Текст книги "Еврейская невеста"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Дина Рубина
«Еврейская невеста»
Из Парижа выехали ночным в Брюссель, куда Йоська заманивал не один уже год, умолял, повторял на плохом своем, с каждым годом тающем иврите: «Вы имеете комнату в моем доме!»
Он должен был встретить нас на вокзале. И не встретил.
– Вот балбес! – сказала я своим. – Ждите здесь, пойду дозваниваться.
Муж с дочерью остались стоять на платформе, я спустилась куда-то в грязные недра вокзала, долго искала телефонный аппарат и долго дозванивалась; мне отвечал по-французски слабый старческий голос.
– Йоси?! – вскрикивала я, зажимая ладонью ухо и вслушиваясь в тембр этого незнакомого голоса. – Мэй ай спикинг виз Йоси?!
Старик что-то лепетал в ответ, повторяя имя сына с жалобно вопрошающими интонациями.
Когда я поднялась на перрон, они стояли уже втроем. Абсолютно прежний Йоська – долговязый верзила, пожилой балбес, вечный подросток. Они замахали мне, оживленно галдя на иврите.
Я подбежала, мы обнялись…
Он оказался совершенно беззубым. От потрясения я чуть не опустилась на асфальт перрона.
– Не обращай вниманий, – сказал он шепеляво своим всегда проникновенным голосом. – Я делать зубы. Страшный цена, ты не поверить: двадцать пять тысяч долларов. Через неделя я опять красавец, спасибо папе!
Он легко закинул на себя наш тяжелый чемодан и повел к выходу, не переставая радостно повторять:
– Мы гулять, мы развлекаться, мы знакомиться с папой, как выросла девочка, сегодня мы ехать в Брюжь, а завтра я сам отвозить вас в Амстердам!
Наконец где-то на задах вокзала отыскали его машину, погрузились, поехали… Машина была другой – ту, на которой мы исколесили с ним весь Израиль, он продал за бесценок перед отъездом… Как и свой дом с пальмой во дворе, почти на краю обрыва…
* * *
…Йоську мы подобрали на борт нашей утлой, занесенной в дальние моря жизни в первую же неделю существования в новой стране. Вернее, он прибился к нам сам, объясняясь сначала жестами – со мной и на идиш – с Борисом.
Началось все так: в зале французской живописи Музея Израиля, куда мой муж помчался едва ли не прямиком из аэропорта «Бен-Гурион», к нему подошел верзила-охранник с пистолетом на поясе. Поняв, что ему не ответят на иврите, заговорил по-английски, по-французски… Мой муж стоял с улыбкой Швейка перед фельдкуратом.
– Голландский? – спросил охранник, – фламандский? итальянский? идиш?
– Идиш! – обрадовался Борис. – Йо-йо, идиш!
– Ты художник? – спросил верзила проникновенно. У него были увлажненные глаза патологического добряка. Настолько, что мой муж насторожился.
– С чего ты взял? – спросил он.
– Я наблюдаю за тобой. Ты стоишь перед картиной уже двадцать минут. Только профессионал может так разглядывать произведение искусства…
Дня через два он явился к нам в гости. Мы уже сняли нашу первую квартиру и даже ввезли мебель с благотворительного склада. Где-то я уже описывала эту мебель, бог с ней, не хочется ее вспоминать.
Йоська просидел у нас до ночи, с аппетитом разделил эмигрантскую нашу трапезу (в те дни мы кормились на строго ограниченную дневную норму денег), долго рассматривал картины Бориса, вскрикивал от восторга, колотил кулаками по коленям, быстро, жарко, непонятно и душевно лепетал на – тогда показалось – отличном иврите.
Мы принимали всерьез каждое его слово, поэтому старались вслушаться, понять, продумать и ответить. К концу визита страшно устали…
– Елки-палки… – сказала я, валясь на благотворительный диван. – А если он нас полюбит?!
И он нас полюбил…
* * *
– …Мы только слегка перекусить, знакомиться с папой и – марш скорее в Брюжь! Борис, ты увидишь, какие фламандские примитивы есть в Брюжь! Можно сойти с ума, и ты да сойдешь с ума.
