Текст книги "Завтра как обычно"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Дай-ка и мне сигарету, – попросил я.
– На, кури… Будешь потом своей девочке рассказывать, как курил с уголовной рожей. Я промолчал на это, закурил и раскрыл папку с делом.
– Ну что, опознала она стекляшки? – словно невзначай спросил Сорокин.
– Нет, Юра… Путается. Говорит, вроде мои, а может, не мои.
– Дура, – спокойно отреагировал он, – Если б ей этот хрусталь дорого достался, каждую вазочку наизусть бы помнила.
– То-то тебе он дорого достался. Он усмехнулся и вытянул ноги почти до противоположной стены камеры. Я еще раз взглянул на фотографию в деле Сорокина: он возле серванта в ограбленной им квартире показывает, где стояли три хрустальные вазы, те, что успел забрать. Выражение лица на фотографии странное, необычное для него – тупое и покорное, как с перепоя.
– Нет, Саша, я тебе и в прошлый раз говорил: надоело… Ей-богу. Я здесь целыми днями про жизнь думаю… Старая песенка. Думает он.
– Ну и что ты думаешь о своей жизни?
– Работать буду… Как выйду, пойду вкалывать, на вечерний поступлю. Жизни жалко. Отца жалко. Отца ему жалко. Сказки Арины Родионовны.
– Ну, смотри, Юра… Я могу помочь с работой.
– Буду на тебя надеяться. А куда бы, например, можно? – полюбопытствовал он.
– Ну… посмотрим… – я замялся и вдруг сказал: – В метрострой хотя бы. Там люди нужны. Он кивнул и затянулся сигаретой. Слишком он был спокойным и веселым, Юра Сорокин. Легко и подробно рассказал все, как было. На каждом допросе охотно добавлял новые подробности. И это настораживало. На забубенную башку Сорокин похож не был. Я вспомнил, как началось для меня дело Сорокина. После обеденного перерыва встретился на лестнице Сережа Темкин и сказал:
– Беги, торопись в объятия. Там тебя раскрытая кража дожидается. Здорро-овый такой амбал! Рецидивист, Юрий Сорокин. При задержании так меня звезданул – до сих пор звон в ушах. Я вошел в кабинет и увидел Сорокина. Он сидел и писал, неловко бряцая по столу наручниками. Гришка Шуст молча поднял на меня глаза и кивнул в его сторону.
– Знаю уже, – сказал я. – Ну что, Юра, ты, оказывается, на милиционеров бросаешься! Он поднял голову от бумаги, внимательно посмотрел на меня и молча продолжал писать. Потом рысцой в кабинет забежал пострадавший, Рафик – черные глазки, сухонькие ручки, черные брючки-клеш и под ними нечищеные строительные ботинки. Он подскочил к Сорокину и затараторил гортанно:
– Юра! Ну, тпер всю жизн будт твой благодарнст, что ты мне обокрал! Сорокин лениво поднял на Рафика глаза и сказал спокойно:
– Отойди, трещотка… Рафик работал на строительстве. В ту субботу жена выдала ему рубль на парикмахерскую, а сама побежала в ГУМ, потому что соседка справа, у которой сестра работала в ГУМе уборщицей, сообщила, что в субботу там выбросят какой-то дефицит.
Шел, значит, Рафик с рублем по двору, и попался ему навстречу полузнакомый знакомый Юра, то ли когда-то жили по соседству, то ли где-то работали вместе, сейчас уже и не упомнить. Во всяком случае, он знал Рафика по имени и попросил у него рубль. Так и сказал.
