Текст книги "Белая голубка Кордовы"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– А как же быть…
Кордовин вытянул платок из кармана, неторопливо протер им стекла, вновь надел очки – оживил покойника. С явным удовлетворением оглядел клиента. Отличная работа: тот пребывал в нужной точке замерзания. Сейчас приступим к размораживанию и реанимации…
– Как быть? – переспросил он. – Смотреть и видеть. Я предпочитаю делать выводы по красочному слою. Вот что никогда вас не подведет, не обманет – при условии, что вы сумеете его прочесть. В нем все: живописная манера, эмоциональный ритм, индивидуальное движение кисти, способ нанесения краски, – все, что присуще этому, и только этому художнику… Как, знаете, в случае со шпионом, изменившим внешность: форма бровей и носа, цвет волос, – все изменилось… а ступает исключительно с левой ноги, и точка! Вот эта левая нога – в ней разоблачение. Хотя, конечно, значение технологической экспертизы полностью отрицать невозможно. И ваше право ее потом произвести. Я же просто смотрю на холст и – да, полагаю это авторство Фалька, и сейчас объясню – почему; но прошу учесть – это всего лишь мое предположение, основанное исключительно на опыте, то бишь, на интуиции, а еще точнее – на собачьем нюхе, простите за плебейский термин.
Он откинулся к спинке кресла, придерживая левой ладонью стоящий на коленях пейзаж…
Сейчас, когда была сыграна увертюра, когда прозвучали все главные темы симфонии под названием «Рождение новой Венеры из пены морской», можно перейти к свободным вариациям. Он любил такие внезапные переходы к вроде бы незначимым байкам, сплетням о великих, к поучительным историям, с кем-то произошедшим… Это напоминало ему прелюдию в любви, когда любое нетерпеливое движение может смять нарастающее сладкое томление, тягу к обладанию… – в нашем случае, картиной, а не женщиной, но это одно и то же. Венера уже нарождалась… Уже, можно сказать, среди пенистых волн показалась ее спутанная рыжая макушка… Кроме того, неплохо бы разогнуть клиента, а то у него – человек-то немолодой – может и в поясницу вступить. И тогда уж «Золотой ус» потребуется…
– В восьмидесятых годах, в Москве, в Лаврушинском, жил один старичок-инвалид, передвигался на двух костылях… Да сядьте вы, бога ради, Владимир Игоревич, и расслабьтесь. Садитесь вот тут, напротив, заодно полюбуетесь лишний раз на своего Фалька. Так вот, старичок. Он состоял в экспертной комиссии Пушкинского музея. Не того, на Волхонке, а другого, литературного, на Пречистенке. Но это не важно. Когда музей собирался приобрести очередную картину, созывалась, натурально, комиссия, и все эксперты высказывались. А старичок молчал. Ему давали слово последнему. Тогда все умолкали, а он склонялся над изнанкой холста и нюхал его. Понимаете? Долго, долго нюхал… И выносил приговор. Никто не знал – что он там чуял, в этих старых холстах. Но верили его волосатой ноздре больше, чем любому прибору. Согласитесь, все это мало напоминает научный метод. Какая уж там наука – чистая интуиция знатока. Но и торговцам искусством, и вам, коллекционерам, мало толку от наших предположений. Вы требуете однозначных положительных выводов, не так ли? Вон как вы волнуетесь и хотите, я же вижу, очень хотите, чтобы я признал авторство Фалька! Придвиньтесь сюда, поближе…
Эксперт поднялся и, сдвинув в сторону ребром ладони бутылку и бокалы, опустил картину плашмя на журнальный стол, ровно освещенный утренним светом из открытой балконной двери…
– Видите, какой отличный свет, пока солнце не взошло. Не зря я назначил вам свидание в такую рань. – Он достал из кармана лупу… – Впрочем, – проговорил, – тут и лупа не нужна. Вот, смотрите сами. Я сейчас подробно расскажу ход моих соображений. Сделаю вас соучастником, если хотите – соавтором экспертизы. Итак, первое впечатление: холст в приличном состоянии. Полагаю, фабричная грунтовка. Фальк – в отличие от, например, Кончаловского, который грунтовал холсты сам, – охотно пользовался готовыми советскими холстами какой-нибудь Ленинградской или Подольской фабрики, впрочем, французскими тоже не брезговал, но то было до войны… Подрамник родной, тоже старый, сороковые годы. Откуда это видно? И тот и другой постарели одновременно под воздействием света. Ну, и естественные загрязнения. Вот, под нижней планкой подрамника пыли и грязи побольше – взгляните сами. Не говоря уже о мушиных засидах… А мушки тут потрудились немало, но они, родимые, в этом случае наши союзники. Таким образом, убеждаемся, что холст натянут на подрамник отнюдь не вчера. Ну-с, далее, – красочный слой…
Он слегка разогнулся, сморщился от боли в руке… осторожно помассировал запястье.