Мы подъехали к одному из подъездов длинного восьмиэтажного дома, который стоял на высоком холме, засаженном старыми наклонными ивами, устилающими зеленую траву своими безвольными ветвями.
Йоська вытащил из багажника наш чемоданище, взвалил на плечо, как вокзальный грузчик, и понес, приговаривая:
– Папа очень милый, только уже многое забывать… С ним ласково, ласково…
Папа встретил нас в прихожей – тихий лучезарный старичок, похожий на субтильного подростка. Даже не верилось, что это известный в прошлом бельгийский тенор. Впрочем, сам он не давал об этом забыть: в квартире все время звучала ария Неморино из «Любовного напитка» Доницетти в папином исполнении тридцатилетней давности.
Мы по очереди пожали папе руку. Он кротко улыбался, но глазами все время тревожно следил за сыном, с нами говорил исключительно по-французски. Казалось, он так и стоял весь день в прихожей, поджидая возвращения Йоси. Не исключено, что так оно и было. Мы улыбались, кивали, растерянно оглядывались на нашего друга.
– Папа немножко забывать время, – деловито и грустно проговорил тот. – Опять живет в войне. Все время беспокоится: чтоб я не выходил на улицу, а то меня забрать в гетто, в лагерь, и там убить, как всех в нашей семье.
Эту историю мы слышали раз, наверное, двадцать: во время войны маленького Йоську спасла семья голландских крестьян… Буквально за неделю до вторжения нацистов в Бельгию старая кухарка их семьи забрала с собой мальчика погостить к своей бездетной сестре в деревню под Роттердамом. Четырехлетнему горожанину Йоське было обещано, что он впервые увидит близко «коровку, лошадей, уточек…». И он действительно насмотрелся на живность вдосталь, так как всю оккупацию добряки крестьяне прятали мальчика в задней холодной комнате своего деревенского дома, одна стена которой была общей с хлевом. Он всегда был тепло одет на всякий случай – если немедленно придется бежать. Все остальные сорок девять человек огромной, разветвленной и блистательной семьи брюссельских профессоров музыки, врачей, докторов права, художников, канторов хоральной синагоги, ювелиров и фабрикантов были вывезены в вагонах для скота в один из лагерей смерти на территории Польши…
Отец, известный бельгийский тенор, в это время гастролировал по Америке. Вернувшись после войны в Бельгию, из всех родственников он нашел только худенького, очень вытянувшегося мальчика в теплой шапке, надвинутой на глаза…
Может быть, от промозглых деревенских зим в холодной комнате по соседству с хлевом происходила его столь странная в наших левантийских краях страсть к хорошим перчаткам, теплым шарфам, спортивным шапочкам, которые я дарила ему к праздникам и привозила из разных поездок. Он всегда страшно радовался, восхищался, любовался, ахая и поглаживая вещь; обязательно тут же надевал и сидел весь вечер в подарке, не испытывая даже летом ни малейшего неудобства.
Я и на сей раз привезла ему купленный в Париже ярко-красный шарф, который он немедленно обмотал вокруг шеи, приговаривая:
– Ах, это чудо! Я настоящий именинник! Что за цвет, что за ткань… кашемир, ха! – я тебе скажу, что такое кашемир, – это лучшая шерсть на свете, другого ты не услышишь!
* * *
…Он приходил к нам по субботам. В будние дни его визиты были слишком тяжелой нагрузкой. Он требовал соучастия, ежеминутного отклика, немедленного сочувствия всем своим соображениям и рассуждениям… А в пятницу вечером, за первой субботней трапезой, время катилось живее: закуски, бульон, рыба… ну, и курица, конечно… Всегда можно было перебить его горячую искреннюю речь каким-нибудь невинным вопросом:
– Почему ты не взял рыбы, Йоси? Рыба очень полезна.
Он немедленно подхватывал с огромным энтузиазмом:
– Рыба полезно – это не то слово! Полезно, ха! Ты знаешь – сколько фосфор вот в этот кусочек?!
Словом, это было настоящее наказание. Однако уже месяца через два он стал членом семьи, не больше и не меньше.
Иногда я бунтовала. Кричала Борису:
– Одну субботу! Могу я одну субботу провести только в кругу семьи?!
