Текст книги "Чёрная молния"
Автор книги: Димфна Кьюсак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Мое высокомерное пренебрежение к этой системе цифр (механической, но не математической), устанавливающей степень фамильярности с будущими кошечками-Клеопатрами, отсутствие у меня интереса ко всем этим «четверкам», «семеркам» и даже к двузначным цифрам объяснялось тем, что я познал уже исступление оргии, значащееся под цифрой «четырнадцать».
Все это, Дорогой Дневник, конечно, ерунда. Я могу исповедаться перед тобой – ведь все это останется между нами. Я еще ни разу не поцеловал ни одной девчонки, ни разу не пускал в ход рук. Ни у одной я не пытался сорвать поцелуй, если получал ответ «три», ни одну не сжимал в объятиях при «восьми», не расстегивал пуговиц при «одиннадцати» и не раскрывал молний на платьях при «тринадцати». А когда при мне смакуются такие вещи, я равнодушно поднимаю брови (как отец) и пренебрежительно усмехаюсь (как мать), и это мое презрение однокашники принимают за искушенность в житейских делах.
Я получаю много приглашений на домашние вечеринки. Папаши других парней из нашего класса полагают, что мой отец может пригодиться им в будущем – например, при вложении капитала в какое-нибудь предприятие или при получении повышенного кредита в банке. Отец считает, что я не хожу туда из-за своего упрямства или даже извращенности. А я, оказывается, просто не создан для вечеринок. Единственный дом, где я охотно бываю, – это дом Уитерсов. Уитерс помешан на астрономии, а астрономия, как и математика, свободна от всякой чувственной муры. Когда слушаешь Уитерса, космос становится близким-близким, его ощущаешь где-то совсем рядом. Уитерсы приглашали меня к себе несколько раз, и всегда это были волнующие посещения. От каждого из них исходили лучи. Уитерс-старший – профессор физики, дочь изучает медицину, а миссис Уитерс – председатель комитета, ратующего за запрещение испытаний атомных бомб. Она хочет быть уверенной, что у ее детей будет спокойная жизнь. Моя мать даже и не задумывается об этом. Почему бы ей не заняться чем-нибудь действительно важным вместо всех этих пустяков? В доме Уитерсов все ужасно серьезны, но в то же время и веселы, как-то по-особому, по-своему. Они обожают друг друга, и часть этого обожания распространилась и на меня. Мне никогда прежде не приходилось бывать в подобных семьях. Возможно, и еще у кого-либо из нашей школы такие же семьи, но они меня не приглашали, да и Уитерсы потом перестали приглашать – ведь я не делал ответных приглашений в наш дом-склеп.
Хотя отец и являлся членом школьного совета, но друзей, кроме членов клуба ветеранов, у него никогда не было. А эти его друзья жили лишь воспоминаниями о баталиях последней войны и предыдущей, хотя, по мнению отчима, видимо, давно уже забыли, с кем они воевали и против кого.
Мне на память пришла последняя вечеринка, на которой я побывал. Она действительно была последней, потому что после нее я никуда больше не ходил. Правда, приглашения я принимал, следуя советам отца. Обычно спустя полчаса после начала таких вечеринок все лампы выключались, и кто мог бы сказать, был я там или нет? Таким образом, у меня всегда имелось алиби на тот случай, если кому-нибудь захотелось бы пожаловаться на меня отцу.
Святой Ньютон! Как же это я тогда дал себя уговорить пойти на вечеринку в тот огромный дом, что в газетах разрекламирован как дом, куда съезжался цвет общества. Я пришел один, без девушки. Хотя каждый из нас мог бы найти себе секс-кошечку, выбор наш довольно ограничен. Правда, есть среди нас исключения – головорезы, которые с оглушительным ревом и бешеной скоростью гоняют на машинах, но это уж совсем шпана, а мы, допускающие лишь мелкие нарушения, как правило, не связываемся со шлюхами, потому что они нас просто заложат, дойди дело до полиции. Но даже и у этой шпаны есть свой неписаный закон об «избранных» – в их число входят только учащиеся частных школ, одного поля ягоды. Выйти за пределы этого круга означает поставить на себе крест. В нашей демократической стране мы, аристократы, не якшаемся с учащимися бесплатных государственных школ, хотя они и получают на экзаменах более высокие оценки и нередко выигрывают у нас в футбольных встречах и лодочных состязаниях.