– Рафик, – сказал, – дай рубль. Выпить надо. Рафик признался, что рубль у него есть, но жена дала его на парикмахерскую, чтобы Рафик постригся и не ходил патлатым, как шайтанка, потому что жена его такого видеть уже не может. Знакомый Юра посоветовал жену вместе с парикмахерской послать куда подальше, и пообещал постричь Рафика, как в Париже, и даже достал из кармана пиджака маникюрные ножнички, чтобы Рафик не сомневался. Тот согласился, рубль вынул, и они пошли в магазин, а по пути встретили еще одного знакомого, имени которого Рафик припомнить сейчас не может. На пустыре, за ларьком по приемке стеклотары они выпили, и все было хорошо, разговор шел интересный. А потом Юра попросил напиться. Ну, просто напиться. Воды. В этом месте Рафик оборвал рассказ, опять скакнул черным галчонком к огромной спине отвернувшегося Сорокина и затараторил:
– Вот, Юра, какой ты мне благодарнст дал… Как в мой квартир вода напилса. Итак, Рафик привел друзей домой, дал им напиться, а сам признался, что хочет вздремнуть, и прилег на диван, в столовой. Юра и друг с позабытым именем не стали ему мешать и сразу ушли. Это Рафик помнит точно. Он прилег на диван, а в прихожей хлопнула входная дверь и все затихло. Соснул Рафик хорошо, часика три. Разбудила его собственная разъяренная супруга. Рафик долго не мог понять, в чем дело, потому что жена, вцепившись в те самые патлы, для которых утром был выдан рубль, колотила мужнину голову о валик дивана и исступленно кричала:
– Шайтанка! Где посуд? Где посуд? Исчезли, как выяснилось, три хрустальные вазы и новая югославская кофта, итого за все про все рублей на триста. Сам Сорокин рассказывал неторопливо, скучающе. Ну, пошел он к Рафику воды попить. А этот сморчок так упился, что ключ в замке позабыл. Сам виноват, лопух. Ключ Юра приметил сразу, и когда они от Рафика вышли, спокойненько ключ вынул. Безвинного алкаша, имени которого категорически не помнит, он турнул домой, а сам, повременив маленько, зашел к Рафику, ну и… дальше понятно – что. Торопился, боялся как бы Рафик не проснулся, взял, что на виду было. В этот же день он загнал кофту и стекляшки базаркому Кашгарского рынка Юсуфу-ака. Да его все знают, здоровый такой, мордастый. Он скупает вещички, потом загоняет их спекулянтам. Дает, правда, гроши, но когда надо срочно сбыть товар, этот мордастый незаменим. Юре он дал за все пятьдесят рублей…Базарком Кашгарского рынка – айсберг с красной физиономией – завидев из окна своей будочки наш милицейский «попугай», выскочил навстречу, кланяясь и прижимая руки к груди:
– Драстыйтэ, товарищи, драстыйтэ! Когда из машины вслед за милиционером вылез Сорокин в наручниках, он и глазом не моргнул. Значит, успел, стервец, загнать вещи барышникам.
– Вот ему продал, – спокойно кивнул Сорокин. И тут айсберг взорвался.
– Бродаг ты! Сволишь! – он то подступал к Сорокину так близко, что, казалось, притрет того к «попугаю» своим огромным животом, то отскакивал назад, ко мне. Он плевался, хватался за сердце, грозил Сорокину кулаком и вообще был великолепен.
– Ты зачем брешишъ, бродаг! Ты верно скажи! Ты правда скажи! У меня, товарищ началник, давлений высокий, мне так перживат из-за этот сволишь нельзя!
– Да хватит тебе прыгать, – негромко и скучно сказал Сорокин. – Об твою морду прикуривать можно.
Пока, не жалея своего здоровья, Юсуф-ака разыгрывал представление, из синей его будочки выскочил мальчишка лет десяти и побежал в сторону цветочных рядов.
– Самиг, – сказал я милиционеру, – ну-ка, проводи мальчика. За цветочными рядами здесь ежедневно собирался небольшой толчок – продавались поношенные вещи, старушки стояли с вязаными детскими чепчиками и носочками. Мальчик мог побежать в сторону толчка совсем не зря. И действительно, минут через десять Самиг привел высокую черную старуху с огромной, набитой до отказа сумкой. Старуха останавливалась на каждом шагу и отчаянно материла Самига. Увидев ее, Юсуф-ака сник и разом перестал жаловаться на высокое давление. В сумке у старухи обнаружилась кофта Рафиковой жены и две хрустальные вазы. Третью старуха успела загнать за шестьдесят рублей… Словно очнувшись, Сорокин оторвал взгляд от стены: – Так что, Саша, к концу катим?
– Да, Юра. Скоро составлю обвинительное заключение. Я ведь, собственно, сегодня приехал только, чтобы узнать – кто этот второй с тобой был, алкаш тот?
– Ой, Саша, и охота тебе сто раз об одно колотиться! – весело воскликнул он. – Я тебе, как брату родному – не знаю – говорю! Первый раз видел. Алкаш и алкаш. В долю вошел. Тихий такой, глазки масляные. Может, покуривает чего нехорошего, не знаю… Ме-едденный такой, снулый…
– Что, и не называл себя, для знакомства? Сорокин взглянул прямо в глаза мне, открыто, искренне:
– Да, называл, вроде, я не помню. Толик, что ли… или Боря… И продолжал смотреть в глаза.
– Ну, ладно, – я закрыл «дело».
– Что новенького, Саша?
– В каком смысле? – спросил я.
– В глобальном. Что новенького в мире… в литературе, например. Что «Иностранка» печатает? Я подпер голову кулаком и взглянул па него с любопытством.
– В «Иностранке» новая повесть Маркеса.
– А что Маркес!.. – он пожал плечами. – Все с ума посходили. – Маркес, Маркес! Этнографический писатель. Этнография плюс патология. Если хочешь знать, у Амаду есть вещи в сто раз значительнее. Он сидел в непринужденной позе, рассуждал о прозе Амаду и стряхивал на пол камеры пепел с сигареты – руки у него были сильные, большие, красивой лепки. Я перевел взгляд с его рук на стены, крашенные темно-зеленой краской, на зарешеченное окошко под потолком и даже головой тряхнул, – таким нелепым показался мне этот разговор здесь.
– Так теперь когда тебя ждать, Саша?
– В среду, наверное…
– В среду, да? В среду… Долго… – он вздохнул, поскреб короткую щетину на затылке и с хрустом потянулся. Я вышел в коридор и крикнул прогуливающейся Наташе, чтоб забрала Сорокина. На дворе старая кляча Изольда все так же стояла, смиренно потупившись и вяло дергая хвостом.
– Сахару нет, – сказал я ей. – Забыл привезти. Сигаретой же тебя не угостишь. Изольда переступила с ноги на ногу и отвернула морду. Я сидел и ждал автобуса на крашеной лавочке, в тени под старым ясенем. Я всегда сидел здесь после допросов. Посидишь так, посмотришь, как по крыше тюрьмы прыгает живая птичка – и глядишь, отпустит тебя немного, пройдет это странное отупение, онемение души. «Этнография плюс патология», – вспомнил я.
«Дед прав, – подумал я, – мне нужно устраиваться юристом в какой-нибудь пищеторг, для пущей сохранности моей нежной души… Гришка выбил бы из этого Сорокина все, что нужно». Было пасмурно, небо набухало, как тесто в кастрюле – вот-вот вывалится через край.
* * *
Сегодня я оставался дежурить. Вечером, после комсомольского собрания, мы с Григорием заперли сундук с «вещдоками», потом заперли кабинет и пошли по нашему длинному коридору. Здесь мы должны были расстаться, мне лежал путь в дежурку, а Григорию – в лоно семьи. Но он вдруг придержал меня за плечо и сказал:
– Сань, пошли поужинаем в «Ветерке»? Можно было бы изобразить удивление по поводу ужина в «Ветерке», в то время как дома Григория сейчас наверняка дожидаются какие-нибудь голубцы или борщ. Но я удивления изображать не стал. Потому что, наверное, наступил сегодня момент, когда Гришку «приперло». Это уже несколько раз на моей памяти случалось, и тогда мы с ним шли ужинать в «Ветерок», и брали там выпивку и сидели долго, до закрытия.
– Гриш, мне же сегодня дежурить.
– Мы недолго, хрыч, – сказал он и сжал крепко мое плечо. – Ты успеешь. А? – Круто, видимо, его прижало… И мы пошли в «Ветерок». Сели за столик почти у двери, подальше от эстрады, потому что по опыту знали, что через часок-полтора сюда нагрянет ухватистое трио с хорошо сохранившейся бабушкой-солисткой, которая будет оглушительно страдать в микрофон, и тогда уже ни поговорить, ни послушать друг друга… Мы заказали по сто водки, салат и бифштексы, потому что у нас не густо было в этот вечер – у меня трешка, да у Гриши пятерка с мелочью. Официантка записала заказ тонким карандашом в блокнот, как какая-нибудь юная журналистка, и метнулась дальше вдоль столиков. Гриша не торопился. Мы закурили, поговорили о Сорокине.
– Гришка, – спросил я. – А отчего Сорокин такой веселый, такой спокойный сейчас? Не то, что в первые дни…
– А ты посмотри получше, не тянется ли за ним какое-нибудь дельце поинтересней.
– Что ты, не похоже! – возразил я. – Мне и так тошно делается каждый раз, когда уезжаю от него. Неплохой ведь парень, умный, думающий. В десанте служил. Видел, какой здоровый?
– Видел, видел твоего десантника… Здоровый… Такой прихлопнет приемчиком, какому его обучили, и с приветом. Советую: покопайся. Он не зря так повеселел, твой десантник. Официантка принесла заказ, и мы сразу рассчитались.
– Эх, – сказал Григорий, забрасывая в карман рубашки оставшуюся мелочь, – буду я когда-нибудь богатым или нет?
– Знаешь, мне недавно взятку совали, – вспомнил я. – Толстая такая тетка, в парике, на Ломоносова похожа. Вызвала в коридор и сует мне конверт. Сынок у нее задержан, понимаешь, с анашой в правом ботинке. Ну вот, сует она мне конвертик, а я, вместо того, чтобы сказать ей: «Трам-тара-рам, сучья тетенька, пошла ты со своими вонючими купюрами к такой-перетакой матери», стою, как болванчик механический, и долдоню казенным голосом: «Вы оскорбляете достоинство советского следователя». Григорий усмехнулся:
– Она подумала, что мало дала… Помнишь Ерохина? А, ты его не застал. Он мне говорил всегда: «Ничего, Гришутка, пообтесаешься, заживешь как все…» Думаешь, я сначала не метался, как ты, когда столкнулся со всем этим быдлом? Я долго привыкнуть не мог, уходить собирался.
– Гриш, – спросил я, – а правда, что ты два курса политеха бросил и в юридический подался?
– Угу, – спокойно подтвердил он и подцепил вилкой бледный дырявый диск помидора. – У нас соседа, дядю Петю, убили. И тех гадов не нашли… Я удивленно посмотрел на него.
– Так ты что… Из-за этого? Он отложил вилку и спокойно, медленно проговорил:
– Мы с дядей Петей двадцать лет стенка в стенку прожили. Он с получкой домой возвращался, и его убили. Понимаешь? – Григорий поднял на меня слишком спокойные, угрюмые глаза. – Дядю Петю, который со мной задачки решал и голубятню строил… Нет, ну я не сразу, конечно… Месяца два еще помаялся, посидел над чертежами, кажется, даже курсовую сдал… Мама плакала, очень хотела, чтоб я инженером был.
– Не жалеешь? – спросил я. Он хмыкнул.
– Да нет, – себе ответил, не иначе. Слишком твердо это у него получилось. – Иногда только проснусь ночью, а ночью, сам знаешь, многое диким кажется, неестественным… Лежу, думаю: «Ты! Ты кто? Судия? Святой? Ты кто такой, чтоб судьбами провинившихся ведать?» А днем – ничего, привык… Делаю дело, которому обучен… Хотя… – Он вздохнул, взял кусочек хлеба и разломил его, внимательно посмотрел на губчатый белый разлом. – Привели недавно, на дежурстве, задержанного. Бродяга. Нос красный, сопливый, все лицо в какой-то коросте, бормотухой от него разит, словом, статья 198, часть 3. И вдруг я узнаю, что он моего года рождения. И вот я сижу, смотрю на него и думаю: «А ведь мы с ним в один год в школу пошли. Он, как и я, портфель таскал, а в портфеле – пенал, а в пенале – точилка, и резинка, и карандаш… Он чувствует так же, как и я, он счастья хочет, почему ж я его судить должен? По какому праву? За то, что его жизнь в какой-то момент каким-то обстоятельством по башке шарахнула? Ну какое имею право я – чистый, выбритый, ухоженный, двумя женщинами любимый… – тут его голос осекся, он отвернулся от меня и разом опрокинул в рот рюмку водки. И я понял, что мы пришли к тому разговору, ради которого Гриша затащил меня в «Ветерок». Собственно, не новый это был разговор, не новый. Да и не ожидалось ничего нового в Гришиной жизни.
– Ты с Лизой поссорился? – спросил я его.
– Лиза права, – сказал он, – невозможно сидеть на двух стульях. Так когда-нибудь брякнешься и задницу отобьешь.
– Ну, – я знал но опыту, что Гришке не нужны мои советы. Не за советами он потащил меня в бездарный «Ветерок». Гришке нужно было выговориться, чтобы сидел напротив человек с родным лицом, чтобы кивал, не перебивал и все понимал. Поэтому я время от времени только подбрасывал междометия в сумбурную горечь его слов, как подбрасывают полешки в костер.
– Не могу, понимаешь… – говорил он, – выпутаться не могу. Все головоломки день и ночь кручу, такие штучки, знаешь, – как из трех спичек сложить четырехугольник или что-то вроде этого. Как из нас троих, несчастных, хоть что-то толковое смастерить. И ничего не получается.
– Ну?
– Не могу я! Понимаешь, жалко мне Галю, до слез, но, боже мой, если б ты знал, как она меня раздражает! Каждое слово, каждое движение! Ничего с собой поделать не могу! Она плачет тихо, как мышка, и я знаю, что я, подлец, ради Аленки должен в узел завязаться, с работы уйти, Лизу больше не видеть. На колени, что ли, бухнуться, прощения просить, не знаю… Но она плачет, а я смотрю на нее, слышь, Сашка, и мне ее ударить хочется, или заорать, или разбить что-нибудь. Еле сдерживаюсь.
– Ты в психушку попадешь, – сказал я. – Лучше уж уходи.
– Уходи! – горько усмехнувшись, повторил он. – А Аленка? Я сам без отца рос, знаю, как это сладко. Если б не Аленка… Вчера я ее спать укладываю, а она мне говорит: «Папа, когда ж мы с тобой пойдем в парк, погуляем и я спрошу тебя, почему листья падают? Должен же иногда человек поговорить с папой…» А я к окну отвернулся, в горле комок и ничего сказать не могу.
А то еще в последнее время я потихоньку привык к мысли, что у меня двое детей. Покупаю для Аленки карандаши и для Ваньки, обязательно такую же коробку. К лету собирался ей двухколесный велик купить, так теперь, думаю, и Ваньке велик нужен. Он же пацан, ему это дело до зарезу… Я представил себе, как Галя сейчас ждет его дома. То выходит на балкон, то прислушивается к шагам на лестнице. Я представил себе ее напряженное лицо и нервно сплетенные руки. И подумал вдруг – а что вечерами делает Лиза, одна, с Ванькой? Ждет утра, когда увидит своего Григория?.. Одна ждет вечера. Другая – утра.
– А ты? – спросил Гришка. – Вот тебе, Сань, отца часто не хватает?
– Не знаю, – я пожал плечами, – я как-то спокойно отношусь к отцу, как к знакомому. Он ведь почти сразу женился после маминой смерти. Ну и мы никто его не осуждали – ни я, ни Ирка, ни баба с дедом. А что ему? Он тогда молодой еще мужик был. Он в Волгограде живет, у него еще дочь есть, от второго брака. Понимаешь, сестра моя родная. А я этого никак ощутить не могу.
– Переписываетесь? – спросил Григорий.
– С праздниками друг друга поздравляем. Вообще, он приглашал приехать. А что? Вот соберусь летом, возьму Маргариту и съезжу. Все-таки внучка ему родная, пусть посмотрит. Гришка опять горько усмехнулся, отломил кусочек хлеба, хотел что-то сказать, но не сказал, только рыжие его роскошные усы задвигались над жующим ртом.
– Ну, пошли? – спросил я.
– Хоть бы меня пришил кто из наших клиентов, – не поднимаясь и не глядя на меня, тихо проговорил он.
– Молчи, дурак! – прикрикнул я, и тут с эстрадки вдарило буйное трио, и поднесла микрофон к вишневому рту бабушка-солистка, вся переливаясь змеиными чешуйками на платье. Дольше здесь не имело смысла задерживаться. И мы с Григорием поднялись и вышли. Темнело. Ветер гонял по асфальту большой сухой лист. Искореженный и твердый, лист застревал под скамейкой, закатывался за телефонную будку и замирал там. Но ветер снова и снова, с какой-то увлеченной ненавистью выволакивал его из укрытия и гнал, как перекати-поле, по асфальту, дальше, дальше.
– Ты бы зашел когда-нибудь, – попросил Гришка. – К тебе Галя прекрасно относится, спрашивала, почему не приходишь. Посидели бы, потрепались… «Потрепались… – подумал я. – Нет, Гриша, не приду я. К тебе прийти – так это ведь в Галино лицо смотреть надо. А как смотреть?» К остановке подкатил «Икарус», медленно с шипением отворил двери.
– Твой автобус, езжай, – сказал я. Григорий впрыгнул на заднюю площадку и стоял там – огромный, красивый.
– Зашел бы. В субботу, – сказал он. – А, хрыч? Двери захлопнулись, и «Икарус» медленно пополз по дороге. Я видел, как Григорий качнулся в заднем, ярко освещенном окне, и ухватился за поручень.
* * *
В дежурной части уже сидели инспектор Аршалуйсян и сержант Ядгар – застенчивый, маленький и очень вежливый человек. В детстве Ядгар был беспризорником, и, может быть, поэтому ходил всегда осторожно ступая, слегка враскачку, вытянув шею, словно что-то высматривая, вызнавая. Посмотришь на него – Ядгар всегда «на стреме».
– Саша, где гуляешь? – строго спросил Аршалуйсян.
– Извините, Георгий Ашотович. Были вызовы?
– Два убийства и ограбление банка, – так же строго и спокойно проговорил Аршалуйсян.
– Шутит, – поспешно вставил Ядгар, застенчиво улыбаясь. Ворвался буйный, как всегда, Гена Рыбник – дежурный инспектор угрозыска, с оперативным саквояжем. Гена Рыбник держал в горах пасеку, и время от времени его физиономия видоизменялась – то бровь опухнет, то щеку раздует, то нос разнесет. Его спросишь: – Гена, что с тобой? Он вихрем проносится мимо, на ходу небрежно роняя:
– А! Пчелка! Гена влетел в дежурку, бросил саквояж на стул, сам хлопнулся на соседний.
– Гена, что со щекой? – сочувственно поинтересовался Ядгар.
– А! Пчелка! – махнул рукой Гена. – Что вызовы, были?
– Два убийства и ограбление банка, – спокойно и строго повторил Аршалуйсян. И опять Ядгар, не дав Гене дернуться, поспешил успокоить:
– Шутит.
– Хоть бы новенькое чего придумали, Георгий Ашотович, – ехидно сказал Гена.
– Не могу, дорогой. Толчок требуется, – невозмутимо отвечал Аршалуйсян. – Жду, когда пчелка укусит… куда-нибудь. Я стоял у окна и думал о Григории. Я знал его жену, Галю, знал Лизу, знал Аленку и Ваньку, и думал, как это мучительно, что никогда на свете, ни в какие счастливые будущие времена, если они, конечно, настанут когда-нибудь, так и не состоится счастья для всех разом.
– Разве это оперативный саквояж? – восклицал за моей спиной Гена Рыбник. – Это же хреновина, здесь нет магнитной палочки! Аршалуйсян останавливал его трескотню. Поднимал указательный палец и говорил торжественно:
– Ти-ха! У меня два уха!..В час ночи мы с Геной выехали на вызов. Улица Космонавтов, дом семь, квартира четырнадцать. Замечательный нам сегодня попался шофер, Володя. Он знал все переулки, все тупички и, наверное, мог проехать по городу с закрытыми глазами. Вот и этот дом – трехэтажный, старый, кирпичный он нашел сразу, и даже подкатил к нужному подъезду, словно всю жизнь приезжал сюда обедать. Мы оставили Володю в машине, а сами с Геной поднялись на третий этаж. Причем, пока поднимались по лестнице, Гена, не умолкая ни на секунду, рассказывал мне технологию откачки меда из ульев.
– Квартира четырнадцать? – я посмотрел в бумажку с адресом. – Квартира четырнадцать. А почему тихо? И тут бесшумно открылась дверь соседей слева, и кто-то неясный поманил меня пальчиком в темноту коридора. Это была белая бесшумная старушка. Она вся тряслась от ужаса.
– Гражданин милиционер, – горячо зашептала она, когда я вошел к ней. – Это я вызывала. Вы толкните ихнюю дверь, она не заперта. Убил он Катю, мерзавец, убил. Уже минут пятнадцать, как тихо. Я толкнул дверь, и мы с Геной вошли в прихожую. Везде – в кухне, в комнате, в прихожей, даже на балконе горел свет. На пороге комнаты, загораживая проход в коридор, стояло кресло. В нем развалился мужик в майке, в трусах. Голова его была откинута на спинку кресла, свисающая рука сжимала пустую бутылку. Я толкнул мужика в плечо, тот приподнял голову и зажмурился от света.
– Где жена? – спросил я его. Он присвистнул, закрыл глаза и опять уронил голову на спинку кресла.
– На базар ушла, – неожиданно весело и нагло проговорил он, не открывая глаз. Он был еще молод, лет тридцати трех. Запах спиртного, казалось, въелся даже в стены комнаты.
– Не морочь голову! Какой базар в два часа ночи? – стал выяснять у него Гена. Тогда я тряхнул пьяного и гаркнул:
– Отвечай, где жена? А ну, встань!
– Значит, улетела… – так же весело и даже удивленно проговорил он.
Тут меня осторожно тронули за руку, я обернулся и увидел бесшумную белую старушку.
– Гражданин милиционер, – зашептала она, – а вы посмотрите на балконе, в кладовке. Катя с Сереженькой всегда туда прячутся. Я вышел на балкон и открыл дверь большого стенного шкафа. С просторной верхней полки па меня испуганно смотрела молодая женщина. Она сидела, согнувшись в три погибели, а на коленях у нее спал мальчик лет двух.
– Катя, – сказал я. – Не бойтесь. Она торопливо кивнула и передала мне мальчишку. Он спал крепко, тихо, редкие шелковые прядки волос слиплись на выпуклом лбу. Соседка взяла у меня мальчика и понесла к себе.
– Катя, – повторил я, – слезайте, не бойтесь. Хотел помочь, но она отказалась: – Ничего, я сама, я привыкла, – и довольно ловко спустилась вниз. И я увидел, что она маленькая, беременная, с приличным уже животом. Голова растрепана, на щеке кровоподтек.
– Катя! Неужели нужно ждать, пока соседка вызовет милицию? Чего вы мучались? У вас же телефон.
– Нет, нет, – быстро заговорила она, судорожно пытаясь привести в порядок прическу. – Нет, товарищ милиционер, он не всегда такой… Он, вообще, хороший… Он знаете, какой слесарь – золотые руки! На работе его ценят, и…
– Гена! – крикнул я в комнату. – Одевай этого красавца, заберем его! Катя замерла с приоткрытым ртом, с поднятыми к голове руками.
– Как – заберем? Куда – заберем? – Тихо, испуганно повторила она, и вдруг все поняла.
– Товарищ милиционе-ер! – взвыла она. Обхватила меня обеими руками и, казалось, сейчас рухнет на колени. – Не увозите его, ради бога, он хороший! Он только иногда такой!
– Катя! – крикнул я, – как вам не стыдно! Вы сами знаете, что он подонок, вон, посмотрите на себя в зеркало!
– Нет! Нет! – рыдала она, и хватала мои руки, и удерживала на балконе. – Я умоляю вас! Умоляю вас! Он хороший! Я люблю его!
– Ну, что будем делать? – спросил Гена, заглядывая на балкон. – Давай закругляться. – Ему уже было скучно. Он оглядел Катину фигуру, покачал головой: – Девушка! Вам же будет спокойней.
– Нет! Нет! – вскрикивала Катя, содрогаясь от истерического плача, – не забирайте его! Я люблю его, он хороший! Пьяный валялся в кресле в той же позе крайнего изнеможения, бессмысленно щурясь, созерцал потолок. Я подошел к нему и наклонился над его потной мордой.
– Вот, слушай, – тихо проговорил я в эту морду, – скажи спасибо жене, я тебя сейчас не заберу. Но учти, еще один такой дебош, и я тебя засажу года на три. Понял? Он смотрел мимо меня, в потолок. Облизнул толстые губы и проговорил весело:
– Жоржик! Все понял! Я тряхнул его еще разок и зачем-то грозно повторил:
– Вот учти! Катя провожала нас в коридоре, всхлипывала, бормоча:
– Спасибо, товарищ милиционер. Он теперь будет спать, он – все, отбуянил…
– Катя, Катя, – буркнул я. Можно было сказать, что она враг себе, ему, своим детям, но я промолчал. Она стояла заплаканная, с кровоподтеком на лице, в тонком старом халате, что едва застегивался на животе, и – черт знает что! – выглядела счастливой.
– Он вообще-то хороший, – торопливо объясняла она. – Это он иногда, когда выпьет. А я уже знаю, я верхнюю полку в кладовке держу пустой и мы, если что – туда с Сереженькой прячемся. А он поищет-поищет и засыпает. Никогда не догадывается кладовку открыть…
Мы ехали назад, в дежурку, и я думал о том, что мне и вправду нужно уходить. Вот Григорий наверняка забрал бы этого мерзавца. А я – сопляк, рохля. Она, эта Катя, сама бы потом спасибо сказала.
– Поспать бы! – зевнул Гена где-то надо мной…В дежурке крутилось кино на всю катушку. Еще в коридоре мы услышали истерический тенорок:
– Мне сы-нилась та, с ква-дыратными гыла-зами, что сны мои па-ран-зительно вела… Захлебывающийся слезами женский голос и окрик Аршалуйсяна:
– Ти-ха! У меня два уха! На стуле полулежал мужик с узкими щелками глаз на черном лице, с мокрыми подвижными губами. Рука, с вытатуированным перстнем на среднем пальце, то и дело нервно отряхивала брюки.
– Мишка-Монгол, – тихо сообщил мне Ядгар, – шесть дней как из зоны и, видишь, уже устроил сожительнице и дочке веселую жизнь. Сожительница, как назвал ее Ядгар, еще молодая женщина, сидела в противоположном углу комнаты и плакала, сильно вздрагивая. Рядом сидела девочка лет шестнадцати, смуглая, узкоглазая, как отец, вся напружиненная. Мишка-Монгол говорил без умолку, то матерился, то пел, как будто внутри его расстроился какой-то механизм.
– Это мне не дочка! Это падла, слышала, доча? – аккуратно выговаривал он злорадным тенорком. – Я тебя, доча, собственными руками придушу. Женщина громко зарыдала, а девочка все также напряженно и прямо сидела, молча глядя на отца ненавидящим взглядом.
– А ну, молчи! – прикрикнул на Мишку Аршалуйсян. Тот встрепенулся и громко запел.
– Посадите его лучше, – вдруг сказала девочка негромко. – Я его все равно убью. Мишка-Монгол оборвал пение и ласково-изумленно уставился на дочь.
– До-оча! – ласково протянул он. – Ах ты, сука, доча! – и вдруг вскочил, сильный и гибкий, как пружина, кинулся в угол, где сидела дочь. Но Ядгар успел дать ему подножку, мы с ним повалили Мишку на пол, связали ему руки. Подскочил разъяренный Аршалуйсян, сильно наотмашь врезал Монголу.
– Георгий Ашотович! – я схватил Аршалуйсяна за руку, и он поднял на меня багровое от прилива крови лицо. Тяжело дыша, достал из пачки сигарету и едва слышно проговорил:
– Саша, иди работать в балетную школу, – отвернулся и вышел из дежурки. Скоро ушли жена и дочь Мишки-Монгола, а он все также молча лежал, щекой прижимаясь к полу. За окном дежурки сквозь полуоблетевшие деревья зарябил серый рассвет. Ядгар дремал, сидя за столом и опустив голову на руки. Гена Рыбник увлеченно и горячо рассказывал что-то на крыльце Аршалуйсяну. Я подошел к Мишке-Монголу и остановился над ним. С полу на меня смотрел злобный глаз, и беззвучно шевелились мокрые подвижные губы.
– Товарищ следователь, – вдруг вежливо спросил он, – а за что меня связали?
– За то, что буянил.
– Но ведь это нехорошо, – вкрадчиво возразил он. – Я ведь аккуратный парень, у меня же были чистые брюки… Ядгар приподнял от стола утомленное лицо и сказал устало:
– А ну лежи, пожалуйста, а? Сейчас того лейтенанта позову, он врежет, не спросит, как зовут. – И снова опустил голову на руки. Я помог Мишке подняться и усадил его на стул.
– Нет, скажите, почему вы нам не даете жить? – спрашивал он почти доброжелательно, глядя на меня злобными узкими глазами. – Я же человек! У меня хата есть, я же шесть дней как вернулся… Дайте мне упасть на свою постель и подумать о том, что я человек! Во дворе показалась Люся с метлой и совком, медленно кружила по двору, обходила свои владения. То веревочку какую поднимет и в карман спрячет, то пустую пачку из-под сигарет подберет и заглянет внутрь – не завалялась ли штучка? Кружила по двору, как шаман в ритуальном танце. Сейчас будет костер жечь у забора.
– Или вы меня сажайте, или я домой пойду, – проговорил за моей спиной Мишка-Монгол. Ядгар поднял голову и открыл глаза.
– Ну что, Саша, – спросил он, потирая мятое бледное лицо, – куда этого? Я отвернулся к окну и промолчал.
– Аршалуйсяна с Геной спрошу, – вздохнул Ядгар и вышел из комнаты. «А у меня дежурство кончилось, – мысленно ответил я всем. – Дайте мне упасть на свою постель, и подумать о том, что я человек…»
* * *
Домой невозможно было дозвониться. Значит, Маргарита опять висела на телефоне, играла «в милицию». Иногда я наблюдал за ней исподтишка. Маргарита, начиненная моими следовательскими историями, взволнованно кричала в трубку с бабкиной интонацией: