ну еще лет через пять или семь? Он будет глубокий старик. К тому же больной. Тяжело и безо всяких надежд. А ты останешься еще совсем молодой женщиной. И все эти тяготы… будут на твоих плечах. И ты будешь расплачиваться своим здоровьем и своим покоем. И что тебя ждет впереди?
– Странно, – отвечала Нюта, – странно, что вы так ничего и не поняли! Умные и интеллигентные люди! И все до вас никак не доходит.
«Примирение сторон» случилось на Девятое мая – святой день для каждого, а особенно для фронтовиков.
Нюта уговорила Яворского приехать на дачу. Сначала она услышала решительное: «Нет, об этом и речи не может быть. Считай меня трусом, подлецом, кем угодно. Я живу с его дочерью и в его квартире. И от первого и второго страдаю так, что словами не объяснить!»
– От первого тоже страдаешь? – рассмеялась она. – Хорошо ты, однако, сказал!
А потом расплакалась.
– Никому нет дела до моих мук! Ни отцу, ни тебе…
Это, пожалуй, была их первая серьезная семейная ссора.
А наутро он побрился, надел костюм и белую рубашку и со вздохом сказал:
– Ну, если выгонит… Будет, наверное, прав. И потом, – задумчиво добавил он, – я законченный эгоист. Так мучить тебя… надо хотя бы попробовать!
Они купили торт и цветы и поехали все вместе – Нюта надеялась, что присутствие дочки смягчит ситуацию и Лидочка поддержит ее.
Отец обрезал кусты сирени. Увидев их у калитки, побледнел и замер с ножницами в руках.
Стояли как вкопанные и молчали – по обе стороны забора.
Ситуацию, как и предполагалось, спасла Лидочка.
– Дед! – закричала она. – Ты нам не рад?
Отец вздрогнул, у него задрожал подбородок, и он хрипло крикнул:
– Люда! Приехали… Гости!
Выбежала охающая и ахающая мать, всплескивала руками, целовала дочку и внучку, а Яворскому, смущаясь, протянула руку.
– Ну, здравствуйте, Вадим…
Мать с Нютой накрывали на стол, отец болтал с внучкой, а Яворский курил на крыльце.
Когда закусили и выпили, Яворский, заядлый курильщик, снова вышел во двор, а следом за ним вышел отец.
Женщины, включая Лидочку, тревожно прилипли к окну. Отец подошел к Яворскому, сел рядом с ним на скамейку и закурил папиросу.
Они долго молчали, глядя перед собой, а потом начался разговор.
О чем – женщины ничего не слышали. Да и суть разговора волновала их мало. Главное – они говорили!
С тех пор Нюту совсем отпустило, и тревожилась она теперь только о здоровье мужа и родителей. Ее «вечно молодых пенсионеров».
Им было отпущено всего восемь лет. Всего? Она часто думала потом – так мало и так много. Мало оттого, что недолюбили, недоласкали, недоговорили. Мало было дней и ночей, чтобы быть рядом и вместе. Сколько драгоценного времени ушло на ее работу и его госпитали!
Болезнь отнимала его у нее… Болезнь и годы. Война.
Она вспоминала, как два раза он уезжал в санаторий – и опять без нее, ей тогда не дали отпуск, и на вторую путевку не было денег.
А однажды, когда Лидочка перешла в восьмой класс, Нюта уехала с ней на море. Яворский отказался – июльская жара ему не подходила.
Как они скучали друг без друга! Каждый день она отстаивала на почте по два часа, только чтобы услышать в трубке его голос.
Она вспомнила, как одна медсестра пожалела ее:
– Вот же вам достается! Такой больной и… такой старый!
А Нюта расхохоталась тогда – так заливисто, что медсестра покраснела.
– Да что вы, милая! Я – счастливейшая из женщин. Уж вы мне поверьте!
Иногда он «прогонял» ее спать «к себе», в бывшую детскую. Она обижалась, не понимая, что он бережет ее, что его мучают боли, и страдать в одиночку ему значительно легче.
Она корила себя, что «взвалила» на него домашнюю работу – ему было наверняка тяжело, а он не подавал виду и так старался облегчить ее «женскую долю»!
Он много занимался с Лидочкой перед ее поступлением в полиграфический – оказалось, что он прекрасно рисует. А уж к сочинению он подготовил ее так, что еще долго ее всем приводили в пример.
Последние два года Нюта ушла с работы и перевезла мужа на дачу – тогда он почти перестал вставать, и она, укутав его, в любую погоду вывозила в коляске во двор.
Наплевав на все дела, она садилась возле его ног на низенькой скамеечке, и они снова часами говорили о жизни.
– Никак мы с тобой не наговоримся, – грустно вздыхал он.
А она улыбалась, гладила его по щеке и держала за руку.
Оба понимали, что осталось ему совсем немного, но это было не отчаянье, а какая-то светлая грусть. Они спешили – спешили надышаться друг другом, насмотреться, наговориться…
Мать с отцом, чтобы не мешать им, уехали в город – отец ссылался на дела и врачей.
Их прощальное одиночество было прекрасным и тихим. Стояли последние дни августа – теплые, совсем не дождливые. Флоксы – красные, бордовые, фиолетовые и белые – уж чуть подвядали, отцветали, темнели с краев. А запах в саду стоял нежный и тонкий, особенно после короткого теплого дождя и по вечерам. Он закрывал глаза и вдыхал их затихающий аромат.
– Знаешь, – сказал он однажды, – у них нет запаха тлена – ну, как у обычных цветов. Есть только запах печали и еще… чего-то такого… Ну, уходящего, что ли… прощального – наверное, так…
Теперь она ставила ему в комнату букет – в белый глиняный кувшин с отколотым носиком.
И каждое утро с тревогой смотрела на клумбу – а они опадали, темнели, ссыхались, теряя свой радостный, яркий, насыщенный цвет.
Он прожил еще всю осень, и она уже перестала верить в приметы и прочие глупости, когда с тоской смотрела на осыпающиеся цветы.
Ушел он ранним декабрьским утром – таким светлым, дымчатым от легкого морозца и первого снега, таким солнечным и ясным…
Она зашла к нему в комнату и все поняла в тот же миг.
До вечера она просидела на стуле возле его кровати и все говорила с ним про себя – о чем? Если бы ее об этом спросили, она бы ни за что не вспомнила – ни одного слова, ни одного…
Когда за окном стало совсем темно, она, словно очнувшись, подошла к телефону и позвонила своим.
На похоронах Нюта не плакала – не было слез, отчего-то вот не было. А Лидочка заливалась слезами и все приговаривала:
– Как же так, папа? Зачем?
В первый раз назвала его папой, страдая оттого, что не сделала этого раньше.
Так много было им отпущено! Такая густая концентрация нежности, ласки, понимания, заботы, любви… Эти восемь лет равнялись двум как минимум жизням. Нет, каждый их день был тождествен целой судьбе!