Но вернемся к нашим баранам. Родители встретили нас, поздоровались, если так можно выразиться, потому что они успели лишь крикнуть нам «Привет!» где-то на лестнице, уезжая в гости. Я так и не понял реакции этих родителей на подобные сборища молодежи: то ли они обладают невероятно широкими взглядами на жизнь, то ли невероятно наивны, то ли невероятно обеспокоены той ответственностью, которая лежит на них за все происходящее в их доме.
Как бы то ни было, но до их отъезда все мы стояли чинно, перебрасываясь односложными фразами, чтобы как-то поддержать разговор, который никак не клеился, и чувствуя, что тонем, в третий раз повторяя одно и то же.
Все были похожи на персонажей американского телевизионного шоу для молодежи. Определить, девчонка это или парень, можно было только по формам – прически у всех одинаковые.
Но едва предки укатили, кто-то сразу опрокинул бутылку джина в вазу для фруктов, затем туда же вылили несколько бутылок хереса. И тут началось.
Подушки моментально оказались на полу, а разделение на пары не потребовало много времени. Я всегда терялся в подобных случаях, не умея быстро решить, которая из девчонок меня больше прельщает. И мне обычно перепадали девушки такие же темные в этих делах, как и я сам, поэтому мы просто сидели, развалясь на диване, и изредка лениво обнимались, хотя это не доставляло нам особого удовольствия; зато они были очень рады, что я не пытался идти дальше.
Но на сей раз все было иначе. Из шикарного пансиона для благородных девиц (!!!) приехала племянница хозяев дома, и, так как она была здесь новенькой, никто не знал ее способностей, хотя с первого же взгляда в ней угадывалась хищница. Она была, что называется, «знойной женщиной». Когда уже все разошлись парами и ей не из кого было выбирать, она подошла ко мне, схватила за руку и изрекла: «Мой гороскоп предсказал, что сегодня со мной произойдет что-то необыкновенное!» Потом, пронзив меня хищным взглядом кошачьих глаз с зелеными веками, она облизнула свои кроваво-красные губы. Не будь я трусом, я тут же сбежал бы, но я уже был сжат в объятиях, как в тисках. До этого вечера мне не приходилось встречаться с такими решительными, а может быть, просто очень опытными особами. Сначала мы танцевали, обнимались, потом она меня потащила в кусты, уложила рядом с собой. И тут началось! Эта Клеопатра обвилась вокруг меня, как удав, мы катались с ней по траве. Уж не помню, как все это закончилось. Только когда я оторвал свои губы от ее губ, раздался звук, какой бывает, когда пробка вылетает из бутылки. Я поднялся, шатаясь вышел за ворота сада, доплелся до угла… и меня стало рвать. Да-да, рвать! Я выплеснул все: и ужин, и пунш, и херес. Кое-как я дотащился до дому, пробрался через кухонную дверь, принял душ, лег в кровать и начал читать «Историю математики».
После этого я уже никогда не ходил на подобные вечеринки. Временами, когда отец возвращался домой «тепленьким», я сбегал от него в кино. А то заглядывал к В. У., и мы всю ночь напролет говорили о нашей доброй старой математике.
Я чуть не лопаюсь от смеха во время проповеди капеллана о пользе воздержания, когда все парни смущенно опускают глаза и краснеют.
Странная вещь, но ни педанты, вроде моего отца, ни учителя, видимо, никогда не задумывались над тем, как помочь нам справиться с нашими возрастными бедами. Я считаю, что в этом их большая вина, ибо уверен: большинство из нас охотнее занялись бы чем-либо другим, если бы нам посоветовали, чем и как заняться.
Не знаю, почему мы все-таки занимались этим. Многим, как и мне, это было не по душе, но ни у кого не хватало пороха отказаться от этого. На нас будто бы что-то давило, и мы делали это против воли. А если кто-то не делал, его бойкотировали. Что же ему еще оставалось?
Но теперь, Дорогой Д., порядок: я – исключение из общей массы. Произошло это после того, как мне исполнилось шестнадцать.
Однако, Дорогой Дневник, не стоит думать, будто я из какого-то другого теста и сильно отличаюсь от этих помешанных на сексе, с неразберихой в головах подростков, которых писатели среднего возраста выводят в качестве антигероев наших дней в своих антипьесах и антироманах.
Но если ты, Дорогой Дневник, полагаешь, что я слишком хорошо осведомлен в подобных делах, ты заблуждаешься. Я многое почерпнул из дискуссий на приемах, устраиваемых отчимом и матерью; сама она, правда, в этих дискуссиях не участвовала – только изливала на гостей свое прославленное обаяние да временами поддакивала им. Она делала подсобную работу, ну и прекрасно! У нее ведь совсем пустая голова. Любое ее высказывание – лишь отголосок того, что когда-то говорил отчим. А где он находит новые мысли, я даже не знаю, хотя готов поклясться: они не его собственные. Он всегда использует то, что считает полезным для себя, – и тела и умы других людей. А она этого не понимает!..»
Тэмпи не слышала, что ей говорила сестра. Та повторила еще раз, громче:
– Вам не кажется, миссис Кэкстон, что уже давно пора спать?
– Нет, – ответила Тэмпи, потом, словно очнувшись, захлопнула тетрадь. – О, простите. Да, конечно, пора.
Она сомкнула глаза. Сестра опустила на окне шторы и закрыла балконную дверь. При этом она без конца о чем-то болтала. Потом принесла стакан горячего молока и снотворное. Дверь за ней затворилась.
Тэмпи лежала не шевелясь. Она ничего не видела, ничего не чувствовала. О, до чего же ужасен этот мир подростков! Ее сын предстал перед ней жестоким чудовищем: он лишил ее всякого достоинства, он осуждал ее. Но ведь он прав! Как в свои восемнадцать лет он сумел понять то, что ей казалось недоступным в тридцать восемь?
«Пустая голова!» «О Крис, если бы ты знал, как ранят меня твои слова… А что остается делать женщине, Крис? С тех пор как я покинула дом отца, моя голова никому не была нужна».
Она вспомнила, как Роберт обычно подшучивал над ее V «подвижным, как ртуть, умом». Он хотел, чтобы она всегда оставалась такой.
Кит поступал более утонченно. Он постоянно внушал ей, что инстинкты женщины более важны, чем ее разум. Он вполне доверял ее предчувствиям, но совершенно не терпел ее мыслей.
«Ты представить себе не можешь, Крис, как это тяжело для женщин. Даже твоя обожаемая тетя Лилиан часто говорила мне, еще девочке, что женщине не нужно быть чересчур умной, если она хочет стать счастливой».
Была ли она счастлива с Китом? Ей казалось, что да. Но это счастье обернулось иллюзией. Кит прав. Вся жизнь – иллюзия, и она сыграла с ней жестокую шутку. Теперь-то иллюзий больше нет – они рухнули, но до сих пор ее рассудок отказывался согласиться с этим.
Так она и лежала без сна, продолжая свой диалог с умершим сыном.
«…А теперь, Дорогой Дневник, закончив разговор о животных инстинктах, я хотел бы посвятить несколько страниц моей единственной страсти или, как сказали бы некоторые, моему пороку – математике.
Если это и звучит сентиментально, то, видимо, оттого, что я впервые решился написать об этом.
Итак, математика! Прекрасная проза!
