Текст книги "Долг: первые 5000 лет истории"
Автор книги: Дэвид Гребер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Глава 4.
Жестокость и искупление
Продают правого за серебро и бедного – за пару сандалий.
Амос 2:6
Читатель, возможно, заметил, что спор между теми, кто считает деньги товаром, и теми, кто видит в них долговые расписки, так и не решен. Так что же такое деньги? Пока ответ кажется очевидным: и то и другое. Много лет назад Кейт Харт, вероятно самый известный и самый авторитетный современный антрополог, занимающийся этим вопросом, отмечал, что у каждой монеты есть две стороны:
Достаньте монету из кармана. Одна ее сторона – это «орел», символ политической власти, чеканящей монеты; другая – «решка», точное указание того, что стоит монета как средство обмена. Одна сторона напоминает нам, что государства выпускают деньги и что деньги изначально связывают людей в обществе и, возможно, являются символом этой связи. Другая сторона представляет монету как вещь, которая может определенным образом соотноситься с другими вещами{52}.
Разумеется, деньги не были изобретены для того, чтобы устранить неудобство, возникающее при меновой торговле между соседями, – просто потому, что соседям не было нужды ее вести. Однако система кредитных денег в чистом виде также имела серьезные недостатки. Кредитные деньги основаны на доверии, а на конкурентных рынках доверие – товар редкий, особенно в деловых отношениях между посторонними людьми. Серебряные монеты с изображением Тиберия, имевшие хождение в Римской империи, имели намного большую стоимость, чем металл, из которого они делались[74]74
Это обозначается техническим термином «фидуциарность», который выражает то, насколько их стоимость основывается не на содержании металла, а на общественном доверии. Хорошее обсуждение фидуциарности древних денег см. в: Seaford 2004:139-146. Стоимость почти всех металлических монет была завышена. Если бы правительство устанавливало их стоимость ниже стоимости металла, люди, разумеется, просто бы их переплавляли; если она соответствует стоимости металла, то это приведет к дефляции. Как отмечает Бруно Тере (Bruno Theret 2008:826-827), хотя реформы Локка, приравнявшие стоимость британского соверена к стоимости веса серебра, из которого он чеканился, были идеологически мотивированными, для экономики они имели пагубные последствия. Разумеется, если происходит порча монеты или стоимость относительно содержания металла слишком высока, то это может вызывать инфляцию. Но традиционная точка зрения, в соответствии с которой, скажем, римские деньги погубила порча монеты, явно ошибочна, поскольку инфляция продолжалась несколько столетий (Ingham 2004:102-103).
[Закрыть]. Это происходило во многом потому, что правительство Тиберия было готово принимать их по такой стоимости. Персидское же правительство, вероятно, к такому готово не было, а правительство династии Маурьев и китайские власти точно не были готовы. Большое количество римских золотых и серебряных монет оказались в Индии и даже в Китае; по-видимому, это произошло прежде всего потому, что они изготавливались именно из золота и серебра.
То, что справедливо для таких обширных империй, как Римская или Китайская, тем более справедливо для шумерских или греческих городов-государств, не говоря уже о средневековой Европе или Индии, которые были раздроблены на множество королевств, городов и мелких княжеств. Как я отмечал, зачастую было не очень ясно, что происходило внутри них и за их пределами. В рамках сообщества – города, гильдии или религиозной общины – в роли денег могло выступать все что угодно, при условии что каждый знал, что кто-то был готов принять это в качестве уплаты долга. Особенно ярким примером здесь служит ситуация в некоторых городах Сиама в XIX веке: мелкой разменной монетой там были исключительно китайские игровые фишки из фарфора – эквивалент покерных фишек, – которые выпускались местными казино. Если одно из этих казино оказывалось банкротом или утрачивало лицензию, его владельцы должны были послать глашатая, который шел по улицам города, ударяя в гонг и возвещая, что у держателей таких фишек есть три дня на их обмен[75]75
Einzig 1949:104; подобные игральные фишки, сделанные из бамбука, использовались в китайских городах в пустыне Гоби (там же: 108).
[Закрыть]. Для более крупных сделок, разумеется, использовались деньги, имевшие хождение и за пределами города (как правило, золото или серебро).
Точно так же на протяжении многих веков английские лавки пускали в обращение собственные деревянные, свинцовые или кожаные денежные знаки. Такая практика часто была незаконной, но сохранялась до относительно недавнего времени. Вот пример монет, которые в XVII веке выпускал некий Генри, имевший магазин в Стони-Стратфорд, в Бекингемшире.
Здесь действует все тот же принцип: Генри пускал в оборот разменную монету в виде долговых расписок, которые можно было погасить в его собственном магазине. Они могли иметь широкое хождение, по крайней мере, среди тех людей, которые поддерживали с ним постоянные деловые отношения. Но маловероятно, что они использовались далеко за пределами Стони-Стратфорда; большинство таких денежных знаков обращались в радиусе нескольких районов. Для более крупных сделок каждый, в том числе Генри, требовал такие деньги, которые принимались везде, в том числе в Италии или во Франции{53}.