– Сказать вам, Владимир Игоревич, на что первым делом обращают внимание эксперты-технологи при отборе проб? На пластичность красочного слоя. Воткнут иголку и сразу скажут: «Это написано вчера». Что в нашем случае? Видно, что не так давно картина прошла деликатную и очень профессиональную реставрацию по поводу небольших утрат красочного слоя.
– Ух ты, а как вы заметили? – восхищенно воскликнул коллекционер. – Ведь совершенно ничего не видно! Меня информировали о реставрации, но я не смог…
– А вы присмотритесь… – Эксперт навел лупу на холст: под увеличительным стеклом выгнулся румяным коржиком конек крыши. – В двух местах: вот здесь… и здесь произведена «мастиковка», то есть подведен грунт и замечательно точно затонирован. Но краска более… ммм… поверхностная, гораздо более свежая, неужели вы не замечаете? Далее – естественный легкий кракелюр – вот эти крошечные трещинки, – все соответствует временным условиям и тому, какие разрушения типичны для Фалька. Казалось бы: состояние картины полностью отвечает ее провенансу. Но!
Он учительским жестом поднял указательный палец и переждал крошечную строгую паузу, после чего продолжал:
– Но старый холст можно раздобыть; кракелюр, сравнительно «молодой», подделать нетрудно. Главное – не это, а сам красочный слой, его жизнь… Вглядитесь в него. Что мы видим? Потрясающую многослойную живопись – такую подделать непросто: невероятной сложности вся гамма оттенков серого и зеленого… Вдова Фалька Ангелина Щёкин-Кротова где-то вспоминает, что однажды спросила его: «Ты выдумываешь это огромное количество градаций зеленого цвета?». Обратите внимание – вам хорошо видно? да придвиньтесь же теснее, ближе, не стесняйтесь, – обратите внимание: в верхних слоях наравне с работой кистью ясно видна работа мастихином. Совершенно фальковская манера заполнять живописное пространство холста. Куст на переднем плане написан широко и очень обобщенно; взгляд зрителя как бы пробегает мимо и упирается в забор… По состоянию природы в картине угадывается начало осени, что подтверждают воспоминания вдовы – она рассказывала: лето в тот год внезапно кончилось, начались холодные дожди… и это еще одно подтверждение подлинности картины. Смотрите, весь пейзаж буквально вибрирует воздухом; красочный слой в некоторых местах холста… вот тут… тут… и тут лежит драгоценными сгустками.
Он осторожно и чутко, как слепец, подушечками пальцев обеих рук огладил холст, откинулся и широко улыбнулся, давая углубиться детски доверчивым черточкам в углах рта:
– Вам ничего не напоминает эта поверхность? А? Например, мозаику… Может, вам будет интересно: для восстановления красочного слоя после частичного просыхания Фальк протирал поверхность холста чесноком – чтобы размягчить верхнюю корку. Александра Вениаминовна Азарх-Грановская, его свояченица, рассказывала моему другу, который был вхож в дом в годы ее глубокой старости, что однажды ей стало дурно от резкого запаха в квартире – у нее была аллергия на чеснок. Она пошла на запах и обнаружила на балконе протертую чесноком картину. И хотя со времени написания вот этого пейзажа прошло лет шестьдесят, наш знакомый старичок, наш инвалид с Лаврушинского, наверняка унюхал бы своим чудовищным соплом давно угасший запах. Может, и вам повезет? Нагнитесь пониже…
Заинтригованный Владимир Игоревич послушно нагнулся, доверчиво протянул лицо к самой поверхности холста – так тянут дрожащие от страсти губы к вожделенному лону – и шумно втянул носом воздух. На его серой глянцевой лысине обнаружилась звездная россыпь багровых родинок.