Мои тайные увлечения обрели форму и аргументацию лишь в прошлом году, когда нам всем вдруг повезло – наш учитель математики заболел и на несколько месяцев выбыл из строя. Раньше я лишь смутно догадывался, что за всеми этими опротивевшими формулами, уравнениями, теоремами, перестановками многочленов скрыт волнующий мир, и вот теперь его приоткрыл нам учитель, временно заменивший заболевшего, – В. У. О, это был чародей! Он рассказывал нам о разобщенных понятиях, которые в сумме образуют теорию чисел, занимавшую величайшие умы человечества со времен шумерской культуры. Но большую часть нашего класса математика не интересовала. Могу поклясться, что у нас нет башковитых парней, за исключением Уитерса Зубрилы да еще недавно приехавшего к нам ученика (фамилия его занимает целую строчку), имеющего какую-то неправдоподобную склонность к истории. Если все здесь написанное, кажется тебе, Дорогой Дневник, несколько напыщенным, то прошу тебя: вспомни, что с математикой я справляюсь куда лучше, чем с писаниной.
Добрый старый В. У.! Это ему я обязан всем. Те недели, которые он провел тогда в классе, были для меня озарением. В этом грязном, алчном мире стяжателей я нашел для себя чудесную к благодатную математическую логику.
Совершенно случайно я на какое-то время прославил нашу школу, решив математическую задачу, которая поставила в тупик даже некоторых профессоров университета. Ее принес мне В. У. Не спрашивай, как я справился с ней. Я просто сел и начал решать. Она не отняла у меня много времени. Если бы я не чувствовал отвращения к метафизической чепухе, я мог бы назвать это вдохновением. Но это было! Такое больше никогда не повторится, живи я еще хоть миллион лет.
Кроме удивления перед собственной личностью, у меня появилась еще вырезка из газеты – думаю, это дело рук отчима, – и на какое-то время я оказался в одном ряду с прославленными победителями футбольных матчей.
Отчим, в очередной попытке преодолеть отчужденность между нами, начал было рекомендовать меня своим скептически настроенным дружкам, как не по годам развитого мальчика, занимающегося чтением книг по математике ради собственного удовольствия. Низкопоклонствуя перед силой, которую он представлял в прессе, они снисходительно улыбались. Меня это выводило из равновесия, я чувствовал, как кровь приливает к моему лицу, и про себя я кричал им: «Что же смешного в том, что математические книги можно читать ради собственного удовольствия? Вам, видимо, более понятно, когда предпочтение отдается порнографии?» Конечно, я не говорил этого вслух, иначе мой отчим решил бы, что ему наконец удалось проникнуть сквозь завесу отчужденности, а подобного удовольствия я ему никогда не доставлю.
Мне прислали приглашение – принять участие в телевизионной передаче (я подозреваю, что это мать постаралась), но я отказался. Никому из них не удастся загрязнить мое открытие.
Школа была потрясена. В классе уже предполагали, что мне выдадут справку из психиатрички, что я чокнутый, – ведь если для этого и нужно было какое-либо особое подтверждение, то таким подтверждением был мой отказ.
Отец, растроганный тем, что наконец-то ему есть чем погордиться, выжал из себя несколько монет и купил мне «Мир математики» в четырех томах. Они стали моими самыми любимыми книгами. Я зачитывался отрывками из работ великих математиков всех времен и чувствовал себя мизерным, ничтожным неофитом в этой длинной цепи выдающихся создателей мистерии цифр.
Отец объявил, что сделает из меня чиновника страхового общества. (Его никогда не интересовало, кем я сам хотел бы стать.) Это привело меня в бешенство, и я потратил несколько выходных дней, споря с ним о вопросах, которые он считал просто-напросто нелепыми, например, почему трижды два равняется шести и есть ли во вселенной место, где результат будет другим.
Я нашел этот мудреный вопрос в одной из книг, подаренных мне В. У. Мы подружились с ним и все свободное время проводили вместе.