На протяжении большей части истории даже там, где есть сложно устроенные рынки, мы обнаруживаем целую кучу самых разных денег. Некоторые из них могли изначально появиться из меновой торговли между иностранцами – часто приводят примеры использования в качестве денег какао-бобов в Мезоамерике и соли в Эфиопии{54}.[76]76
И Карл Маркс(1857:223, 1867:182), и Макс Вебер (1978:673-674) придерживались того мнения, что деньги появились из меновой торговли между обществами, а не внутри каждого из них. Карл Бюхер (Karl Bflcher 1904) и, возможно, Карл Поланьи (Karl Polanyi 1968) были близки к этой точке зрения: по крайней мере, они утверждали, что современные деньги возникли из внешнего обмена. Торговые деньги и местные системы учета неизбежно усиливали друг друга. В той мере, в которой мы можем говорить об «изобретении» денег в современном смысле слова, именно на этот процесс, вероятно, стоит обратить внимание, хотя в местах вроде Месопотамии это должно было произойти намного раньше появления письменности, а значит, для нас эта история безвозвратно утрачена.
[Закрыть] Другие виды денег родились из кредитных систем или из споров о том, какие предметы должны приниматься в качестве уплаты налогов или прочих долгов, причем часто выбор таких предметов оспаривался. Можно многое узнать о балансе политических сил в данное время и в данном месте по тому, какие вещи использовались в качестве денег. Например, подобно тому как виргинские плантаторы сумели провести закон, обязывающий владельцев лавок принимать табак в качестве денег, средневековые крестьяне Померании неоднократно убеждали своих правителей в том, чтобы налоги, пени и таможенные пошлины, которые устанавливались в римской монете, уплачивались вином, сыром, перцем, цыплятами, яйцами и даже селедкой. Это сильно раздражало купцов, которым приходилось возить с собой все эти вещи, чтобы уплачивать сборы, или покупать их на месте по ценам, которые, естественно, были выгодны тем, кто их продавал{55}. В этих краях преобладали не крепостные, а свободные крестьяне, имевшие довольно большой политический вес. В другие времена и в других местах сильнее оказывались интересы землевладельцев и купцов.
В общем, деньги – это почти всегда что-то между товаром и долговой распиской. Возможно, поэтому монеты – кусочки золота или серебра сами по себе являются ценным товаром, но, когда на них чеканился символ местной политической власти, они становились еще более ценными – по-прежнему остаются для нас квинтэссенцией денег. Они лучше всего отражают расхождения по поводу того, чем являются деньги в первую очередь. Более того, соотношение между двумя сторонами денег было поводом для постоянных политических споров.
Иными словами, борьба между государством и рынком, между правительствами и купцами не является неотъемлемой частью человеческой природы.
* * *
Может показаться, что две наши исходные истории – миф о меновой торговле и миф об изначальном долге – бесконечно далеки друг от друга, но и они в некотором смысле являются двумя сторонами одной монеты. Одна подразумевает другую. Только если мы представляем человеческую жизнь как ряд коммерческих сделок, мы можем рассматривать наши взаимоотношения с Вселенной в категориях долга.
За примером я позволю себе обратиться – этот выбор может показаться неожиданным – к Фридриху Ницше, который предельно ясно понимал, что происходит, когда вы пытаетесь описывать мир в коммерческих терминах.