– Ей-богу… – прерывисто вдыхая, взволнованно проговорил он, – а ведь, ей-же богу, слабый запах… есть! Я, знаете, его и ночью слышал. Откуда здесь, думаю, чеснок?
Он выглядел потрясенным, покоренным…и уже ликовал.
– Нет, погодите, – Кордовин остановил его поднятой рукой в синей вязаной перчатке. – Где ваша добросовестность, коллега? А еще гонорар получаете. Мы не закончили. Итак… В картине, повторим, преобладает любимая палитра Роберта Фалька: серые тона самых разнообразных оттенков – от желто-зеленовато-серых до фиолетово-серо-жемчужных. Эту общую серовато-голубовато-охристую гамму взрывают два пятна: изумрудно-зеленый куст за забором и красная крыша дома… Кстати, это бывший дом священника, с огромным старым садом, липы вековые, ветхая терраска… – все можно прочесть в воспоминаниях Ангелины Васильевны, вдовы. И при внимательном рассмотрении можно заметить: разнообразные оттенки зеленоватого и красноватого эхом рассыпаны по всему холсту, как бы отзываясь основным цветовым аккордам. Это все тот же Фальк: его удивительная живописная цельность при сложнейших цветовых градациях… Я вижу, вы утомились?
– Что вы, нисколько! – с жаром воскликнул толстяк. – Я наслаждаюсь, я…!
– …ну и, наконец. В углу полотна, на заборе, невесомым, но оживляющим белым мазком обозначена голубка, сидит – нахохлилась в мелкой мороси дождя.
– Голубка, правда! – почему-то умилился коллекционер, щурясь и вглядываясь в пейзаж. – Надо же, а я ее и не заметил вначале.
– Вот и лето прошло, как писал один хороший поэт… Всё, Владимир Игоревич!
Кордовин откинулся в кресле, снял очки и устало помассировал прикрытые веки большим и указательным пальцем левой руки.
– Академическим языком выражаясь, это – частное экспертное заключение, основанное на тщательном осмотре и анализе живописного слоя картины. А по-простому, по-нашенски: хрен вам такую живопись наклепают шустрые ребята из подпольных мастерских где-нибудь в Далият-аль-Кармель. Они все больше кандинских-Малевичей строгают – тех легче подделать. А такой живописец им не по зубам, нет… Вы, конечно, можете еще обратиться в какое-нибудь солидное учреждение за комплексной экспертизой, с применением спецоборудования… – маслом каши, как говорится, не-не-не. Но, полагаю, ничего нового они вам не сообщат. Держите, коллега, своего Фалька!
– Потря-сающе!
– Ничего потрясающего, дорогой Владимир Игоревич. Это всего лишь наработанный опыт довольно длинной жизни. Мой винницкий дядя Сёма в таких случаях говорил: «я ж на этом собаку съел и вторую доедаю».
– Да что вы, Захар Миронович, вы еще, простите, па-ца-ан!
– Ну-ну… если пятый десяток – пацанство – давайте будем жить хотя бы до ста двадцати. Однако – всё, трещу по швам! Постойте – ведь еще заключение писать. С этой моей корявой рукой. Слушайте, Владимир Игоревич… я вот достаю мой личный бланк, видите, со всеми регалиями… Не откажите, голубчик, вместо меня написать пару слов – надиктую какие, – а я левой самолично подпишу, она у меня первая заместительница правой. И фотографию работы подпишем, как полагается.
– Да конечно, конечно!
Толстяк бережно разложил на столе переданный ему сиреневатый бланк с бледно проступающим, как водяные знаки на купюрах, известным автопортретом Эль Греко, с крупной «шапкой» поверху листа, в которой перечислялись все должности и звания Захара Мироновича Кордовина; приготовился писать диктант, ни дать ни взять – усердный второклассник.
– Все просто и емко, как библейский стих, – сказал Кордовин. – Скудно словами, но смыслом богато. Не будем разводить искусствоведческие турусы на колесах. Пишите: «Пейзаж „Пасмурный день точка Хотьково“, размер 65 на 80 сантиметров, после проведенного осмотра и анализа живописного слоя…»
Далее минут десять он разводил искусствоведческие турусы на огромных колесах… Тут было перечислено все, о чем он говорил выше, но в переводе на усредненный язык всех экспертных заключений научно-реставрационных центров.