Он ходил в потрепанной одежде и выглядел изможденным, но, конечно, вовсе не из-за пристрастия к алкоголю или наркотикам, как предполагали некоторые мои одноклассники. Со своими гениальными способностями, если бы оп торговал ими, он легко мог бы стать миллионером, но он довольствовался лишь прожиточным минимумом, полностью отдаваясь экспериментальной работе над теорией чисел. Отец говорил, что все эти теоретические выкладки совершенно бесполезны в практической жизни. А когда я завел разговор об изысканиях в области совершенных чисел, он просто взорвался.
Как втолковать этим ограниченным, вечно занятым деловыми встречами и подсчетами денег людям, что мне куда приятнее проводить вечера в бедной квартирке моего учителя, где все пропахло табаком и горьким черным кофе, где все завалено книгами и мне приходится освобождать от них краешек стола или перекладывать их со стула на пол, чтобы сесть? Как втолковать им, что в моих занятиях гораздо больше романтики приключений, чем во всех этих вечеринках, так называемых междусобойчиках, в обществе необузданных, развращенных сверстников, которых спасают от наказания лишь деньги их папаш и адвокаты? Как втолковать им, что мое увлечение математикой, в дополнение к подводным исследованиям, дает возможность моим умственным способностям свободно парить в заманчивых для меня сферах, словно в океане, когда сама глубина облегчает вес моего тела? Но ведь ни то, ни другое не может принести выгоды, а человека, который не ищет для себя выгоды, они презирают, словно гаденыша. Что подумали бы эти люди, узнав, что все время, пока я нахожусь в карантине, я читаю о дружественных числах? Удивительные вещи. Сумма правильных делителей одного числа из пары равняется другому числу. Возможно ли это? В прошлом веке итальянский школьник Никколо Паганини (другой Паганини, не музыкант) открыл существование дружественных чисел, о чем даже не подозревали маститые математики!
Что ж, Дорогой Дневник, значит, можно жить в этом чудесном мире цифр! И кто знает, быть может, что-нибудь откроет и бывший школьник Кристофер Роберт Армитедж? Ха-ха!
Итак, Дорогой Д., мне исполнилось восемнадцать лет итри недели, я собираюсь выйти из карантинного барака и снова увидеть мир. Что же принес мне почтальон в этот знаменательный день?
Повестку! Меня призывают на военную службу! Человечество, вернее, «самые достойные» его представители, дарует мне право воевать и, если понадобится, умереть за свою страну так же, как это уже сделали до меня тысячи парней. Мелочь, конечно, но мне еще не предоставлено право голосовать за тех субъектов, которые будут решать, где и против кого я должен воевать. А чтобы у меня не появилось никаких возвышенных идей о том, что Родина нуждается во мне, призывая на службу, отчим прислал мне записку на редакционном бланке, в которой намекнул: ему-де известно сокровенное желание моего трусливого сердца и если я захочу избежать призыва и мне понадобится его помощь (он употребил еще более фарисейские выражения), то он, конечно, будет рад использовать все свое влияние. Что это с ним, Дорогой Дневник? Насколько я понимаю, этот сын Пегаса (кастрированный) всю свою жизнь посвятил лишь своей личности и никому больше.
Бьюсь об заклад, что это именно он в результате какой-то нечестной сделки добился моего призыва в армию – ведь таким образом он мог бы внушить матери, что только благодаря его заступничеству мне удастся получить отсрочку. Будь он проклят! И чего ему приспичило соваться в эти дела?
Если уж быть откровенным, Дневник, то нужно признаться, что я всеми силами старался увильнуть от призыва. Говорил по этому вопросу в весьма возвышенных выражениях с директором школы и в менее возвышенных с отцом. Отец, разумеется, не ударил палец о палец. Нет, он всегда будет следовать Долгу – ради меня, ради господа бога, пусть даже меня убьют. Я давно заметил, что люди с самыми высокими патриотическими принципами предпочитают перекладывать дело защиты Отечества на плечи сыновей презираемого ими рабочего класса, у которых нет влиятельной руки, чтобы уклониться от призыва. Но отец не из таких.