– Ну, ладно, – соглашался он. – Сказать, чтоб не приходил? Что ты плохо себя чувствуешь?
Я представляла долговязую нелепую фигуру с кобурой на заднице, вечно пустой дом, мятый брикет старого желтого масла в холодильнике. И обреченно вопила из кухни:
– Черт с ним, скажи, пусть приходит! Только сам будешь беседовать с ним о Шостаковиче!
– Йоси! – говорил на идиш мой муж. – Дина вот зовет тебя на ужин в пятницу вечером… Мы будем страшно рады тебя видеть…
И он обязательно приходил…
Это был один из самых возвышенных людей, с какими сталкивала меня жизнь. Наша беседа за субботним столом могла служить образцом утонченных застольных бесед куртуазного века:
– Шостакович – велик! – Молчание, я бы сказала – оживленное молчание. С Йоськой можно было уютно и родственно молчать. – Его Седьмая – это вершина, настоящая вершина, другого я не скажу… Я слушал, как ее дирижировать Зубин Мета, и это было событие на вся моя жизнь…
Уже после ужина я обычно уходила спать, они же с Борисом оставались допоздна разглядывать альбомы, которых у нас «тьма египетская».
Он очень ценил в живописи экспрессию, и часами неслось из гостиной что-нибудь вроде:
– Кранах велик! Когда я стою перед Кранахом, ты знаешь, я чувствовать, что не напрасно живу, – нет другого слова!
Однажды, проснувшись среди ночи, я удивилась тому, что в гостиной горит свет. Выйдя, увидела такую картину: Борис и Йоська, сидя рядышком на диване, спали над раскрытым альбомом, одинаково откинув головы и похрапывая.
Я окликнула их. Они – оба – открыли глаза, уронили сонные физиономии в разворот альбома, и Йоська сказал:
– А Веласкес?! Веласкес – гений! Борис, когда ты будешь в Прадо, ты увидишь, что Эль Греко – ребенок по сравнений с Веласкес.
У него была забавная манера расставлять великих по ранжиру и каждому вручать вымпел. Правда, с нами, особенно в то время, когда мы еще не поднабрали иврита, он общался как с детьми, понимая, что тут не до нюансов. Так что выяснить, почему именно иерархия выстроена таким образом, а не иначе, было сложно. Итак, в живописи: Веласкес, Рембрандт и Тициан. В музыке: Бах, Моцарт, Бетховен. В литературе, как и положено: Толстой, Достоевский, Чехов. Он вообще считал, что русская литература – самая великая. Я не возражала.
Это было время, когда в русских газетах Израиля психологи, социологи и прочие говоруны доказывали, что не сжиться, не притереться, не срастись нам с миром предпочтений местного населения. Скользкое словечко «ментальность» было ключевым чуть ли не в каждой статье.
С первых же дней знакомства смешной чужак из Бельгии стал для нас просто родственником.
Утомительным, надоедливым, неотъемлемым, родным.
* * *
Так звучала официальная версия его биографии.
В Израиль его занесло не случайным ветром. Еще в отрочестве и юности он состоял в организации каких-то еврейских скаутов и ездил на каникулы в Эрец Исраэль – был энтузиастом, сионистом… А лет за пять до нашего знакомства переехал сюда, как полагал, навсегда. Купил коттедж в молодом светлом городке под Иерусалимом… (Маале-Адумим – лучший место в Эрец Исраэль! Я не знаю лучший место в мире! Ты чувствуешь – какой здесь воздух?! Это лучший воздух в мире!!! Нюхай, нюхай, ты будешь здоровая всю жизнь!!!)
Словом, он явился, полный национального энтузиазма (Эрец Исраэль – лучший в мире страна, нет другого слова!!!), – но не смог устроиться на работу никуда, кроме как в охранники. Так и слонялся с кобурой на заднице по разным объектам. Иногда в городе я встречала его в самых неожиданных местах. Он радовался этим случайным встречам, как ребенок, принимаясь расспрашивать о всей семье так, словно позавчера не был у нас на субботнем ужине.