– …исходя из вышесказанного, считаю данную работу подлинной картиной художника Роберта Рафаиловича Фалька, написанной им, как и остальные известные холсты этого периода, в августе 1946 года, в Хотьково. Вот и все. Давайте ручку.
Он склонился над бланком и подробно, мелко и тщательно – не расписался, а, как всегда, каллиграфически ровными буквами полностью вывел имя.
И выпрямился:
– Ну, не молодчага ли моя левая? Я ее скоро правой назначу.
– Постойте! – решительно ввинчивая ладони одну в другую, сказал Владимир Игоревич. – Знаю, что торопитесь, но без обмывки – не от-пу-щу!
– А я и не откажусь, если мигом. Я, грешным делом, люблю «Курвуазье»…
Владимир Игоревич сноровисто и деловито разлил коньяк по бокалам. Передал Кордовину.
– Ваше здоровье! – улыбнулся тот глазами, приподняв рюмку и слегка баюкая тяжелый янтарный сгусток на дне.
– Нет уж! – возмутился Владимир Игоревич. Он раскраснелся, вспотел, был возбужден, как после удачно заключенного контракта. Симпатичный мужик, искренне влюбленный в искусство, то бишь в наше грязное болото. И такая восторженная доверчивость в лице. Бородавки пылают от волнения. Может, он и вправду заработал свои миллионы собственными изобретениями? Может, никого не убивал, не грабил, не жег животы конкурентов утюгом?
– Нет, не мое, а ваше здоровье, Захар Миронович! Какой вы мне класс сейчас показали, а? Это ж отдельных денег стоит! Щедрость какая, высокий класс! А ведь при такой спешке могли бы в три минуты начирикать заключение, да и лететь себе дальше. А вы, вот, не пожалели времени, прониклись моей страстью… Я ведь, каюсь, все за Сарабьяновым охотился – такое имя в искусстве, оно и понятно. Да только картину вывозить, потом сюда ее обратно ввозить… морока такая, что все не в радость. И тут мне Морис, фамилии никак не запомню… ну, из галереи «Персей», тот, кто на картину, собственно, и набрел, говорит – на черта тебе Сарабьянов, когда тут у нас Кордовин живет, эксперт международного класса. Ну, я и бросился вам звонить. А сейчас, после нашей встречи… я просто очарован: блистательный профессионализм, эрудиция фантастическая, а главное…
– Ну, я рад, я рад… – торопливо проговорил эксперт международного класса, допивая коньяк. – Теперь уж отпустите меня, голубчик, Владимир Игоревич, а то самолет улетит. У меня рейс через три часа!
Толстяк охнул, приобнял его за плечи и повел к дверям. В коридоре тот остановился, и прежде чем подхватить чемодан, проговорил, подавая руку:
– А я все по Маяковскому: левой, левой, левой!
– «Золотой ус», помните: «Золотой ус» на ночь, и обернуть теплым!
Горячо поручкались лево-правой. Видно было, что толстяк готов был его обнять от всей души. Нет, вот эти родственные восторги, пожалуй, излишни. Теперь последнее. Сыграем-ка Рассеянного с улицы Басейной…
Он с озабоченным видом устремился к двери.
– Захар Миронович!!! – завопил толстяк, схватившись за виски. – Божежты мой!!! А гонорар-то, гонорар?!
Оба хлопнули себя по лбу и расхохотались. Толстяк рысью кинулся к пиджаку, обвисшему на стуле, запутался в карманах лево-правых… наконец, вытянул конверт и вручил Кордовину. Тот, не заглядывая внутрь и не считая, опустил его в карман.
– Ну-у, молодцы-и… – приговаривал Владимир Игоревич, ахая и крутя головой, – оба молодцы!
И когда эксперт уже взялся за ручку двери, Владимир Игоревич тронул его за плечо и проникновенно выдохнул:
– Ну, гляньте же, гляньте в последний раз – ведь хорош, а? Хорош?!
Кордовин обернулся.