До получения письма от отчима у меня – могу в этом поклясться – не было ни малейшего желания вообще когда-либо служить в армии. Да и могло ли возникнуть у восемнадцатилетнего парня самых средних способностей, у которого даже не было никакого представления о происходивших за последние полвека военных событиях, не считая разве того, что он слышал краем уха об участии деда в Галлипольской операции и отца в военных действиях на Ближнем Востоке, желание защищать Отечество да еще строить опрометчивые, глупейшие догадки о том, каким образом он и его невоенный талант могут быть применены на Востоке, когда-то таком дальнем, а теперь до противности ближнем?!
Но послание отчима решило все мои раздумья. Нет, я пойду служить в армию, и будь они все прокляты!
Этот шаг означал для меня многое. Во-первых, он сорвет планы отца, ввергнет его в отчаяние оттого, что он не сможет увидеть, как я иду по проторенной дорожке к посту главного страхового агента, но одновременно и принесет ему радость – его сердце ветерана забьется, как барабан, когда он увидит на мне военную форму. Во-вторых, мой поступок встревожит мать. Она ведь всегда делала только то, что ей хотелось, и теперь мне представится возможность досадить ей. Не исключено, что на ее прекра-а-асные глаза даже набегут слезы, но она постарается не дать им воли, а то еще, чего доброго, с ресниц потечет краска. В-третьих, в бешенстве будет отчим.
Пораскинув мозгами и поборов злость, я начинаю сочинять сладенькую записочку матери и отчиму, в которой благодаря моему усердию они смогут уловить разве что легкую иронию. Я напишу на банкноте. Я напишу, что считаю службу в армии своим священным долгом, что просто не могу предать интересы Родины, и закончу чем-нибудь вроде: «Благодарю вас за предложение помочь мне обмануть наше правительство». (Здесь я придумаю что-нибудь этакое джентльменское.) Все будет сделано как надо – они лишний раз убедятся в том, что я и правда дерьмо.
По совести, они не очень-то заблуждаются на мой счет. Но это еще не значит, что они вообще не заблуждаются…»
Тэмпи закрыла дневник и вздохнула.
«В этом ты прав, Крис. Мы часто заблуждались».
Она выключила лампу у изголовья, откинулась на подушки и стала смотреть на ночное небо, усыпанное яркими звездами.
Значит, они жили в разных мирах. Она знала о Кристофере, а он о ней не больше, чем два светила, отстоящие друг от друга на недосягаемом расстоянии и мерцающие на черном небосводе вселенной.
Когда боль, вызванная известием о его гибели, немного притупилась, она стала утешать себя мыслью о том, что всегда, пока он был жив, делала для него все от нее зависящее. Она давала ему все, чего он хотел. Теперь же она поняла, что ничего не дала ему из того, что ему было нужно. Это открытие потрясло ее. Отныне ей суждено жить не только без сына, но и без иллюзий о его добром отношении к ней. Ведь в том, что они стали совсем чужими в последний год его жизни, она винила его слепое безрассудство. Теперь она поняла, что, несмотря на кажущуюся привязанность, они всегда были далеки друг от друга. Он обвинял ее не за то, что она делала, а за то, что она собой представляла.
Она попыталась уснуть.
«…6 марта. Уже месяц, как я в армии.
Дорогой Дневник, написав отчиму об отказе воспользоваться его влиянием, я нанес ему своим пером рану более глубокую, чем если бы ударил острогой. По правде, сказать, я этого никак не ожидал. А его реакция на мое письмо оказалась для меня таким пинком в зад, который за один месяц загнал меня чуть ли не в самый отдаленный угол на северном побережье, называемый Уоллабой. Пока другие парни сочиняют письма домой, у меня будет достаточно времени, чтобы описать это новое место моего пребывания.