Труд охранника не самый у нас высокооплачиваемый, Йоська же был гурманом и знал – какой хлеб в каком месте стоит покупать, где подадут вам вкусную рыбу, где можно съесть хороших креветок; он ездил на приличной машине, то есть не оставил своих замашек европейского человека, сына состоятельного отца. Минус в банке на счету у этого вечного охранника зашкаливал так, что временами приходилось срочно припадать к папе. Тот никогда не отказывал своему блудному сыну, и время от времени мы слышали что-нибудь вроде: купил специальный кухонный комбайн, делает все, только музыка не пишет. Страшный цена, спасибо папе!
– Все это странно, – говорил мне муж, – человек, свободно владеющий восемью языками, работавший в Брюсселе экспертом на аукционах, прекрасно разбирающийся в искусстве, не находит себе здесь никакого другого применения, кроме как околачиваться с пистолетом, получая сущие гроши…
– Может, он все врет? – подсказывал наш пятнадцатилетний сын, сам великий специалист по этой части.
– Йоси, – спросила я однажды, – почему ты приехал сюда совсем один? Тебе ведь одиноко? И папа там, в Брюсселе, скучает…
Он ответил важно:
– Я приехал найти свою судьбу. Жениться на еврейской женщине, создать семью, родить детей. И жить на свой земля, как хороший еврей…
В то время ему уже было за пятьдесят…
* * *
– За стол, за стол! Я приготовить курица, овощи, рыба. Девочка по-прежнему не любит мыть руки?
Их с папой квартира оказалась огромной, бестолковой, чудовищно неприбранной. Повсюду – на полках, на подоконниках – лежал слой пыли.
– Я никого не пускаю сюда, – объяснил он сразу. – Никакая прислуга! Боже упаси! Боюсь за коллекцию картин.
Его коллекция, которую еще папа начал собирать после войны, состояла из картин известных бельгийских художников XX века, нескольких полотен боготворимого им израильского экспрессиониста Мане Каца и нескольких работ Бориса, подаренных ему в разное время и по разным поводам.
Мы привезли небольшой пейзаж – вид, открывающийся с нашего холма: красные крыши, красные маки и желтая пустыня вокруг. Борис развернул пейзаж и прислонил к стене на спинке дивана.
Йоське стоило дарить картины только ради того, чтобы посмотреть на него в тот первый миг, когда он понимал, что холст отныне принадлежит ему. Причем размер работы не имел значения. Йоська взмахивал руками, как Иов, потрясенный известием, закрывал ладонями лицо, мотал головой, не в силах поверить, бросался обнимать Бориса, меня, детей, если кто-то из них не успевал увернуться, и со слезами на глазах – настоящими слезами – приступал к монологу такой проникновенной силы и косноязычия, которому мог позавидовать автор, работающий свою прозу в стиле «поток сознания».
Весь этот ритуал был совершен и сейчас с шаманской тщательностью и пылкостью такой силы, что даже папа на время отвел взгляд от сына и задержал его на картине, умиленно кивая…
Йоська же кружил вокруг подарка, как коршун, хватал его, подносил к глазам, нюхал, радостно сообщал, что холст еще не навсегда просох, ставил его на диван, отбегал, надевал очки, снимал очки… Принялся немедленно выбирать место, где будет висеть эта жемчужина в мой корона, затем минут пятнадцать все мы прибивали гвоздь. Прибили. Выяснилось, что на подрамнике сзади нет шпагата, которого и в доме нет… (Поиски шпагата по всему дому… Папа с растерянным вниманием следит за бегающим с вытаращенными глазами сыном…) Наконец веревочка свита из двух шнурков, вытянутых из зимних Йоськиных ботинок. Пейзаж повешен так, чтобы им можно было любоваться, сидя за столом.
И мы, черт побери, наконец садимся обедать.
Обедали на большой застекленной террасе – единственно уютной в доме, – из огромных окон которой открывался панорамный вид на парк, тот самый, уходящий вниз дугой зеленого косогора, с печально стелющимися ивами. Эти наклонные ивы в окне замечательно «монтировались» с арией из оперы Доницетти, безвольно стелющимися ветвями неуловимо сопровождая интонационные извивы звучащего страстно и отдельно от нынешнего старенького папы сильного его тенора…
Нынешний папа кротко сидел за столом, перебирая дрожащими пальцами вареные овощи, надолго задумываясь, перед тем как отправить их в рот, и Йоська то и дело вскакивал и вытирал ему подбородок салфеткой, повязанной на шею.