Его книга «К генеалогии морали» вышла в 1887 году. В ней Ницше начинает с аргумента, который мог быть напрямую позаимствован у Адама Смита, но идет на шаг дальше, чем Смит, утверждая, что не только меновая торговля, но и купля и продажа сами по себе предшествуют любой другой форме человеческих отношений. Чувство личной обязанности, отмечает он,
проистекало из древнейших и изначальных личных отношений, из отношения между покупателем и продавцом, заимодавцем и должником: здесь впервые личность выступила против личности, здесь впервые личность стала тягаться с личностью. Еще не найдена столь низкая ступень цивилизации, на которой не были бы заметны хоть какие-либо следы этого отношения. Устанавливать цены, измерять ценности, измышлять эквиваленты, заниматься обменом – это в такой степени предвосхищало начальное мышление человека, что в известном смысле и было самим мышлением: здесь вырабатывались древнейшие повадки сообразительности, здесь хотелось бы усмотреть и первую накипь человеческой гордости, его чувства превосходства над прочим зверьем. Должно быть, еще наше слово «человек» (Mensch) выражает как раз нечто от этого самочувствия: человек (manas) обозначил себя как существо, которое измеряет ценности, которое оценивает и мерит в качестве «оценивающего животного как такового». Купля и продажа, со всем их психологическим инвентарем, превосходят по возрасту даже зачатки каких-либо общественных форм организации и связей: из наиболее рудиментарной формы личного права зачаточное чувство обмена, договора, долга, права, обязанности, уплаты было перенесено впервые на самые грубые и изначальные комплексы общины (в их отношении к схожим комплексам) одновременно с привычкой сравнивать, измерять, исчислять власть властью{56}.{57}
Смит, как мы помним, тоже считал, что истоки языка, да и человеческого мышления в целом, лежат в нашей склонности «обменивать одну вещь на другую», в которой он также усматривал истоки рынка[77]77
Как я отмечал выше, и Адам Смит, и Ницше предвосхитили знаменитый аргумент Леви-Стросса о том, что язык – это «обмен словами». Примечательно, что очень многие сами себя убедили в том, что этим Ницше предлагает радикальную альтернативу буржуазной идеологии и даже логике обмена. Делез и Гваттари утверждают, что «великой книгой современной этнологии является не «Очерк о даре» Мосса, а «К генеалогии морали» Ницше. По крайней мере, так должно было бы быть», поскольку, как считают они, Ницще сумел объяснить «первобытное общество» в категориях долга, тогда как Мосс не решался порвать с логикой обмена (Делёз Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения. Екатеринбург: У-Фактория, 2007. С. 299). Следуя за ними, Сарту-Лажюс (Sarthou-Lajus 1997) описала философию долга как альтернативу буржуазным идеологиям обмена, которые, как она полагает, предполагают изначальную автономию личности. Конечно, то, что предлагает Ницше, вовсе не альтернатива. Это другой аспект того же самого. Все это служит напоминанием о том, как легко спутать радикальные формы нашей собственной буржуазной традиции с альтернативными теориями. (Батай (Bataille 1993), которого Делез и Гваттари втом же пассаже называют другой альтернативой Моссу, еще один пример такого рода.)
[Закрыть]. Стремление к торговле, к сравнению стоимости – это то, что делает нас разумными существами и отличает от прочих животных. Общество появляется позже, а значит, наши представления об ответственности перед другими людьми изначально формулировались в сугубо коммерческих терминах.
Однако, в отличие от Смита, Ницше никогда не приходило в голову, что можно представить такой мир, в котором все подобные сделки одновременно взаимно уравновешиваются. Любая система торгового учета, утверждал он, будет порождать кредиторов и должников. Он полагал, что именно из этого факта возникла человеческая нравственность. Обратите внимание, говорит он, на то, что немецкое слово “schuld” означает и долг, и вину. Изначально быть в долгу значило просто быть виновным, и кредиторы получали удовольствие оттого, что наказывали несостоятельного должника, подвергая его тело «всем разновидностям глумлений и пыток, скажем срезали с него столько, сколько на глаз соответствовало величине долга»{58}. Ницше даже дошел до утверждения о том, что варварские правды, оговаривавшие, сколько стоит выбитый глаз или отрезанный палец, изначально устанавливали не денежную компенсацию за потерянные глаза и пальцы, а количество тела должника, которое позволялось взять кредиторам! Стоит ли говорить о том, что никаких доказательств этого он не приводил (их и не существует)[78]78
Ницше явно слишком зачитывался Шекспиром. Данных о причинении телесных увечий в Древнем мире нет; часто калечили рабов, но они по определению не могли быть должниками. За долги иногда калечили в Средние века, но, как мы увидим ниже, жертвами были, как правило, евреи, поскольку они были лишены прав, – сами они увечий точно не наносили. Шекспир поставил все с ног на голову.
[Закрыть]. Но требовать доказательств значило бы опровергнуть это утверждение. Здесь мы имеем дело не с подлинным историческим аргументом, а с чистой игрой фантазии.
Когда люди стали создавать общины, продолжает Ницше, они неизбежно представляли свои отношения с ними в этих категориях. Племя обеспечивает им мир и безопасность, поэтому они в долгу перед ним. Подчиняться его законам значит выплачивать ему долг (снова «уплата общественного долга»). Но и этот долг, говорит он, уплачивается – и здесь тоже – посредством жертвоприношения:
В рамках первоначальной родовой кооперации – мы говорим о первобытной эпохе – каждое живущее поколение связано с более ранним и в особенности со старейшим, родоначальным, поколением неким юридическим обязательством <…> Здесь царит убеждение, что род обязан своей устойчивостью исключительно жертвам и достижениям предков – и что следует оплатить это жертвами же и достижениями: тем самым признают за собою долг, который постоянно возрастает еще и оттого, что эти предки в своем посмертном существовании в качестве могущественных духов не перестают силою своей предоставлять роду новые преимущества и авансы. Неужели же даром? Но для того неотесанного и «нищего душой» времени не существует никакого «даром». Чем же можно воздать им? Жертвами (первоначально на пропитание, в грубейшем смысле), празднествами, часовнями, оказанием почестей, прежде всего послушанием, – ибо все обычаи, будучи творениями предков, суть также их уставы и повеления. Достаточно ли им дают во всякое время? – это подозрение остается и растет{59}.
Иными словами, Ницше считает, что если мы отталкиваемся от рассуждений Адама Смита о человеческой природе, то неизбежно придем к чему-то в духе теории изначального долга. С одной стороны, законам прародителей мы подчиняемся потому, что чувствуем себя в долгу перед ними: именно поэтому мы полагаем, что община имеет право действовать «как рассерженный кредитор» и наказывать нас за нарушение этих законов. В более широком смысле в глубине души мы чувствуем, что никогда не сможем расплатиться с прародителями, что никакая жертва (даже принесение в жертву первенца) не способна искупить нас. Мы трепещем перед прародителями, и, чем сильнее и могущественнее становится община, тем могущественнее они кажутся, пока наконец прародитель не «преображается в бога». Когда общины превращаются в царства, а царства – в мировые империи, боги обретают вселенский характер, начинают претендовать на власть над Небесами и низвергать молнии и в конечном счете достигают кульминации в образе христианского Бога, который, будучи максимальным божеством, влечет за собой и «максимум чувства вины на земле». Даже наш прародитель Адам изображается уже не кредитором, а нарушителем закона, а значит, должником, который передал нам свое бремя первородного греха:
покуда наконец с нерасторжимостью вины не зачинается и нерасторжимость искупления, мысль о ее неоплатности (о «вечном наказании») <…> пока мы разом не останавливаемся перед парадоксальным и ужасным паллиативом, в котором замученное человечество обрело себе временное облегчение, перед этим штрихом гения христианства: Бог, сам жертвующий собою во искупление вины человека, Бог, сам заставляющий себя платить самому себе, Бог, как единственно способный искупить в человеке то, что в самом человеке стало неискупимым, – заимодавец, жертвующий собою ради своего должника из любви (неужели в это поверили?), из любви к своему должнику!{60}
Все это выглядит очень логично, если вы исходите из начальной посылки Ницше. Проблема в том, что сама эта посылка – бессмысленна.
Есть все основания полагать, что Ницше знал, что эта посылка бессмысленна; на самом деле в этом и была вся суть. Ницше здесь отталкивается от стандартных, общепринятых взглядов на человеческую природу, преобладавших в его эпоху (и в значительной степени преобладающих до сих пор) и заключавшихся в том, что мы рациональные вычислительные машины, что торговый личный интерес предшествует обществу, что само «общество» лишь накладывает временные ограничения на вытекающий из этого конфликт. То есть он исходит из обычных буржуазных взглядов и развивает их в таком направлении, которое шокирует буржуазную публику.
Эта игра стоит свеч, и никто не играл в нее лучше Ницше; но ее рамки полностью задаются буржуазной философией. Она ничего не может сказать о том, что лежит за ее пределами. Лучшим ответом всякому, кто всерьез рассматривает фантазии Ницше о диких охотниках, отрезающих друг у друга куски тел за неуплату долга, могут быть слова настоящего охотника и собирателя, эскимоса из Гренландии, ставшего знаменитым благодаря «Книге эскимосов». Ее автор, датский писатель Петер Фрейхен, пишет, что однажды, когда он вернулся домой голодным из неудачного похода за моржами, один из более удачливых охотников отрезал ему несколько сотен фунтов мяса. Фрейхен горячо его поблагодарил. Охотник с негодованием ответил:
«В нашей стране все мы люди! – сказал охотник. – А раз мы люди, то мы помогаем друг другу и нам не нравится, когда кто-то нас за это благодарит. То, что я поймал сегодня, ты можешь поймать завтра. Мы здесь говорим, что подарками человек обретает рабов, а плетью – собак»{61}.[79]79
Не ясно, на каком языке это было сказано, поскольку у эскимосов не было института рабства. Этот пассаж интересен еще и потому, что он не имел бы смысла, если бы не было определенных ситуаций, в которых обмен дарами осуществлялся, а значит, и росли долги. Охотник здесь подчеркивает важность того, чтобы эта логика не распространялась на базовые человеческие потребности вроде еды.
[Закрыть]
Последняя строчка своего рода классика антропологии. Антропологическая литература об эгалитарных охотничьих обществах богата рассказами о людях, которые отказываются рассчитывать долги и кредиты. Вместо того чтобы считать себя человеком на том основании, что он способен производить экономические вычисления, охотник настаивал, что на самом деле быть человеком значит отказаться от подобных расчетов и измерений и не пытаться запомнить, кто что кому дал, по той причине, что такого рода поведение неизбежно создаст мир, в котором мы начнем «сравнивать, измерять, исчислять власть властью» и превращать друг друга в рабов или собак посредством долга.