Лагерь расположен в долине, которую можно было бы назвать идиллической, если бы военные не обезобразили ее. Когда-то на этом месте был морской залив. Об этом я узнал от одного новобранца, он увлекается геологией. Со временем залив превратился в покрытую травой равнину, окруженную горами; они отделяют нас от моря, но в тихие ночи мы слышим его прибой.
Мы видим море, лишь когда взбираемся по каменистому склону Хогсбэка во время учений. Я смотрю на море, и оно кажется мне таким же голубым, как вода в ванне, когда тетя Лилиан подсинивает простыни. Иногда отсюда видны киты, выбрасывающие вверх фонтаны воды.
Два прибрежных местечка, Северная Уоллаба и Южная Уоллаба, разделены между собой небольшой речкой с песчаными берегами, которая протекает по территории лагеря и, расширяясь, впадает в лагуну. Если смотреть с вершины Хогсбэка, то они похожи на рога старинного якоря, веретено которого отходит от берега в направлении причудливо очерченного полуострова, называемого Уэйлер – когда-то там жили охотники на китов.
На самой вершине утеса стоит большой белый дом с флагштоком. Вот в таком месте я хотел бы жить – туда можно добраться лишь во время отлива.
Порой мы видим, как в крошечную северную бухту входят рыболовные шхуны и трое черных людей вытаскивают их на берег. В остальное время какие-то люди работают на плантации, тянущейся вверх от берега, и на песке у моря всегда играют дети. Нам туда ходить запрещено. На этот счет существует несколько версий. Наш повар, который живет здесь с незапамятных времен, говорит, что Уэйлер населен «кучкой черномазых», еще там есть один сумасшедший белый, убивший когда-то двух ни в чем не повинных солдат, – просто они слишком уж пристально засматривались на черных девиц из его семьи. По словам повара, около солдат, пытаясь их совратить, увивались какие-то туземные девки, а белый человек прятался в кустах, выжидая удобного момента, чтобы отрубить солдатам головы.
Конечно, ни один из нас не верил в эту чушь. Даже весьма беглое знакомство с жизнью в этих местах подсказывало: если что и случилось с теми «ни в чем не повинными солдатами», то только по их собственной вине.
Никто никогда не видел здесь подобных девок (извини, Д., женщин), а Куртин Мейплс даже клялся, что однажды, когда он выводил на дневную прогулку в Южной Уоллабе собаку полковника, он наткнулся на девчонку хоть куда. К сожалению, вместо того чтобы попытаться его совратить, девчонка бросилась бежать со всех ног. Куртин, правда, божился, что она испугалась не его, а пса.
Повар считает всех аборигенов трусами и называет их «нигерами». Он произносит слово «нигер», как непристойность.
– Да научись ты называть людей их собственными именами! – возмущенно кричат ему Куртин или Джим.
– Какими же это именами? – спрашивает повар, размахивая черпаком.
– Зови их аборигенами или, если это слово кажется тебе очень длинным, просто черными. Разве ты не знаешь, что Организация Объединенных Наций не разрешает употреблять слово «нигер»?
– Чепуха! – кричит в ответ повар. – Я слишком долго жил среди нигеров в Африке и в Индии и знаю: если ты первый не двинешь им в зубы, так они сами забьют тебя до смерти. – И снова потрясает черпаком, свирепо глядя на нас. – Вот уж порадуюсь я, когда всех вас, новобранцев, отправят в Малайю. Там вы быстро поймете, что или сам бей в морду, или тебя изобьют. (Ну, ты понимаешь, Дорогой Дневник, я не могу точно передать выражения, в каких он высказывал свои мысли.)
Упоминание о Малайе вызывало у всех новый приступ хандры, так как большинство ребят не горят желанием идти на то, что Куртин называет «смертью во имя поддержания умирающего колониализма и несуществующего султанства».