Потом он перевел папу на диван, усадил, укутал темно-зеленым пледом. Папина седая пушистая голова ребенка выглядывала из-за спинки дивана. Его знаменитый тенор горделиво заполнял всю квартиру, настойчиво напоминая о былом… На колени к старику запрыгнула одна из кошек.
– Мими! Мими? – укоризненно-ласково спросил папа и, поглаживая узкую спинку, стал говорить с ней по-французски с внятными, убедительными интонациями…
Очевидно, любовь к кошкам была у них семейной. Помню, как однажды в Израиле мы с Йоськой подъехали на машине к его коттеджу. Он впервые пригласил нас к себе. Как только машина остановилась перед оградой, на капот прыгнула изящная дымчатая кошечка с требовательным воплем.
– Моя семья… – сказал Йоська, грустно кивнув на нее.
И впоследствии мы поддерживали с этой особой довольно тесные отношения: во всяком случае, я всегда с Йоськой посылала ей остатки от обеда.
Да, в тот раз я впервые увидела на крохотном участке перед коттеджем великолепную высокую пальму с прямым и мощным стволом.
– Когда я купил этот дом, она совсем умирала, – сказал Йоська. – Она просила воды. Я дал ей много воды, и вот она живет и радуется… Это как человек. Только человек надо много любви…
.. Грязную посуду он свалил в раковину и махнул рукой – успеется, потом, потом, сначала – в Брюжь!
Мы сделали круг по центру Брюсселя, причем Йоськины достопримечательности и памятные места отличались от таковых в путеводителях (А вот в этот дом, с большой подъездой, жила одна моя женщина… Я так ее любил! Но потом оказалось, что ей приятно мысль, что я сын свой папа. Она хотела меня вместе с мой наследство. Я порвал с ней без минуты раздумья), и выехали на шоссе по направлению к Брюгге.
Сейчас уже странно и бесполезно вспоминать, почему на протяжении этих двух дней я была раздражена и напряжена, почему мне казалось, что все идет не так, как задумывалось нами в Иерусалиме. О Брюгге мы мечтали целый год, собирались даже остаться там на ночь, но Йоська, который всегда подавлял своим бешеным темпераментом всех вокруг, размахивал руками, командовал, горячо доказывал что-то, мельтешил и говорил, говорил, говорил… Он был вообще возбужден нашей встречей спустя столько лет. Мы же успели отвыкнуть от его напора, успели забыть – как он бывает утомителен, славная наша душа…
Словом, Йоська настаивал на том, чтобы вернуться вечером к папе.
Мы оставили машину на городской стоянке и вышли на центральную площадь башенного волшебного городка, где из каждого увитого цветами окна готовы были выглянуть Кай или Герда. Йоська поволок нас по улицам, не давая нигде остановиться ни на минуту. Мы же с Евой хотели гулять, сидеть в кафе, глазеть по сторонам, заглядывать в каждую зазывную витрину, покупать мелкие туристические глупости, то есть чувствовать себя путешествующими женщинами.
Йоська же, влюбленный в XV, золотой век нидерландской живописи, тащил нас в музей Грунинге, смотреть Яна Ван Эйка, «Мадонну каноника ван дер Пале». Затем за пазухой, у самого сердца, лежали у него припасенные для нас музей Ханса Мемлинга в госпитале Святого Иоанна, с единственной картиной-складнем «Алтарь двух Иоаннов», и собор Нотр-Дам, где была скульптура Микеланджело «Мадонна Брюгге».
Услышав перечень всех этих радостей, моя одиннадцатилетняя дочь возопила:
– О, не-е-ет! Ma, ты обещала, что мы кутить и бесноваться?! Я хочу на лошадях, на лодках и на лошадя-а-а-х! (По-русски она говорила примерно так же, как Йоська на иврите.)
