Текст книги "Архитектор и монах "
Автор книги: Денис Драгунский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Но в марте семнадцатого года русский царь отрекся, а в Финляндии что-то начиналось неприятное – была опасность, что ее захватят немцы. Все об этом говорили. Я попросил у настоятеля нашего храма благословения на поездку в Петроград; он ответил, что я не являюсь его духовным чадом и что благословения мне надлежит просить у того грека, у солунского старца Макария, который давал мне рекомендательное письмо. Однако же я всепокорно поклонился ему в пояс и поблагодарил за кров, хлеб и возможность молиться и причащаться в его храме. Кажется, он растрогался и все же благословил меня на дальний путь, вернув мне, без моей просьбы, письмо старца. Спасибо ему! Хорош бы я был в Петрограде без этой краткой записки на двух языках – греческом и французском – крупным красивым почерком на очень старой изжелта-белой бумаге с видным на просвет водяным знаком – головой шута с бубенчиками на пятиконечном колпаке.
Я поцеловал настоятелю руку, пошел к себе, собрался и отправился в Гельсингфорс, где и сел на поезд.
Это было в самом начале апреля. На площади Финляндского вокзала была сутолока, от которой я отвык, даже голова слегка кружилась. Толпились матросы и солдаты. Казалось, все куда-то бежали. Непонятно было, к кому подойти и задать вопрос. В стороне стоял броневик. Очевидно, у него поломалось колесо: шофер броневика, солдат с красной ленточкой на шапке, сидел на корточках и постукивал по ободу колеса большим гаечным ключом.
Я подошел к нему, остановился. Он поднял голову и сказал:
– Здорово, товарищ поп!
Понятно: я был в черном драповом пальто, из-под которого выглядывал край рясы.
– Здравствуйте, – сказал я. – Скажите мне, как отсюда добраться до Лавры?
– Святаааго Александра Невского? – он нарочно растягивал «а».
– Да, – сказал я.
– А николашкау тебя есть? – спросил он хитренько. – Малый, не большой, нам от поповского сословия много не надо.
– Что-что? – я поначалу не понял.
Он щелкнул большим пальцем правой руки, как будто подбрасывал монету. Я догадался – малый николашка– это золотой пятирублевик. Большой– наверное, десятка.
– Ну, и что тогда? – спросил я.
– Давай николашку, доставлю по адресу, – негромко сказал он. – Я тут, видишь, нарочно в колесе ковыряюсь, чтоб не отрядили куда ехать, стрелять не пойми кого. Да и стрелок у меня пьяный внутри лежит, толку-то с него. Давай, поповская твоя милость, полезай вот в эту дверь.
– Деньги потом, – сказал я.
– Потом, потом, – ухмыльнулся он. – Мы с доверием. Как же без доверия? А захочешь обмануть – у нас маузер имеется! – и постучал по кобуре.
Встал, помог мне забраться в броневик, запустил машину, залез сам. Там воняло бензином, потным грязным мужиком, луком и перегаром. Доехали быстро. Я расплатился. Он не стал требовать у меня кошелек в обмен на жизнь. Что-то крикнул про попов, про революцию и укатил, треща машиной. Я предъявил отцу наместнику письмо греческого старца Макария и был принят. Я потом не раз отвечал на вопросы братьев, отчего это я прибыл в Лавру на броневике. Они поняли и поверили: дни были такие. Но я старался замкнуться, отъединиться, сберечь душу. Соблазны подстерегали на каждом шагу, и это были не только соблазны церковных обновлений, хотя и таковых было немало. Главнейшим был соблазн постоянно вертеться на виду, на празднестве, на пиру жизни: повсюду устраивались благодарственные молебны, и те, кто раньше молил Бога за Царя и Отечество, ныне молили Его за Свободную Россию. Ждали, что новая власть возродит Патриаршество; поговаривали о созыве Поместного Собора. Церковные люди выступали на философских собраниях.