Здесь мы существуем в Затерянном Мире. Наш полковник (отец его просто обожает!) получил военную закалку еще в кавалерии во времена первой мировой, старшина подразделения воевал с бурами, а лейтенант – командир нашего взвода, который называется взводом профессионального обучения, – самый настоящий ретроград. Служба его в основном проходит на койке в тылу, как говорит Куртин. Хороший парень! По его словам, наш лагерь – это организованный хаос: все здесь вроде бы строго по уставу, однако во всем царит полная неразбериха и беспорядок.
Отвергая покровительство отчима, я думал, что военный лагерь – место, где господствует предельная объективность, что там обезличивание человека, подмена его имени шифром даст ему возможность, затерявшись в этой безликой массе, сохранить свободной свою душу, свою индивидуальность. Но я ошибся. Номера, по которым нас здесь числят, ограничили нашу свободу сильнее, чем любая тюремная камера.
Живя здесь, я все больше и больше убеждаюсь, что люди, ставшие взрослыми до 1945 года, совсем другой расы, чем те, что повзрослели после. Они говорят о «безопасности», будто такое понятие существует на самом деле. Те же из нас, кто начал думать после создания Нового мира, – да еще какого мира! – уверены, что на земле нет безопасности, что даже сама земля не безопасна.
Задумываясь над этим, Д. Д., я все более убеждаюсь, в несусветной глупости некоторых отсталых армейцев, пытающихся обучать новое поколение солдат примитивным методам ведения прошлых войн. Мы ведь отлично понимаем, что в наше время единственным памятником нам может быть тень на бетоне, оставленная атомной бомбой.
И хотя подобное признание вряд ли вырвешь у одного из тысячи, но мысль о массовой гибели все время держит наши нервы в напряжении. А если мы не улетучимся при взрыве водородной бомбы, то, вернее всего, сдохнем, охраняя капиталовложения клиентов моего отца, где-нибудь в Малайе или Таиланде. И, как говорит капрал Блю, воевавший во время второй мировой войны, пусть все катится к такой-то матери!
Если ты, Дорогой Дневник, заметил ухудшение моего языка, отнеси это за счет влияния уравниловки при несении военной службы на благо Отечества. Кроме того, я уже пристрастился к пиву в войсковой лавке – может, оттого, что хочу быть, как все, а может, оттого, что пиво развязывает язык. Потребление алкогольных напитков, как я здесь выяснил, является привычкой, этому не нужно учиться.
Как-то незаметно, чтобы здесь осуществлялись посулы плаката, который призывает: «Вступайте в армию, и вы сделаете блестящую карьеру». Не похоже, чтобы кто-нибудь сделал здесь карьеру хоть в чем-нибудь, исключая чистку картошки да умение пробираться сквозь непроходимые заросли джунглей. Ползучие растения цепляют тебя, ты падаешь, и тут же к любому незащищенному участку кожи присасываются пиявки. В свободное от исполнения роли обезьян время мы колем штыками манекены, а это, как нам кажется, идет еще со времен Крымской войны.
Другие новобранцы считают, что я со странностями. Но ко мне не пристают, потому что я и сам ни к кому не пристаю; я никогда не пристаю к людям – это единственное мое достоинство. Вообще-то они по-своему добры ко мне, так как я хуже всех везде и во всем. Когда мы, вконец вымотанные, возвращаемся с учений в лагерь, те из нас, кто еще не потерял способности хоть что-то соображать, задают себе вопрос на непечатном языке: зачем мы должны учиться прыгать с одной ветки на другую, с риском для жизни спускаться с отвесных скал, перебираться через глубокие овраги по раскачивающимся мостикам – зачем делать все это в то время, когда чудеса современной военной техники уже совершенно точно определили нашу роль в будущей войне: в течение четырех минут после предупреждения мы можем бежать куда-нибудь, а потом чудовищная бомба, которую принесет межконтинентальная ракета, превратит нас всех и все вокруг в ничто.