Несколько повозок с битюгами, кажущимися огромными на тесной средневековой площади, действительно ждали седоков. Пахло навозом, пивом, цветами…
После бодрого походного скандала мы разделились. Бориса я бросила на растерзание Йоськиной маниакальной любви к искусству, себя отдала вражеской армии на разграбление, и в гремучей повозке (оказавшись единственными седоками, которых здесь ожидали, вероятно, неделями) мы протряслись в течение минут десяти по булыжникам мостовых вдоль декораций к сказкам Андерсена.
Едва вывалились из повозки, немедленно купили билеты на круиз по местным поэтичным каналам, уселись в лодку и пустились в бесшумное плаванье под мшисто-зелеными мостами, вдоль домов, погруженных в зеленую шелковую воду…
Вообще, все в тот день было насыщено зеленью, влагой, пронизано текучими струями… и весь наш путь сопровождали гибкие, как струи, ветви плакучих ив на воде…
Часа через три мы встретились в условленном месте. Мой муж выглядел замороченным. – Он доконал тебя? – спросила я по-русски.
– Есть маленько, – вздохнул Борис. – Ничего, все прекрасно…
Дорога назад в Брюссель шла уже в полной темноте, и тем более дурацки звучали все Йоськины воспоминания: Вон за тем мостом – тут не видно – есть парк, где я гулял всегда с один мой женщина… Она хотела от меня только деньги. Я порвал с ней без единого слова!..
* * *
Однажды, еще в прошлой жизни, он сказал Борису: «Двести женщин были в моей постели!» Я полагала, что это художественное преувеличение. Но в один из Йоськиных несчастливых романов Борис был случайно посвящен. Время от времени он давал вдохновенному Йоське уроки живописи. Вернее, позволив положить несколько мазков, потом исправлял и дописывал за него, объясняя – что и зачем делает на холсте. Тот стоял за его спиной, вскрикивая от восторга, хватался за голову, восклицал, что Борис гений, просто гений, нет другого слова! Законченные наброски искренне считал своей работой, подписывал, обрамлял и вешал на стены.
Так вот, однажды летом после обеда Борис поплелся к нему по жаре, – они договорились заранее, – проклиная свою покладистость.
Явившись, долго звонил в дверь, маясь в полоске тени от узкого козырька.
– Понимаешь, он просто забыл, такое дело… – рассказывал потом мой муж. – Я уже собрался уйти, как вдруг дверь распахивается, на пороге полуодетый наш друг – в огромном волнении. Страшно смущен, теряет слова… И кажется, сам не знает – приглашать меня войти или, наоборот, увести куда-нибудь… Чудак, сказал бы сразу, у меня, мол, тут баба… Ну, все-таки вхожу… и в холле на первом этаже вижу на кресле черную сумочку, а на журнальном столе – дамские часики… Что ты думаешь – он часики и сумку бережно прибрал, поднялся на второй этаж, там с минуту шушукался, потом спустился абсолютно одетый, как на выход, и мы вполне даже поработали часок.
– Как?! – ужаснулась я. – Вы мазали картинку, в то время как наверху в спальне томилась в заключении бедная женщина?
– Кто ж ей не давал спуститься?
– Ты! И этот дурак!
Он пожал плечами, так и не поняв своей оплошности…
Странно, что именно эту связь Йоська скрывал от нас, умалчивал, несколько раз даже отклонял приглашения на субботний ужин, что вовсе уж было из ряда вон выходящим явлением. Очевидно, в эти вечера она вырывалась к нему из семьи. Как-то нехотя он обмолвился Борису, что она из России, замужем, преподаватель французского, так что у них есть общий язык и они могут говорить обо все на свете…
В этой фразе звучал некий скрытый упрек.
* * *
Папа вновь встретил нас в прихожей. Он стоял в потоке своего мощного голоса, который, возможно, еще и держал его в этой жизни.
Обрадовался, залепетал что-то сыну по-французски.
– Что папа? – спросила я.
Йоська вздохнул, улыбнулся беззубым ртом и сказал:
– Папа очень милый. Беспокоится, говорит: «Йоскеле, не выходи из дому, тебя схватят… Не топай так ножками, Йоскеле… Не открывай дверь чужим».
– Господи! Да что ж он – так и стоит целыми днями тут, в прихожей, когда ты уходишь из дому?!