Пейзаж Фалька стоял на диване, и в дымно утреннем мареве из распахнутой на балкон двери мерцал всеми своими драгоценными зелеными, серовато-желтыми, серебристыми… Венера, рожденная из пены морской! Моря, впрочем, Мертвого… Так что ж: мертворожденная Венера?
– Не хорош, – с нажимом проговорил он, – а вели-колепен!
Уложив чемодан в багажник, он снял пиджак и потянул галстук с потной шеи. Ну и климат! Начало апреля, в Европе всюду проливные дожди, а тут круглый год – парная.
Стащил с руки и брезгливо бросил на заднее сиденье осточертевшую ему шерстяную перчатку. Вот и ладушки… И не забыть выпить по дороге кофе у бедуинов. Нигде в мире – ни в Италии, ни в Греции, ни в Турции – он не пил такого кофе с кардамоном, как на местном пляже, в захудалой, на скорую руку склепанной стекляшке.
Поехали, благословясь… Боже, как эта соль слепит под солнцем. Могучий ровный кобальт, если взяться. А Фальк… что ж, Фальк – хорош… Еще бы не хорош – ведь вышел он из-под его собственной, Захара Кордовина, руки. Вот этой самой, артритной.
Если не считать перенесенного в третьем классе гонконгского гриппа, он никогда ничем не болел.
Иорданские горы, библейские горы Моава пребывали в туманной розовой дымке.
Хотелось протереть несуществующие очки или пальцем соскрести пленку с этой сиреневатой гряды, как с переводных картинок его детства. Их покупал в отделе игрушек винницкого универмага, что на Каличах, дядя Сёма («ребенок должен трудиться неважно что!»), и это было занятие на целый вечер.
В глубокую суповую тарелку наливалась теплая вода. Мутная, как целлулоидная, картинка (дом за забором, дерево, птичка на крыше – чистый Фальк!) – прилежно вырезалась ножницами из общего листа и погружалась в воду: набирала… Затем ее отряхивали от капель, быстро переносили на чистый сухой лист альбома, быстро и ровненько лепили «спиною вверх», чтобы взялась покрепче… Ну и, наконец, в дело вступали подушечки двух пальцев – указательного и среднего, они и сейчас самые чувствительные и самые рабочие. Тихохонько, легчайшим круговым движением пальцы приступали к разрыхлению верхнего слоя бумаги… Надо было пробиться к картинке, проникнуть к спящей красавице сквозь тугую мутную пелену, скатывая осторожно, почти не дыша, катышки мокрой бумаги… И вот в сердцевине вдруг обнажался чистого стального цвета хвост истребителя! «Гляньте, что витворает этот ребенок! У него пальчики, как у вора-Володьки! Надо его по искусству пустить!»
М-да… а ведь, по сути, это все тот же процесс расчистки живописи, и все то же замирание сердца, по-детски высунутый кончик языка и вечное ожидание чуда.
Он вел машину не шибко, на небольшой скорости, любуясь переменчивой игрой изумрудно-кобальтовых тонов справа, и огибая выступающие на дорогу слева слоновьи колени и крутые ребра карстовых скал.
Торопиться было некуда. Его самолет улетал только ночью.
По мере того как солнце поднималось над морем, ежеминутно менялось освещение, состояние воздуха, цвет воды: вначале нежная бирюза с длинными прожилками темного малахита, затем лазоревая гладь с каждой минутой все более сгущалась до изумрудной зелени. Наконец чистый и яркий сапфировый слиток больно засиял в окружении пепельно-розовых гор…
…Ачто это я, и вправду, никогда Жуке веера не привозил, спохватился он весело. Шали там дурацкие, сувениры какие-то, брошки-бусы. А вот веер – ни разу. Думал – банальность, пошлость цыганская, – и зря. В такую жару старуха хоть ветерка себе на нос навеет.
На развилке он свернул вправо, к морю, проехал метров двести по узкой грунтовой дороге до бугристой, в рытвинах, площадки, припарковался и вышел. Этот полудикий пляж недавно облагородили, оградили штакетником из прутьев, сколотили дощатый настил до самой воды. А заброшенное кафе-стекляшку прибрало к рукам какое-то предприимчивое восточное семейство.
И сейчас тут дивный оазис – да и долго ли у нас соорудить благословенный рай Магриба: разбросали цветастые подушки по деревянным лавкам, расставили стеклянных вазочек по пластиковым столам, развесили по стенам расшитые бисером лоскутные покрывала с зеркальцами. Главное, чтоб поярче-позвончее, позабористей, ведь тон здесь задает самое большое и блескучее, самое сине-зеленое, самое зеркальное вдоль берега покрывало…
– …но очень горячий! – Он строго поднял палец, и парень ушел варить кофе. А он, наконец, включил беспрестанно голосящий мобильник.
– Ты в аэропорту? – Ирина.
– Да, дорогая. Прости, не слышал звонка в этом шуме. Прохожу паспортный контроль…
Он, щурясь, глядел, как в проеме распахнутого окна искристо полыхает тяжелая глицериновая шкура воды.
– Я вроде хамила тебе утром? – неуверенно осведомилась она.
Он улыбнулся, так, чтобы она эту улыбку услышала…
– Никогда и ни за что! – проговорил твердо. – Ты самая нежная и трепетная. Ты знаешь, кто? Моя «палома бланка».
– Что-что?! Чудила, какой еще поломанный бланк?
– «Blanca paloma», любовь моя, по-испански значит – «белая голубка»…
Не переставая улыбаться, он кивнул парню, молча благодаря за принесенный кофе, и пальцами, собранными щепотью, показал, чтобы тот принес орешков или чего-то такого…
– Но это словосочетание – paloma blanca, – ты слышишь меня? – имеет еще и религиозный смысл. В народе так называют образ Богородицы из городка Росио, недалеко от…
– Ну-у-у… пошли-поехали куплеты тореодора.
– …недалеко от Севильи. Туда каждой весной, где-то в мае-июне, на «Пентекостес», это Пятидесятница, идут паломники. Целые процессии. И знаешь, очень эффектное зрелище: все в национальных костюмах, танцуют, песни поют – «севильянас», флейты тоненько так вьются, барабаны отчебучивают: тр-р-р-р-р… тр-р-р-р-р… тра-та-та-та-та!..
– Да ладно тебе, – довольно проговорила она. – Я здесь распаренная. Сейчас на массаж позовут. Черт с тобой, лети в свою Испанию…
Он закрыл мобильник и пригубил обжигающий и тягучий, лучший на свете кофе. Вспомнил нахохленную под дождем птичку в пейзаже Фалька. Изящный штрих. Его улыбка, ненужное ухарство, конечно, рискованная игра. Но и – тайное рабочее клеймо.
Ох, доиграешься ты, дон Саккариас, со своими белыми голубками, – то и дело повторяет ему Марго, энергично потряхивая рыжей гривой и тройным подбородком.
Он глядел на дружные вспышки длинных солнечных игл в вязкой синеве моря и ощущал изнеможение и счастье – похожее на то, какое в молодости испытывал только с самыми любимыми женщинами, и какое, вероятно, испытывают большие артисты после блистательных премьер. Изнеможение, счастье и гордое чувство владения чем-то сокровенным: крошечной, но великой частицей гения человеческого…
Деньги тут ни причем. Возможно, грядущий Мессия, возродив мертвых, будет так же опустошенно счастлив… А вы, Роберт Рафаилович, вы счастливы там, в запредельных своих ипостасях? Ведь сегодня родился ваш новый шедевр, каждый квадратный сантиметр которого неопровержимо свидетельствует о вашем авторстве. Отныне он существует и будет существовать всегда – пусть сначала в частной коллекции, на вилле уважаемого Владимира Игоревича. Но рано или поздно детишки-внуки выставят картину на аукцион, непременно выставят, ведь к тому времени (когда не только вдовица-адвокатица в мир иной укатится, а я и сам уже буду тереть негасимые краски из пигментов райского сада), – к тому времени Фальк поднимется в цене на сотни тысяч веселых евриков, и уж это будет подлинный Фальк с натуральной историей.
И вот тогда, ангел мой, хранитель, покровитель целой стаи белых голубок, выпущенных моею рукой, – тогда пошли удачи в торгах на том далеком аукционе эксперту какого-нибудь достойного музея.
Он кивнул пареньку, и тот направился к кассе – выбивать счет.