Дело не в том, что он, как многие миллионы подобных преисполненных любви к равенству умов в истории, не понимал, что люди имеют склонность к расчетам. Если бы он этого не знал, он не смог бы сказать, что он делает. Конечно, у нас есть склонность к расчетам. У нас вообще много склонностей. В любой реальной жизненной ситуации эти склонности одновременно ведут нас в различных, противоположных друг другу направлениях. Каждая из них не более реальна, чем прочие. Вопрос в том, какую из них мы признаем ключевой для нашей человеческой природы и кладем в основу нашей цивилизации. Предложенный Ницше анализ долга полезен тем, что показывает, что если мы начинаем с посылки о том, что человеческое мышление исходит прежде всего из коммерческого расчета и что купля и продажа являются основами человеческого общества, то свои представления об отношениях с космосом мы неизбежно будем выражать в категориях долга.
* * *
Я думаю, что Ницше помогает нам понять еще и такой термин, как искупление. Рассказ Ницше о «первобытных временах» может быть абсурдным, но его описание христианства, того, как чувство долга преображается в неизбывное чувство вины, вина – в ненависть к самому себе, а ненависть к самому себе – в самоистязание, выглядит очень точным.
Почему, например, мы называем Христа «искупителем»? Изначально слово «искупление» значит выкуп или возвращение себе чего-то, что было оставлено в качестве обеспечения займа, приобретение чего-то посредством выплаты долга. Очень странно осознавать, что самая суть христианского учения, само спасение, принесение Богом в жертву своего сына во имя спасения человечества от вечного проклятия, должно описываться в категориях финансовой сделки.
Ницше исходил из тех же посылок, что и Адам Смит, но о ранних христианах этого не скажешь. Корни таких рассуждений лежат глубже, чем представление Смита о нации лавочников. Не только авторы Брахман заимствовали язык рынка для рассуждений о человеческой природе. На самом деле до определенной степени так поступали все мировые религии.
Это происходило потому, что все они, от зороастризма до ислама, родились из оживленных споров о роли денег и рынка в человеческой жизни и особенно о том, как эти институты соотносились с ключевыми вопросами – что люди должны были друг другу. Вопрос о долге и споры о нем затрагивали все стороны политической жизни той поры. Эти споры выливались в восстания, жалобы и создание реформаторских движений. Некоторые из этих движений находили союзников в храмах и дворцах, другие беспощадно подавлялись. Большая часть требований, лозунгов и специфических вопросов, которые они поднимали, сегодня утрачены. Мы просто не знаем, какими были политические споры в сирийской харчевне в 750 году до н.э. В итоге тысячи лет мы созерцали священные тексты, полные политических аллюзий, очевидных для любого читателя, жившего в эпоху, когда они были написаны; но мы об их смысле можем только догадываться[80]80
Например, в долине Ганга во времена Будды велось множество споров об относительных достоинствах монархического и демократического устройства. Гаутама, хотя и был царским сыном, был на стороне демократов, и многие методы принятия решений, использовавшиеся в демократических собраниях той эпохи, сохранились в организации буддистских монастырей (Muhlenberger & Paine 1997). Иначе мы ничего не знали бы о них или даже были бы уверены, что подобные демократические формы правления существовали.
[Закрыть].
Одна из особенностей Библии состоит в том, что в ней сохранились некоторые обрывки этого более широкого контекста. Вернемся к понятию искупления: древнееврейские слова “padah” и “goal” – и то и другое переводятся как «искупление» – могли означать выкуп чего-то, что человек продал кому-то другому, прежде всего земли предков или какого-либо предмета, удерживавшегося кредиторами в качестве залога[81]81
Например, выкуп земли своих предков (Левит 25:25, 26) или чего-то, что было подарено храму (Левит 27).
[Закрыть]. Именно последнее, по-видимому, и имели в виду пророки и богословы: выкуп залогов и особенно членов семьи должника, удерживавшихся как обеспечение долга. Судя по всему, в эпоху пророков экономика иудейских царств начала испытывать долговые кризисы, давно ставшие привычными в Месопотамии: в годы неурожая бедняки залезали в долги перед богатыми соседями или состоятельными заимодавцами в городах, теряли права на свои поля и становились держателями земли, которая прежде им принадлежала, а их сыновья и дочери отправлялись работать слугами в хозяйствах кредиторов или даже продавались в рабство за границу[82]82
И здесь, в случае полной неплатежеспособности, должник мог утратить собственную свободу. Хороший обзор современной литературы об экономических условиях в эпоху пророков см. в: Houston 2006. Здесь я следую его синтезу и реконструкции Майкла Хадсона (Hudson 1993).
[Закрыть]. В книгах ранних пророков есть намеки на такие кризисы{62}, но наиболее явно о них говорится в книге Неемии, написанной в персидские времена:
Были и такие, которые говорили: поля свои, и виноградники свои, и домы свои мы закладываем, чтобы достать хлеба от голода.