Не так мне была противна эта суета, как я боялся увидеть знакомых – весь социал-демократический Питер меня знал, и я знал этих людей и не сомневался, что они сейчас стремятся выползти наверх. Поэтому я старался реже бывать вне стен Лавры. Тем более что однажды в толпе, идущей мимо Владимирского собора – меня туда послали с бумагами, – я увидел Макса Литвинова. Он садился в автомобиль.
Странно – я знал, что он с седьмого года сидит в Лондоне. Это был страшноватый человек. Впрочем, в ту пору я сам был довольно страшен. Литвинов – еще при жизни Троцкого – покупал оружие для наших террористов. Из всех транспортов с оружием, которые он переправлял в Россию, обязательно что-то пропадало. То лодка тонула, то вагон грабили на запасных путях… Он был бесконечно нагл, хитер и проворен. Мне еще в шестом году говорили: «Макса надо проверить, и в случае чего…». Я отвечал: «Не надо!». Потому что только такие люди могли работать на революцию.
Что же он делал в Петрограде? Потом я узнал, что Константин Набоков, тогдашний посол в Лондоне и брат будущего премьера, послал его в Россию.
Вернее, «через-через-будущего» премьера, потому что после Львова и Керенского премьером года на четыре стал Милюков.
Литвинов стал играть какую-то особую роль.
Владимир Набоков, управляющий делами правительства, по протекции своего брата, посла в Англии, поставил его товарищем министра иностранных дел. Приставил его к Терещенко, проще говоря. Макс был старше своего начальника лет на десять и куда опытнее в иностранных делах. Да и вообще хитрее, цепче, реалистичнее. Меня тут другое забавляло. Как сумел наглый еврей-большевик – о, разумеется, бывший большевик! – как он сумел в душу влезть к братьям Набоковым, старинным русским аристократам?
Смешно. Еще десять лет назад мы вместе с ним готовили русскую революцию. Я прекрасно помню, что не велел проверять его денежные отчеты и тем самым спас его от смерти, потому что «если что…». О, наши товарищи умели уничтожать предателей и воров. А теперь он важно ездит на «роллс-ройсе» и не подозревает, что я тут, совсем рядом. Он даже не знает, что я все еще живу на свете! Потому что Кукман и Пановский, скорее всего, доложили своим друзьям-троцкистам, что я утопился, а труп не нашли. Я не узнавал. Но не сомневаюсь, что дело обстояло именно так.
– Так оно и было, – сказал Дофин. – В Мюнхене я встретил Аду Шумпетер, она мне все рассказала.
– Прямо вот все-все? – засмеялся я.
– Все, что она знала. А она знала, что ты покончил с собой. Это все знали.
– А почему ты совсем не удивился, когда увидел меня живым? – спросил я.
– Отчасти удивился, конечно, – сказал Дофин. – Но если честно, я все время надеялся, что ты на самом деле жив-здоров. Я не мог поверить, что ты умер, – он взглянул мне в глаза и вдруг легко улыбнулся: – Да и вообще, неприлично же говорить человеку: «Ах, ты живой! А я-то думал, ты давно утопился!».
Дофин рассмеялся, и я тоже.
Ну и хорошо. Я не хотел встречаться с Максом Литвиновым. У каждого из нас началась совсем другая жизнь. Скромный монах – пусть из столичной Лавры – и кипучий дипломат, товарищ министра. Я не мог себе представить нашей встречи. Она и не состоялась. И слава Богу.
В восемнадцатом году Литвинов и оба Набоковых уговорили Милюкова согласиться на мир с Германией на ее условиях. То есть уговорили принять германский ультиматум, если называть вещи своими именами. Подпись под мирным договором поставил Макс Литвинов. В Петрограде грустно смеялись: «Брест-Литвиновский мирный договор». Россия потеряла Польшу, изрядный кусок Украины, Лифляндию и Эстляндию.
Говорят, Милюков натурально плакал, когда ему сказали, что все – договор подписан, империи больше нет. Честно говоря, все чуть не плакали. Тем более что Финляндия отделилась месяцем раньше, а Кавказ и Туркестанский край – буквально в те же дни.
Странное создание русский человек! Как сказал хороший русский писатель, сидит у себя в Белеве или Жиздре, ни разу в Тулу или Калугу не съездил. Все его жизненное пространство – палисадник с желтыми цветочками и дорога на службу, в лавку, в церковь, к теще на именины. Девяносто восемь процентов русских людей, дорогой господин репортер, рождались, жили и умирали в одном и том же уезде. Вы понимаете? Но вот скажи такому русскому человеку, что Белосток и Вильно отойдут к независимой Польше, он просто-таки расплачется. Хотя не знает, где эти города, кто в них живет, зачем они России… И, главное, зачем они ему лично. Но он будет рыдать, возмущаться, рвать рубаху – отдайте мне Вильно! Верните Ревель! Выньте да положьте Тифлис, Баку и Ташкент!
Собственно, я и сам такой. Я тоже чуть не плакал, несмотря на весь свой марксизм и права наций на самоопределение. Подавай мне империю.
Но по порядку.
Про Ангела-Хранителя.
В двадцать втором году было покушение на Милюкова.
В Таврическом дворце, когда Милюков из своей ложи пошел к кафедре, к нему подбежал какой-то человек и выхватил револьвер, намереваясь выстрелить. Немедленно наперерез ему бросился Набоков и заслонил Милюкова собою. Раздался выстрел, пуля попала Набокову в левую руку, раздробив локоть.
Несколько лет он носил руку на перевязи, потом французские хирурги сделали новую операцию, перевязь исчезла, но говорили – да и видно было: я встречал его несколько раз – видно было, что левая рука у него усохла и сделалась слабой. А у меня от рождения была слабая правая рука. Мне потом, в тридцатые годы, казалось, что здесь есть нечто важное, нечто мистическое. Как бы зеркальное отражение двух фигур. Еще в тринадцатом году, когда Троцкий и Ленин были живы, я мечтал, что когда-нибудь, после них, стану премьер-министром новой демократической России. Сталин – после Троцкого и Ленина. Как Набоков после Керенского и Милюкова.
Да.
Боевика скрутили, выволокли из зала. Набоков крикнул: «Граждане, сохраняйте спокойствие! Павел Николаевич, вы не ранены? Не надо нарушать порядок дня», – и, побледнев, прислонился к балюстраде. Прибежали врачи и фельдшеры из дежурных, хотели его положить на носилки, но он не дался. Ушел своими ногами, поддержанный двумя врачами. Зал аплодировал. Милюков выступил со своей речью, в начале которой поблагодарил Владимира Дмитриевича. «Он спас мне жизнь», – простодушно и растроганно сказал Милюков. Зал снова зааплодировал. Все это я узнал из газетного отчета.
Арестованного боевика звали Ефим Голобородов. Боевик «Еврейского Монархического Союза». Полное безумие. Но народу понравилось. Даже нашим братьям в Лавре понравилось. Они были по новой моде отчасти демократы, а по старой памяти слегка антисемиты; но только слегка, слегка! Не говоря уже о публике попроще, которая приняла это с восторгом. Сама абсурдность названия доказывала его правдоподобие: евреи способны буквально на все, в том числе и на защиту русского самодержавия, лишь бы народной кровушки попить.
Набоков, когда назавтра вышел из госпиталя, сказал: «Демократия должна уметь себя защищать!». Афоризм своего рода. Было во всех газетах.
Еще через неделю архимандрит Варлаам, наместник Лавры, призвал меня и сказал, что посылает меня исповедовать Ефима Голобородова. Завтра утром за мной приедет автомобиль и меня отвезут в часть, где он содержится. Я поклонился в пояс, но заметил отцу Варлааму, что не являюсь иеромонахом, то есть священником, посему пребываю в смущении – как я буду свершать таинство исповеди? Архимандрит ответил, что гражданин Голобородов – еврей. «Тогда пусть его исповедует раввин», – сказал я в уме, но отец Варлаам словно услышал мои мысли: «Да, – сказал он, – этот закосневший в грехе человек, поднявший руку на Павла Николаевича – еврей по рождению и обрезанию, но отпал от иудейской веры уже много лет назад, и он не желает встречаться с раввином». Я промолчал. «Но он стремится к христианской, православной вере, – продолжал архимандрит. – Однако он не крещен в православии. Но хотел бы получить православное наставление. Посему мы посылаем тебя, чадо мое Иосиф». «Будет ли это исповедью, отче?» – усомнился я. «Это будет твоим послушанием», – терпеливо сказал архимандрит Варлаам.
Вернувшись в свою келью, я сел на табурет, потом вдруг ощутил неожиданную слабость и усталость, словно я катал камни на тачке и не спал двое суток. Я с трудом пересел на койку, прилег и тут же заснул, в ту же минуту.
Во сне я чувствовал, как у меня пересохло горло. Очень хотелось пить. Но поднять голову и протянуть руку к стакану с водой не было сил. Я едва скосил глаза влево, к тумбочке. Стакан был пуст. Я мог дернуть за шнурок сонетки и позвать кого-нибудь из братьев, но мне было стыдно. Меня снова уносило в сон, закручивало, затуманивало. Лица, дороги, горы мелькали передо мной, вдруг я увидел свой дом и отца, который сидит на крыльце, спиной привалившись к стене, вытянув широко расставленные ноги и сложив свои ручищи на животе, и дремлет, похрапывая, и я словно бы почувствовал запах дегтя, железа, нагретого камня и прелого винограда… И мне снова хотелось пить, и я просыпался, и бессильно смотрел на пустой стакан, и снова засыпал, и вдруг набежали облака и мрачно сдвинулись надо мной, и вдруг из облаков показался Ангел мой Хранитель с бледным лицом и черными прямыми волосами до плеч. Хрустальный сосуд был у него в руке, и со сладким журчанием налил он мне воды в стакан, и я во сне стал пить, и напился, и облизнул влажные губы, и уснул крепко и без сновидений.
Но через три часа проснулся от ужасной боли в животе и во всем теле. Меня бил озноб, я чувствовал жар, голова болела, и тошнило. Тут я дернул сонетку и просипел вбежавшему послушнику: «Врача, врача, умираю…».
Прибежал врач, меня перенесли в лазарет, вызвали еще врача, обмывали хлорной водой, поили чем-то – и говорили, я слышал сквозь беспамятство, что у меня тиф. Тиф, тиф! Но я Божьим соизволением чудесно выздоровел через три дня, стал улыбаться и пытался встать, а потом монахи сказали мне, что брат Николай, который ездил беседовать с Ефимом Голобородовым, погиб на обратном пути. Автомобиль, который его вез, столкнулся с грузовиком. А сам Голобородов на следующий день был найден повесившимся в своей камере.
«Я не виноват, брат Николай, – думал я, глядя на свежий могильный холмик. – Я мог бы сейчас лежать на твоем месте, а ты бы стоял на моем; и ты тоже не был бы виноват…»
Братья говорили, что он был очень сильно покалечен.
Но я ведь правда был болен!
Через несколько дней отца Варлаама, нашего архимандрита, вдруг, совершенно внезапно, отправили на покой. По его собственной просьбе. На покой в некий отдаленный монастырь. В какой? Братьям не сказали. Новым наместником поставили отца Иону, тихого, из дальней нижегородской обители, старца-молитвенника. Он скоро, очень скоро, менее чем через полгода, отошел ко Господу, и его место занял архимандрит Феодор. Нестарый, полный сил, почти как отец Варлаам – но совсем другой. Даже удивительно, насколько другой. Лицо другое, глаза другие, руки другие – гладкие и властные.
Все эти перемещения – думал я – имели один только возможный смысл. Прежний наместник зачем-то пытался что-то разузнать. Разведать. Скорее всего, его кто-то об этом очень попросил. Но – сорвалось. Я чуть было не стал орудием в его руках; он же, скорее всего, тоже был чьим-то орудием. Я мог бы стать его сломанным орудием, как несчастный брат Николай, вот так. Но я гнал от себя эти мысли. Я думал об этом странном происшествии как бы тайком от себя самого. Не думать о соблазнах мира, отрешаться от злой суетности мира, – твердил я, часами повторяя молитвы и перебирая четки.
Я отгонял от себя мысли о шофере, который вез брата Николая и погиб вместе с ним; о шофере грузовика, который врезался в эту машину и был увезен в полицию и, наверное, так оттуда и не вышел. А также о полицейских, которые обеспечили его исчезновение – не сомневаюсь, что они исчезли тоже. Исчезли, как и тюремный надзиратель, который ранним утром сообщил, что боевик Ефим Голобородов повесился на ленте из разодранной простынки, зацепив ее за вьюшку печи. Стандартное описание, прямо тоска берет… Потому что он сам глубокой ночью задушил узника и повесил. И тот старший надзиратель, который передал ему этот приказ. Общим числом… так-так, общим числом от семи до десяти душ. Если бы я делал эту акцию, мне пришлось бы поступить примерно так же. Две ступени исполнителей должны исчезнуть.
Слава Богу и ангелам Его, что выдернули меня из этой геенны.
Довольно скоро Милюков передал власть Набокову. Я не помню точно, какая там была процедура – но буква закона была соблюдена. В газетах писали, что на заседании Думы Милюков его обнял, расцеловал и уступил свое место в ложе правительства. А сам сел в кресло депутата от кадетов, она же Партия народной свободы.
Странная операция. Вряд ли Набоков хотел убрать Милюкова. Потому что тогда какого черта он бросался наперерез убийце? Скорее всего, это была инсценировка покушения. Но тогда почему Набоков был тяжело ранен – пусть не опасно для жизни, но очень тяжело; он, можно сказать, почти потерял руку, лишился употребления руки, как говорилось в давние времена. Если это была инсценировка, то Набоков должен был сбить террориста с ног, прижать к земле, и все это с помощью полиции. То есть он должен был бы настичь террориста на полсекунды раньше полиции. Что помешало?
Россия помешала, – грустно думал я. – Как всегда в последний миг что-то не задалось, споткнулось, соскочило с рельсов. Боевика выпускали одни агенты, а другие агенты, которым надлежало его валить с ног, как раз в этот миг пошли курить. Или пистолет не той пулей зарядили. « Поди ж ты! Кажинный раз на этом месте!» Или Набоков, как истинно русская натура, сначала решил Милюкова ликвидировать, но в последний миг передумал и бросился вперед, под пулю? Все может быть. Бунтование раскрепощенных индивидов. Россия, я же говорю.
Это не я один говорю. Об этом осенью двадцать второго года говорил весь Петроград, и лаврские монахи – тоже.
Хотя на истинно русскую размашистую личность Набоков не очень-то был похож. Он был человек умный и жесткий и сразу же начал наводить некое подобие порядка. Потому что при Милюкове был полный разор и бред. Формально власть принадлежала правительству и выборным губернаторам, – вам, уважаемый господин репортер, наверное, уже неинтересно, но послушайте еще чуточку! – но реально власть перешла в руки революционно-демократических безумцев. Декаденты, длинноволосые мальчики и стриженые девочки. Анархисты, мистики и святители драгоценной человеческой личности. Культ личностивоцарился тогда в России: личность, личность и еще раз личность, свободная, ничем не скованная, никаких пределов не знающая, ценная сама по себе, в полноте своих желаний и устремлений и довольно-таки странных капризов. Устремления и капризы были глупые, вычитанные, затверженные, но плохо переваренные. Безумные прожекты: крестьян сгоняли в коммуны, рабочих заставляли строить какие-то «города будущего», в этих городах отменяли деньги и полицию – и наконец, в России перестало хватать хлеба, зато стало слишком много грабежей и убийств. Больше, чем в год революции, – трудно поверить, но это факт.
Так что Набокова можно понять. России нужна была управляемость прежде всего. Особенно той России, которая была ошарашена миром с Германией – хотя на самом деле это был не мир, а согласие на тяжелый и унизительный ультиматум. Конечно, Версаль – это была отличная затрещина немцам. Наверное, они в Версале почувствовали то же самое, что мы в Бресте.
Но затрещина затрещиной, русские позлорадствовали, показали немцам язык из окошка – а жить без царя не научились. Царь был нужен или некто вместо него.
Нет, я, конечно, не говорю, что Набоков стал царем. Именно что нет! Наоборот! Именно что он не был похож на последних российских царей-идиотов, страшно самоуверенных и болезненно робких в одно и то же время. Именно в этом и была его сила. Он был не царь, но власть любил гораздо сильнее любого царя. Да и способен ли царь любитьвласть? Не думаю. Власть может любить только демократ.
Но не зря Набоков почти пять лет служил управляющим делами правительства. Он держал в руках все назначения на все крупные должности. К двадцать второму году в России уже не осталось ни одного важного чиновника, в столице или в губерниях, который не был бы обязан своим назначением лично Владимиру Дмитриевичу. «Кадры решают все!» – это был его лозунг. Почти все губернское начальство, почти во всех губерниях, состояло в Партии народной свободы, она же Конституционно-демократическая. Но тут тонкость. Это отнюдь не были партийные назначенцы, это было бы слишком… Думаете, слишком просто? О, нет. Наоборот! Это было бы непомерно сложно. Потому что откуда возьмешь в партии столько сильных администраторов? Где их искать? Среди седых профессоров и усталых доцентов? Или, боже упаси, среди лохматых мальчиков и стриженых девочек? Спасибо, на это мы уже насмотрелись в первую ужасную пятилетку революции.
В том и состояла блестящая, воистину гениальная выдумка Набокова: он не привел партийных людей в администраторы, а сделал администраторов партийными людьми. Нам, большевикам, такое и в страшном сне присниться не могло: что вот я, например, прихожу в министерство, захожу к бывшему царскому министру в кабинет и говорю: «А не угодно ли вам, ваше превосходительство, вступить в РСДРП(б)? И не забудьте, чтоб к такому-то числу все начальники департаментов тоже вступили». Ну, бред ведь, настоящий бред! Но все гениальное кажется бредом. Так что он, повторяю, не из партии своей сделал начальство – как мечтали мы в десятые годы, – а, наоборот, из начальства сделал свою партию. Поэтому русские избиратели очень скоро поставили знак равенства между начальством и партией. А русский человек, при всем своем бунтарстве, все-таки очень уважает начальство. Так что партия Народной Свободы – кстати, Милюков оставался ее председателем – побеждала на выборах до самого конца.
Милюков помер в сорок третьем году. Не такой уж старый – семьдесят четыре года. Набоков, говорили, до последних дней его успокаивал, что вот-вот, еще немного, и мы возьмем Константинополь и проливы. Хотя в войне уже наступил роковой перелом.
А Набоков еще досиживает свой срок.
За развязывание преступной войны. По приговору Международного суда.
Но по порядку.
Да, насчет порядка.
Жить действительно стало лучше. Жить стало как-то веселее. Новая экономическая политика: стимулирование национального капитала. Буквально через год исчезли хлебные очереди, а еще через два – прилавки стали ломиться от товаров, прямо как при царе-батюшке. В двадцать седьмом году Российская Республика догнала и перегнала Российскую империю по всему, что только можно себе вообразить: по заработной плате, по урожаю пшеницы, по мясу и молоку, строительству дорог, выплавке стали и изготовлению сложных машин. По печати книг и даже – обратите внимание! – по выпуску новых спектаклей. Не говоря уже о кинокартинах. Расцвет культуры!
Я читал газеты, и я разговаривал с людьми: людям почти все нравилось, но раздражало ловкачество и скрытность. Политика переместилась за кулисы. Решения выдавались готовые, и никто не знал, кто и как их принимает. Государственная дума без лишних дебатов утверждала все решения правительства.
Сильнее же всего возмущало упорство, с каким правительство отмалчивалось. На неприятные вопросы – а жизнь, несмотря на благоприятные темпы развития, не была полным парадизом – высшая власть не отвечала вообще. Или с каким-то изумительным словесным жонглерством от ответа увиливала.
Это началось еще до всевластия Набокова. Еще при Милюкове правительство научилось выдавать в свет бессмысленно-громоздкие отчеты, из которых не следовало решительно ничего. Разве что одно: ответа нет и не будет. Куда делся последний царь вместе со всей царской фамилией? Он исчез. Они все исчезли. Вместе с двумя специальными вагонами.
Всем было понятно, что его тихомолком убили. На всякий случай.
Но официально бывшего царя никто не убивал. Бывший царь просто не доехал из Тобольска в Петроград, куда ему надлежало прибыть на суд. В Тюмени для него был снаряжен специальный поезд – вагоны с охраной, с обслугой, с запасами провизии, и два специальных вагон-салона для царской семьи.
Поезд доехал, а вагоны пропали. В Екатеринбурге они еще были, а до Казани уже не доехали. Милюков учинил комиссию по расследованию. Итогом было восемнадцать томов следственного дела. Там были мельчайшие детали и формальности – например, имена-фамилии ямщиков и даже клички лошадей, на которых подвезен был провиант к такому-то полустанку; там было разъяснено семейное положение, образование и вероисповедание путевых обходчиков и телеграфистов на всех дистанциях; сказано было, где и в каком году заменялись шпалы. Все было описано досконально, все-все стало ясно, кроме одного – куда подевались два вагона вместе с пассажирами. Куда исчез бывший самодержец всероссийский, его супруга, пятеро детей и четверо слуг, и четыре вагонных проводника, общим числом пятнадцать душ.
Могу себе представить, как это было сделано.
Ночью, на пустом перегоне между двумя полустанками. Поезд остановился. Вагоны отцепили – это были последние вагоны в коротком поезде. Прискакали конные; пустые подводы скрипели следом. Вошли в вагоны, вывели обреченных и перестреляли в затылок. Пошвыряли на подводы. В лес – и утопили в болотце. Жалко мальчика. Жалко девочек. Особенно жалко слуг. А всего жальче четверых проводников, вот уж ни за что ни про что… Царя не жалко, и царицу тоже не очень, грешный я человек, прости меня, Господи! – но они сами себе могилу рыли, прилежно, с дьявольским каким-то упорством сами себя в гроб загоняли. Это я уж совершенно точно могу сказать. Наблюдал с близкого расстояния, хотя и с другой стороны.
На рассвете приехал паровоз, оттащил вагоны на сортировочную станцию. Там вагоны обыскали и отправили на разделку. А может, и того не стали – внутреннее устройство переделали в простые купе. И кто-то сейчас едет в вагоне, не зная, что на вот этом самом месте стоял бархатный диван, на котором сидел царь-государь. Кстати, это же были как раз царские вагоны! Именно. Об этом было в отчетах. Напечатано в газете «Известия». Все правильно. Царя с семейством везли в Сибирь в царских вагон-салонах, а в Тюмени они стояли, дожидались своего часа. Вот и дождались. Все случилось быстро и тоскливо, как всегда бывает в России.
Зачем это сделано было, не знаю. Если бы я был – помнишь, мой дорогой Дофин, мы с тобой в первый вечер шутили? – если бы я был русским премьер-министром, я бы ни за что так не сделал. Не смог бы отдать такой приказ. Даже зная, что половина России – монархисты, а второй половине наплевать, но она все равно запоет «Боже, царя храни!» – если заиграет музыка.




