– Да, – сказал он. Помолчал и добавил: – А я целыми днями сидел одетый в холодный комната, чтобы не тратить время на одеться.
На ночь он уложил нас троих на огромной тахте в одной из комнат, которая могла бы считаться библиотекой или кабинетом и, возможно, когда-то чем-то таким и была. Я расстелила стираные, но неглаженые простыни, стала вдевать плед в пододеяльник, драный в уголках… Даже в слабом свете старомодной настольной лампы под черным эбонитовым колпаком виден был слой пыли на книжных полках.
«Женщину! Женщину!» – вопила вся обстановка.
Впрочем, Йоська оставался верен себе: старые драные пододеяльники, но – новейшая стереосистема. Огромная коллекция отборных видеофильмов, огромная фонотека. Он и в Израиле, едва возвращался домой, – чуть ли не на пороге тянулся немедленно включить музыку и только затем снимал туфли и переодевался.
Я достала из чемодана пижаму, взяла выданное Йоськой застиранное полотенце и прошла в ванную.
Через открытую на террасу дверь виден был папа, сидящий на диване и окруженный обеими кошками. Он гладил то одну, то другую и говорил с ними по-французски – внятно и ласково, как с детьми….
Когда я возвращалась из ванной, на кухне лилась вода, что-то звякало, – наверное, Йоська мыл посуду, – папа отстраненно слушал свой давний, сладостный тенор, слегка приглушенный по случаю вечернего времени; рука его гладила кошку, прозрачным удивленным взглядом он смотрел в темноту за окном.
– Йоскеле, – говорил он тихо и потом что-то по-французски.
Что он говорил? О чем беспокоился, чего так боялся в невыразимой душераздирающей своей печали? Предостерегал: «Йоскеле, ты не должен выходить на улицу! Не выглядывай в окно, Йоскеле! Не топай так ножками, Йоскеле!»
Йоскеле, не открывай дверь чужим…
Наутро выехали в Амстердам.
Наш друг настаивал, чтобы мы заехали в Антверпен. Он хотел показать Борису картины местных художников. Я же беспокоилась, что, приехав в Амстердам под вечер, мы не отыщем ночлега. Не помню уже – почему мы не заказали гостиницы заранее. Кажется, кто-то из друзей уговорил нас, что гораздо дешевле снять номер прямо на месте.
– В Амстердаме?! – презрительно вопрошал Йоська. – На каждом углу тебя ждет крыша и стол.
Амстердам – великий город, другого я не скажу. Великий!!! В Амстердаме у меня жила одна женщина…
Да, слышали мы и эту историю. Это была хорошая еврейская девушка, он мечтал связать с ней судьбу, но в конце концов понял, что ей нужны только деньги. Я порвал с ней без единого слова!
– Борис, мы заедем в музей на минуту, ты должен посмотреть на здешнего Рубенса. Здесь много Рубенса и несколько великих Ван Дейков… Но главное – Мемлинг… Здесь такой Мемлинг, что ты мне скажешь спасибо!
– А мы хотим мороженое, и больше ничего, правда, ма?!
И пока Борис с Йоськой ходили смотреть Рубенса, Ван Дейка, Мемлинга и нидерландских примитивов, мы нашли уютное кафе в старом доме, где стены были обшиты дубовыми панелями, где старинные бра на стенах мягко освещали круглые столики, винтовая деревянная лестница вела на второй этаж. И было очень тепло, хотя на улице гулял ветер и собирались грозовые тучи.
Все здесь, внутри, дышало Европой. И, сидя в столь любимом мною, непритязательно буржуазном интерьере, я уже заранее тосковала по Европе, представляя, как буду все это вспоминать в Иерусалиме. Моя неизбывная тоска по Европе сопровождает меня всюду, даже в самом центре ее…
Мы встретились возле машины на автостоянке. Уже накрапывал дождь, мы с Евой замерзли.
– Ну? – раздраженно спросила я. – Поедем, наконец?
– Что ты станешь с ним делать, – бормотал мой муж, – с этим патриотом Южных Нидерландов…
– Ты видел этого Ван Дейка? – воскликнул Йоська, заводя мотор. – Это лучший Ван Дейк во всем мире! Другого я тебе не скажу.