Были и такие, которые говорили: мы занимаем серебро на подать царю под залог полей наших и виноградников наших;
у нас такие же тела, какие тела у братьев наших, и сыновья наши такие же, как их сыновья; а вот, мы должны отдавать сыновей наших и дочерей наших в рабы, и некоторые из дочерей наших уже находятся в порабощении. Нет никаких средств для выкупа в руках наших; и поля наши, и виноградники наши у других.
Когда я услышал ропот их и такие слова, я очень рассердился. Сердце мое возмутилось, и я строго выговорил знатнейшим и начальствующим и сказал им: вы берете лихву с братьев своих. И созвал я против них большое собрание{63}.
Неемия, виночерпий персидского царя, был евреем, родившемся в Вавилоне. В 444 году до н.э. он сумел уговорить Великого царя назначить его наместником его родной Иудеи. Он также получил разрешение заново отстроить иерусалимский храм, который Навуходоносор разрушил двумя столетиями ранее. В ходе работ были найдены и восстановлены священные тексты; в некотором смысле тогда и было создано то, что мы сегодня называем иудаизмом.
Очень скоро Неемия столкнулся с социальным кризисом. Вокруг было множество обедневших крестьян, не способных платить налоги; кредиторы забирали детей бедняков. Его первой реакцией стало провозглашение указа о «чистом листе» в классическом вавилонском стиле: он сам родился в Вавилоне и явно был знаком с этим принципом. Прощению подлежали все некоммерческие долги. Были установлены максимальные процентные ставки по кредитам. В то же время Неемии удалось обнаружить, изучить и снова ввести в действие многие древние иудейские законы, которые сохранились в Исходе, Второзаконии и Левите и в некоторых отношениях шли еще дальше, институционально закрепляя этот принцип[83]83
Среди ученых продолжаются оживленные споры о том, были ли эти законы придуманы Неемией и его союзниками из числа священников (прежде всего Ездрой) и были ли они когда-либо введены в действие; примеры см. в: Alexander 1938; North 1954; Finkelstein 1961, 1965; Westbrook 1971; Lemke 1976, 1979; Hudson 1993; Houston 1996. Раньше подобные споры велись и по вопросу о том, вводились ли в действие законы о «чистом листе» в Месопотамии, пока не было собрано огромное количество фактов, доказывающих, что это так. Множество свидетельств указывает на то, что законы из Второзакония также вступили в силу, хотя мы никогда не узнаем, насколько эффективны они были.
[Закрыть]. Самым известным из них был закон о прощении долгов, гласивший, что все долги автоматически списываются «в субботний год» (т. е. по истечении семи лет) и что все те, кто томился в неволе из-за таких долгов, должны быть освобождены[84]84
«В седьмой год делай прощение. Прощение же состоит в том, чтобы всякий заимодавец, который дал взаймы ближнему своему, простил долг и не взыскивал с ближнего своего или с брата своего, ибо провозглашено прощение ради Господа» (Второзаконие 15: 1-2). Те, кто находился в долговом рабстве, также получали свободу. Каждые 49 (или, согласно другому прочтению, 50) лет наступало прощение долгов, когда все земли семей должны были быть возвращены изначальным владельцам и даже члены семей, проданные в рабство, должны были быть освобождены (Левит 25:9).
[Закрыть].
В Библии, как и в Месопотамии, под «свободой» понималось прежде всего освобождение от долга. С течением времени в этом ключе стала истолковываться и сама история еврейского народа: освобождение из египетского рабства стало первым, хрестоматийным, действием искупления; исторические бедствия евреев (поражение, завоевание, изгнание) рассматривались как несчастья, которые должны были привести к финальному искуплению с приходом Мессии, хотя, как предупреждали пророки вроде Иеремии, произойти это могло только после того, как евреи искренне покаются в своих грехах (обращение друг друга в рабство, поклонение ложным богам, нарушение заповедей)[85]85
Это и неудивительно, если учесть, что необходимость брать взаймы чаще всего обусловливалась необходимостью выплачивать налоги, установленные иностранными завоевателями.
[Закрыть]. В таком свете принятие этого термина христианами вряд ли может удивить. Искупление было освобождением от бремени греха и вины, и конец истории должен ознаменоваться тем, что все долги будут полностью упразднены, а звуки ангельских труб возвестят об окончательном прощении грехов.
В таком случае «искупление» уже не подразумевает выкуп чего-то. Речь идет скорее о разрушении всей системы учета. Во многих городах Ближнего Востока так буквально и происходило: во время списания долгов одним из обычных действий была церемония уничтожения табличек, содержавших финансовые записи, – это действие повторялось, хотя и с меньшей помпой, в ходе любого крупного крестьянского восстания в истории[86]86
Хадсон отмечает, что в ассиро-вавилонском языке выражение «начать с чистого листа» «передавалось словами «hubullum” (долг) “masa'um” (мыть), дословно «смыть долг(овые записи)», т.е. разбить глиняные таблички, на которых были записаны финансовые обязательства» (Hudson 1993:19).
[Закрыть].
Это ведет к другой проблеме: что можно сделать в то время, которое предшествует окончательному искуплению? Эту проблему Иисус поднимает в одной из своих самых волнующих притч – притче о непрощающем рабе:
Посему Царство Небесное подобно царю, который захотел сосчитаться с рабами своими;
когда начал он считаться, приведен был к нему некто, который должен был ему десять тысяч талантов;
а как он не имел, чем заплатить, то государь его приказал продать его, и жену его, и детей, и всё, что он имел, и заплатить;
тогда раб тот пал и, кланяясь ему, говорил: государь! потерпи на мне, и всё тебе заплачу.
Государь, умилосердившись над рабом тем, отпустил его и долг простил ему. Раб же тот, выйдя, нашел одного из товарищей своих, который должен был ему сто динариев, и, схватив его, душил, говоря: отдай мне, что должен.
Тогда товарищ его пал к ногам его, умолял его и говорил: потерпи на мне, и всё отдам тебе.
Но тот не захотел, а пошел и посадил его в темницу, пока не отдаст долга. Товарищи его, видев происшедшее, очень огорчились и, придя, рассказали государю своему всё бывшее.
Тогда государь его призывает его и говорит: злой раб! весь долг тот я простил тебе, потому что ты упросил меня;
не надлежало ли и тебе помиловать товарища твоего, как и я помиловал тебя? И, разгневавшись, государь его отдал его истязателям, пока не отдаст ему всего долга{64}.
Это поразительный текст. С одной стороны, это шутка; с другой – трудно представить себе что-то более серьезное.
Начнем с царя, пожелавшего «сосчитаться» со своими рабами. Исходная посылка абсурдна. Цари, как и боги, не могут вступать в отношения обмена со своими подданными, поскольку равенство между ними невозможно. А этот царь явно является Богом. Разумеется, ни о каком сведении счетов речи быть не может.
Поэтому в лучшем случае мы имеем дело с царской причудой. Абсурдность исходной посылки подчеркивает сумма, которую должен царю первый же человек, приведенный к нему. В Древней Иудее сказать, что кто-то должен кредитору «десять тысяч талантов», означало приблизительно то же самое, что сегодня сказать, что кто-то должен «сто миллиардов долларов». Эта цифра тоже шутка; она просто указывает «сумму, которую не смог бы выплатить ни один человек»[87]87
Чтобы читатель составил себе представление об упоминаемых суммах: десять тысяч талантов золота приблизительно соответствовало всем римским налоговым сборам в ближневосточных провинциях империи. Сто денариев составляли 1/60 таланта, т.е. стоили в 600 тыс. раз меньше.
[Закрыть].
Оказавшись перед необходимостью выплатить бесконечный экзистенциальный долг, раб только и может, что соврать: «Сто миллиардов? Конечно, смогу! Дай мне только еще немного времени». Потом Господь так же произвольно его прощает.
Далее обнаруживается, что прощение имеет одно условие, о котором раб не знает. От него требуется, чтобы он сам вел себя так же по отношению к другим людям – в данном конкретном случае по отношению к другому рабу, который должен ему тысячу баксов, если перевести это на современный язык. Провалив испытание, первый раб попадает в ад на вечные времена или «пока он не отдаст всего долга» – в данном случае это ровно то же самое.
Долгое время эта притча представляла большую сложность для богословов. Обычно ее истолковывают как рассказ о бесконечной щедрости и милости Господа и о том, как мало он требует от нас взамен; т. е. косвенно подразумевается, что вечное истязание нас в аду не так уж необоснованно, как может показаться. Конечно, непрощающий раб удивительно гнусный персонаж. Но меня здесь больше всего поражает негласное утверждение, что прощение в этом мире вообще невозможно. Фактически именно это и говорят христиане, когда зачитывают «Отче наш» и просят Бога простить «нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим»[88]88
“Opheilema” в греческом оригинале, что означало «то, что человек должен», «финансовый долг» и – шире – «грех». Этим словом обычно переводили арамейский термин «hoyween», который также означал «долг» и – шире – «грех». Английский перевод здесь (как и во всех дальнейших цитатах из Библии) следует версии короля Якова, которая в данном случае отталкивается от перевода «Отче наш», сделанного Джоном Уиклифом в 13 81 году. Большинство читателей, вероятно, лучше знакомы с версией Книги общих молитв 1559 года, в которой говорится «И прости нам прегрешения наши, как и мы прощаем тем, кто грешит против нас». Как бы то ни было, в оригинале речь идет явно о «долгах».
[Закрыть]. История, изложенная в притче, повторяется тут почти дословно, и последствия ее столь же мрачные. В конце концов, большинство христиан, читающих эту молитву, знают, что они обычно не прощают своих должников. Почему тогда Бог будет прощать им их грехи?[89]89
Если заменить это на «духовные долги», то это ничего особо не изменит.
[Закрыть]
Более того, здесь еще и повторяется старое утверждение о том, что на самом деле мы не смогли бы соответствовать этим стандартам, даже если бы попытались. Одна из причин, почему новозаветный Иисус является столь притягательным персонажем, состоит в том, что никогда толком не ясно, что именно он нам говорит. Все можно истолковывать двояко. Когда он призывает своих последователей прощать все долги, не бросать первый камень, подставлять другую щеку, возлюбить врагов своих, раздавать свое имущество беднякам, неужели он и правда надеется, что они будут так поступать? Или же, требуя этого, он упрекает нас в том, что раз мы к этому не готовы, то все мы грешники, которые могут спастись только в ином мире? Ведь такая постановка вопроса может использоваться для того, чтобы оправдать все что угодно. Согласно ей человеческая жизнь порочна в принципе и даже духовные дела можно выразить в коммерческих терминах. Все эти подсчеты грехов, наказаний и прощений, которые вели Дьявол и святой Петр с их конкурирующими учетными книгами, обычно сопровождались подспудным чувством, что все это фарс, поскольку сам тот факт, что мы вынуждены играть в эти расчеты грехов, показывает, что, в сущности, прощения мы не достойны.
Мировые религии, как мы увидим, полны такого рода двусмысленности. С одной стороны, они выступают против рынка; с другой – пытаются выразить свой протест в коммерческих категориях, словно утверждая, что превращение человеческой жизни в череду сделок – дело не очень хорошее. Мне кажется, что даже эти немногие примеры показывают, как сильно ретушируют действительность общепринятые версии происхождения и истории денег. Есть даже какая-то наивность в историях о соседях, меняющих картошку на лишнюю пару обуви. Когда древние размышляли о деньгах, вряд ли им в голову в первую очередь приходил дружеский обмен.
Конечно, кто-то мог подумать о своем счете в местном шинке или, если это был купец или управляющий, о складах, счетных книгах или экзотических заморских товарах. Но большинству скорее в голову приходила продажа рабов и выкуп пленников, алчность откупщиков и бесчинства победоносных армий, залоги и проценты, кражи и вымогательство, месть и наказание и прежде всего противоречие между, с одной стороны, необходимостью денег для нахождения невесты с целью создания семьи и рождения детей и, с другой – использованием этих же самых денег для разрушения семей посредством накопления долгов, в оплату которых кредитор забирал жену и детей. «Некоторые из дочерей наших уже находятся в порабощении. Нет никаких средств для выкупа в руках наших». Можно только догадываться о том, что означали эти слова для отца из патриархального общества, в котором способность мужчины защищать честь своей семьи была всем. Вот что означали деньги для большинства людей почти на всем протяжении человеческой истории: леденящую душу перспективу, что сыновей и дочерей заберут в дома омерзительных чужаков, где они будут чистить отхожие места и время от времени оказывать сексуальные услуги, подвергаться всем мыслимым видам насилия и злоупотреблений в течение долгих лет, если не вечно, в то время как их родители будут бессильно ждать, пряча глаза от соседей, которые точно знают, что происходит с теми, кого они должны были защищать[90]90
Перспектива сексуального домогательства в подобных ситуациях явно будоражила народное воображение. «Некоторые из дочерей наших ужз находятся в порабощении», – жаловались израильтяне Неемии. С юридической точки зрения, если дочери, отданные в долговое рабство, были девственницами, они не должны были отдавать себя кредиторам, которые не желали на них жениться или женить на них своих сыновей (Исход 21:7-9; Wright 2009:130-133), хотя обычных рабов могли принуждать к сексу (см. Hezser2003) и на практике разница между разными категориями рабов стиралась. Даже там, где были законы, защищавшие детей, у отцов было мало возможностей защитить их или настоять на соблюдении этих законов. Например, в рассказе римского историка Тита Ливия об отмене долгового рабства в Риме в 326 году до н.э. фигурирует молодой человек по имени Гай Публилий, который оказался в неволе из-за долга, унаследованного им от отца, и которого кредитор повергал жестоким побоям за то, что тот отвергал его ухаживания (Тит Ливий 8.28). Когда юноша вышел на улицу и рассказал о том, что с ним произошло, собралась толпа, которая отправилась к Сенату и потребовала отмены долгового рабства.
[Закрыть]. Разумеется, это худшее, что могло произойти с человеком, – именно поэтому в притче это могло служить заменой преданию в руки истязателям на всю жизнь. И это только с точки зрения отца. Можно только догадываться, что чувствовала при всем этом дочь. А ведь в течение человеческой истории многие миллионы дочерей узнали (многие узнают и сейчас), что это означает.