– Короче: знай и люби свой край, – сказал Борис по-русски. Он никогда не был ценителем Мемлинга и Ван Дейка.
Мы поехали, и минут через пять в небе что-то лопнуло, грохнуло, обвалилась на крышу машины тяжесть воды, захлопотали дворники…
Несколько раз мы съезжали на обочину, чтобы переждать потоки бешеного дождя. Борис спросил:
– А когда Голландия?
– Это уже Голландия… – сказал Йоська. – Смотреть в окно: когда коровы красивей, чем женщины, значит, мы въехать в Голландию…
За окнами машины бушевала водяная мгла. Я сидела нахохлившись, будто именно он устроил такую погоду.
В Амстердам добрались часам к пяти вечера, дождь все еще трепал на ветровом стекле водяные струи. Я очень устала, хотела скорее заселиться куда-нибудь, лечь и вытянуть ноги. Йоська тоже заметно устал – от иврита. Не разговаривать он не мог, а с тех пор, как покинул Израиль, порядком растерял иврит – просто не было практики. Борис же почти забыл идиш. Во всяком случае, задумывался, переспрашивал, мучительно подыскивал слова. Слушая их беседу, Ева несколько раз принималась откровенно и радостно ржать.
Мои худшие опасения – не найти приличное жилье за небольшие деньги – подтвердились сразу, едва мы сунулись на вокзале в соответствующее агентство. Выстояв длиннющую очередь, Йоська выяснил, что мест в пансионах и недорогих гостиницах нет, есть места в каком-то общежитии на окраине города. Что вы хотите: август, туристы… Отчаянно жестикулируя и задерживая всех, влезая головой в окошко, он пылко, душевно и очень быстро говорил что-то тетке внутри на скрипучем и харкающем, вероятно, голландском языке…
Наконец отпал от окошка сияющий, с листком в руке. Он выцыганил номер в отеле, правда дорогом, но замечательном – недалеко от Утрехтштрат, где рестораны на каждом шагу и перекусить нет проблем. Это – огромная удача, нет другого слова!
– Сколько? – спросила я с каменным лицом.
– Сто двадцать – ночь, – виновато сказал он.
Я охнула. Он понурил голову. Мы поехали в гостиницу. Она и вправду находилась в замечательном месте, на одном из маленьких каналов, поблизости от поэтичных Амстелских шлюзов.
– Черт с ними, с деньгами, – сказал Борис. – Посмотри на этот дом. В нем Рембрандт бывал…
– Посмотри на этот дом! – сказал Йоська, доставая из багажника чемодан. – Его строить во времена богатства Ост-Индская компания. Видишь, эта узкая лестница, этот антикварный мебель?..
У меня началась сильная головная боль, это бывает после дождя. Левый висок окольцовывает скользкая, пульсирующая ядом, змея, которой не лежится на месте, она вытягивается, достает своим тонким жалом затылок, заползает в портал лба, шевелится и разбухает…
– Я знаю тут хозяин, он страшный меломан, – приговаривал Йоська, взбираясь с чемоданом на третий этаж, согнувшись в три погибели на узкой винтовой лестнице. – У него коллекция старый пластинка… Вы будете иметь три дня удовольствий.
Я испытывала тоскливое желание, чтобы он уехал – как можно скорее.
Комната оказалась огромной, с большими окнами в крошечный зеленый двор. Беленые неровные стены, черные балки старинного потолка, камин… Кроватей было четыре.
– Оставайся с нами, – сказал Борис. – Поедешь завтра утром.
– Оставайся, – сказала я, изнемогая при мысли, что он согласится.
– Что ты, как можно! – воскликнул он. – А папа?! Он сойдет с ума! Он думать, меня поймали нацисты!
Мы спустились вниз, к машине. Обнялись на прощанье. Сказали ему, что всегда, всегда… наш дом… когда только он захочет… Ну, и так далее… Он сел за руль, но все медлил, все медлил… Опустил стекло, и мы еще раз потрогали его через окно, погладили плечо… Стояли рядом, беспомощно улыбаясь…
Тихо, словно бы самому себе, он сказал: