Текст книги "Д'эволюция"
Автор книги: Денис Бушлатов
Жанры:
Прочая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
– Ах ты мерзкая тварь! – храбро, но безрассудно, профессор сжал в слабеющих руках сморщенное тельце, что тотчас же принялось извиваться, гнуться, брызгать во все стороны густым жиром.
– Нет, нет, нет, нет, нет! – хрипел профессор и давил, давил изо всех сил.
Когда ему показалось, что еще чуть, и сердце остановится от напряжения, ребенок лопнул. Струя гноя ударила в лицо профессору. Подобно огню, гной слизывал кожу в тех местах, к которым прикасался, оставляя черные язвы. В миг, тело Павлова осело, запузырилось жаркими буграми, глаза вытекли, нос провалился, опал, зубы крошились, черными пеньками выпадали из десен, язык взбух и треснул, истекая черной кровью.
Лежа на грязном полу, ощущая быстрое разложение своего, уже не нужного тела, полыхая нездешним огнем, старик улыбался. Концентрированное зло, что убило его, найдет в нем и свой конец. Мертвый младенец навеки упокоится в Павлове, Павлов же – растворится в младенце и, оба они станут частью грязного пола, щербатых стен, заплеванного подъезда и слова «Лева», что существовало в мире задолго до появления благодати.
– Спаси…бо… – прошептал старик и отошел.
Вселенная вежливо кивнула в ответ.
Личная конкиста Потапа Баренцева
Потап скончался за полночь. Перед этим в смердящей от испражнений совести человеческой берлоге его происходило необыкновенное оживление. Бабушка Потапа то и дело выбегала из кухни, где закрылась по идейным соображениям и спрашивала у нервного седенького дьячка Мирона-Ну что, преставился ужо покойничек? В ответ, Мирон почему-то от души хохотал, кряхтя умильно в кулак. Отец Потапа расхаживал по комнате, то включая, то выключая телевизор-в нервном своем состоянии он считал, что таким образом облегчает уход сына и делает всему семейству большое одолжение. В туалете рыдала беременная мертвым дитем жена Потапа-уродливая баба с лучистыми, лунообразными глазами, обрамленными слизью.
Агафья сидела над темнеющим неземной задумчивостью сыном и утирала крупные, как пятаки капли пота, что сочились из разверстых пор бородатого ребенка
– Все будет хорошо, Потапульчик, – хихикала она, – Не боись!
Потап жалобно смотрел на мать совиными глазами, но сказать ничего не мог-его бытие ускользало. Он от и дело проваливался в свою уже скорую смерть-и стремился остаться там подольше, тьма сулила наслаждения запредельности, влекла.
– Скоро он уже сдохнет? – кипятился Мирон, – Двенадцать ночи на часах! Меня ишо другие клиенты ждуть!
– А ну ка! – резвым голосом пискнул отец-Сейчас мы его поторопим! И он несколько раз щелкнул пальцем возле уха Потапа, смутно представляя себе движение души умирающего.
– Давайте, давайте запряжем его в стог сена! – раздался голос бабушки откуда-то из-за шкафа, – пусть поскачет как молодой!
Но Потап уже скакал, летел на невиданной высоте, к тому, быстро разрастающемуся пятну тьмы, что многие ошибочно принимают за Великий Свет Вечности. Мотая тяжелой головой, он мычал во все возрастающем последнем ужасе, брызгал пеной, хрипел, оставляя следы тлена на подушке.
Чья то рука, что чернее ночи, потянулась к телу его, обдав холодом сердце.
Пришел сеятель.
– Гляди ка, брат, – разфамильярдничался Мирон, – твой то помер кажись!
– А вот мы его по мордасам! – развеселилась внезапно мать. Размахнувшись несильно, она ткнула пухлым кулаком в огрубевшее лицо сына. На коже остался синюшный след.
Потап всхрапнул и ушел, оставив мир пустым. Оболочка откинулась назад, брошенной перчаткой легла на изгаженные простыни, застыла нелепой маской.
Домашние переглянулись.
– Ну его в баню! – пискнул разочарованный дьяк. Даже не сблеванул! Все, до свиданья.
Чопорно кивнув, он улегся на кровать рядом с покойником и задремал.
– Да и нам пора спать. Утро вечера мудренее, – буркнул отец. Слова его растворились в воздухе. Кто-то закурил, удобно откинувшись в кресле. Диким голосом запела бабушка, визгливо подвывала мать, смеялись невсамделишные люди на экране стробоскопического телевизора.
Так, не торопясь, семья уходила в утробу наступающего дня.
Федор
Так уж случилось, что Федор, осознал себя к взрослой жизни, лишь став убийцей. Родители его были из пришлых. Угрюмый, заросший диким мясом люд. Отца у Федора не было, то есть был некто, карликового роста, неуловимо напоминающий пуделя, но не обладающий половыми признаками, странный, отчаянный и ушлый. Про себя, Федор называл его папой, хотя и понимал умом, что это абсурд.
C матерью обстоятельства складывались и вовсе несуразно. В большой коробке из под телевизора, что стояла подле окна, ютилось донельзя страшное существо, вечно измазанное отчего-то сметаной. Изредка, в сочельник и прочие религиозные праздники из коробки доносились завывания. В эти дни, отец, суетливо вздыхая, вставал с лежака, на котором проводил большую часть своего недовремени и плелся к коробке. Там, наклонившись над картонным зевом, он долго, вполголоса, что-то бубнил жене, иногда причмокивая даже от неудовольствия. В такие сумрачные дни, Федя, еще совсем голыш, места себе не находя от непонятной тоски, ковырял в носу, словно выискивая давние клады и думал о великом. Великое представлялось ему в виде огромной голой бабы с сумрачным задом и теплыми сиськами. Великое ластилось к малышу, подставляя ему части тела для поцелуя. Федя мычал. Было это прекрасно и жутко одновременно…томленье, рождаясь в груди, переходило в область паха и превращалось постепенно в невероятной силы оргазм, что сотрясал все тело младенца и оставлял его лежать иссушенным, багровым от натуги и сладости.
Ранним утром, осьмандцатого числа, в дверь к Аватаровым постучали. На пороге, покрытый смегмой, сочился радостью сосед-мужчина странной наружности в неопрятном кожухе.
– Звать меня-Игнат, – представился он.
Федор, двенадцатилетний уже рослый паренек, склонил голову в знак смирения. Соседа этого, что каждый раз назывался новым именем, он побаивался. Игнат-хоть и невысокого роста, но кряжист был и норовом дик. За поясом всегда носил чудаковатого вида топор, в глазах прятал улыбку, но порою становился необуздан, мог и плюнуть…и ударить и даже как то, в гневном угаре, кое-кого укусил, но зверски, с подтекстом.
– Мать-то дома? – осведомился он похабно.
«Как странно, дико и нелепо складываются обстоятельства, – подумалось вдруг Федору, – отчего так, Господи, отчего?» Вспомнилось ему в эту секунду и раннее утро, и солнышко, что лучами своими ласкает землю и ветер, что нежно пальцами своими касается кожи, заставляя жмуриться в предчувствии чего-то неизъяснимо сладостного, и запахи скошенного сена и свежего, только испеченного хлеба… Вспомнилось ему и то сумрачное время, когда по селу их возили Безноженьку, девочку неведомого возраста, полупрозрачную в истощенности и горящую внутренним огнем. Мужчина, что ходил подле нее, назывался поэтом, сплевывал белою слюной и кичился все, что будто бы в Китае, как-то, встречал он самого Вертинского, и ел с ним утку, и спал с его грузинскою женой. Тем же вечером, обпившись до безумия, он бегал по селу, хватал прохожих за грудки и сипел им в ухо дымным своим голосом, что мол, он и есть тот самый Вертинский, и что в Китае он встретил САМОГО СЕБЯ, и спал с собственною женой.
– Нет матушки, – неожиданно для себя соврал Федор.
Игнат посерел лицом и потянулся было к топору, но тут невесть откуда, между Фединых ног проскользнул отец. По-майски улыбнувшись, он принялся виться вокруг Игната, делая приглашающие жесты в сторону коробки, что по случаю хорошей погоды вытащили в сад.
– Идем, сусетко, откушаем, – верещал он, то и дело кланяясь.
– Это можно! – пробасил Игнат, и вместе они потрусили к коробке. Задумчиво склонив голову, Игнат всматривался в темень. Крякнув, он принялся раздеваться, неспешно, уверенно.
– Последи за одежей, дитя, – не оборачиваясь буркнул он в сторону Федора и головою вперед нырнул в коробку. Отец же Федора, оглянувшись воровато, поспешил в сени, и вскорости вернулся с небольшим казанком, доверху наполненным отборной, жирной сметаной. Пискнув на Федора для острастки, он дробным козликом подбежал к коробке и принялся лить сметану внутрь, нетерпеливо и как-то гадостно даже переминаясь с ноги на ногу.
С жалостию внезапной, Федор глядел на отца. Никогда еще, не было ему так странно и смутно, как в это мгновение. Отец, в угодливом своем смятеньи, внушил ему отчего то тягучую, вязкую печаль. Медленно, нехотя переставляя враз заиндевевшие ноги, подошел он к коробке.
– Будя, папка!
Карлик воззрился на сына, прижав казанок к иссушенной груди. Глаза его, чуть подернутые пленкой осознания своего «я», вдруг раскрылись широко, впуская небо. Казанок выпал из отцовских объятий и гулко стукнулся о шершавую летнюю твердь.
– Сына! – полувскрикнул-полупропел старик, и норовисто принялся карабкаться по Федору. Умостившись, он обвернул натруженные руки вокруг сыновней шеи и счастливо засипел.
Обнимая отца, Федор, отчетливо осознал хрупкость, хрустальность мира. Отчего то, вспомнился ему и Вернер Херцог, и Виллен Климов, и Зеленые Муравьи и тропы войны. Вспомнился ему и Тарковский, что после смерти своей не раз захаживал к ним в деревню, все переснимая в уме «Ивана Рублева». Как дико и в то же время радостно было держать на руках, почти невесомое тело отца.
– Папочка, – прошептал он предположительно в то место, где должно было находиться ухо, – мы не должны унижаться. Ни перед кем. И пусть, наградой за смелость будут страдания и смерть, но что есть смерть как не единственная награда?
Старик заплакал кровью.
В желании угодить отцу, Федор поднял его гуттаперчевое тело над головой и ударил оземь. Лишь единожды вскрикнул старик, в смерти своей обретший и плоть и крылья. После затих, бессмысленным уже, но исполненным червивой глубины взглядом буравя небо.
«Отошел»-подумалось Федору.
Сделав шаг, он очутился перед коробкой. По бокам ее, пузырясь, стекала сметана.
– Дядя Игнат!
– Чего тебе. Окатыш? – гулко раздалось в ответ. Судя по голосу, Игнат находился в неудовольствии. Ворчливым интонациям его вторил нежный, воркующий хрип, что издавало существо под ним.
– Я ведь сейчас сожгу вас, к чертям!
На секунду, воцарилось молчание.
Впрочем, вот уже, заколыхалась, зашуршала коробка, и над краем ее показалась всколоченная голова Игната. Был он весь помятый, сметанный и блуждающий. Нетерпеливо струились глаза его. Текло из носу.
– Там ведь мать твоя, Любомирыч! – рыкнул он нравственно и погрозил Федору измазанным в чем-то околосметанном пальцем.
– Да что вы все заладили, отец, мать! Какая она мне мать, право слово! Ни рук ни ног, кочерыжка вместо головы! Ее нам из Швеции привезли, она и не живет вовсе, так, юродствует. Только вы у нее и были! Моя мама в Крыму! – выплюнув эти слова, Федор и впрямь, поверил, что вовсе не из дерьма земного сделан усердными жуками, а из плоти и крови людской, и что где-то, в неведомом эзотерическом Крыму, ждут его отец и мать. Румяные, спокойные телом и мыслями, степенные старцы. А уверовав, он уж не колеблясь боле, принялся запихивать непокорную кудлатую голову Игната в коробку. Сосед не сопротивлялся; уважительно поглядывая на Федора он сам умастился на дне и лишь шумами, издаваемыми своей утробой протестовал. Ни слова не было произнесено.
– А теперь я вас сожгу, дядя Игнат. Вас и вашу сожительницу.
Федя не медлил. Праведный гнев и ненависть обуревали его. Злое чувство, что поселилось в его кудлатой голове, породило непокорную и вредоносную мысль, что ведет к сумасшествию и свободе. Мысль о том, что вечность-есть отсутствие выбора, а бесконечность доводов-пустой звук, помешательство-не более, чем альтернатива покорности, а звериная жестокость-единственный нравоучающий ответ. Усердно поливая коробку припасенным ранее для себя керосином, грезил он о том, что сосед с мельницы, что носил диковатое имя Олесь и отрезал себе голову еженощно, при жизни убил лишь корову, для придания труду своему большей монументальности, и даже умерев, умереть не смог, ибо жив он своим трудом. Поджигая непокорный картон, грезил он безумием Тилля Улленшпигеля и Пастернака. Когда огонь, смрадной тушей поднялся в небо и в сад, гурьбой вкатились чумазые, заскорузлые дети, все как один отрывшие себя из своих же могилок, и принялись скакать вокруг кострища, подумал он и о том, что в ином пространстве и в другом времени, живут его настоящие отец и мать, и простирают к нему руки и жалеют его, сквозь бесконечную пустоту небесного эфира.
Так и случилось, что Федор осознал себя, лишь став убийцей. И превратившись в человека без прошлого, вышел он на дорогу, что вела в будущее. И ровно через сорок дней, где-то в Крыму издал первый свой крик мальчик, названный родителями в честь великого русского писателя Достоевского – Федором.
Деклассированным элементам
Весна за окном выглядела удивительно грязной. По осклизлой серой улице вяло перемещались полумертвые нечистоплотные прохожие. Закопченные, угрюмые машины, сновали вдоль дороги подобно чудовищным крысам. Низко нависшее небо источало из себя тяжелый трупный дождь. В воздухе пахло землей и мокрым картоном.
С ненавистью, Окороков отвернулся от окна. Моросящий дождь, что вот уже третий день не останавливался ни на секунду, казалось, поселился в его душе, липко обвил сердце, водяным паром забрался в легкие. Окороков ощущал себя утопленником.
«Черти что творится, уеду-ка в Гагры!» – нелепо подумалось ему. Образ неведомого этого городка, название которого всплыло вдруг из глубин подсознания, ассоциировался у него со степом и отчего-то с белыми ночами.
Сумрачно, обвел он взглядом свой кабинет. Предметы, что ранее казались ему изящными, ныне, в призрачном свете, что лился из окна, преобразились. Безвкусием и пылью веяло от дубового стола, глубокого кресла, конторки «под старину». Фотографии на стенах преисполнились пошлости. Лица партнеров, пусть и не любимых, но, несомненно, уважаемых Окороковым людей, глумились со стен.
Чушь, все чушь. Все пустое! Ему сорок девять лет, и дождь живет у него в легких. Что толку от руководящей должности, если сама жизнь его и не жизнь, а бестолковое какое-то копошение в бесконечных хлопотах и надуманных тревогах. Через три месяца, ему стукнет пятьдесят, а еще через некоторое время, он помрет, ведь обязательно же помрет, от сердечного приступа ли, от инсульта,… возможно, от рака простаты… Окороков поежился. И далее лишь пустота. Опустеет ли его кабинет или юркий зам, человек отвратительной совершенно конструкции, тотчас же займет еще не остывшее после него кресло? Что случится с машиной, квартирой? Кто позаботится о теле? К чему все это?
С неудовольствием и какой-то сердечной икотой, воззрился он на горку бумаг на столе. Сами бумаги эти, показались ему не более чем оберточными. В них завернута его скорая агония и смерть. После, развеют его пепел по ветру и скажут на панихиде-мол, жил да был такой, Савелий Окороков, пятидесяти с гаком лет, и не принес он человечеству ни вреда ни пользы, и умер он и сгнил, а сгнив, дал запах и червя и стал землей и от этого миру была превеликая польза.
«Бред какой-то»-обиделся Окороков. «Вовсе я не умру. Или, быть может, умру, но разумеется не так и не завтра.»
За окном громыхнуло, потянуло запахом картона. В ледяной тишине, что на секунду воцарилась в кабинете после удара грома, яростно и беззастенчиво зазвонил телефон.
Вздрогнув от неожиданности, Окороков поднял трубку. Приосанился и выработанным за годы, полным начальственной скуки голосом, пробасил:
– Слушаю. Окороков.
– Савелий Андреевич, – пискнула трубка, – из Университета беспокоят. По поводу задолженности.
Окороков поморщился. Опять Вика несет какую-то чушь. Вот уже двенадцать лет, она работает секретарем, и за годы эти, научилась с обязанностями своими справляться рефлекторно, не задумываясь. Окороков к ней относился дуально, как и к большинству своих сотрудников. С уважением, и подспудным раздражением.
– Какой задолженности, Вика? Из какого Университета?
– Из Университета, Савелий Андреевич, просят Вас. Женский голос.
– Она хоть представилась, эта барышня?
– Секундочку. Так точно, я записала. Назвалась Самохиной.
«Что это за армейское „Так точно!“? Раз уж взяла за привычку говорить „так точно“, будь любезна, стоять навытяжку и отдавать честь»-подумал Окороков со злостью.
– Ладно. Соединяй.
Тотчас же, без перехода, в трубке мистически, часто-часто задышали. Отчего-то, Окороков вспотел. Пригрезилось ему, что на том конце трубки, упомянутая Самохина сношается с огромным кобелем.
– Але! – он даже зачем-то подул в трубку, – Говорите!
– Савелий Андреевич? – вкрадчиво промурлыкал телефон.
Окороков поборол дикое желание ответить «Так точно».
– Он самый. Кто беспокоит?
– Самохина, Савелий Андреевич. Самохина, Валентина Петровна, преподаватель политологии.
– Э-э… – выдавил из себя Окороков. – Э-хм…
– Я по поводу задолженности, Савелий Андреевич.
– Какой задолженности? Что вам угодно?
– Задолженности по политологии, разумеется. Вы не сдали экзамен.
Показалось ли Окорокову, или на миг в комнате действительно потемнело, и будто порыв холодного ветра пронесся по кабинету. Сумрачно и вязко стало ему. Липкими стали руки.
– Помилуйте, э-э…как вас там, – хрипло гавкнул он в трубку, – что за чепуха? Какой к дьяволу, экзамен!
– Полноте, Савелий Андреевич. Мы с вами ходим по кругу. Экзамен по политологии. Вы его не сдали. На пересдачу, вы тоже не явились, а следовательно…
«Следовательно, вот оно и пришло, – учтастливо пробасил некто в голове Окорокова. – Вот, Савелий Андреич и все. Приплыли!»
– …следовательно, я вынуждена…
– Так! – собравшись с духом, рявкнул Окороков. – Я не знаю, что вам, к чертям собачьим надо, и за каким бесом, вы отрываете меня от работы. Но, раз уж так получилось, что я с вами разговариваю, хотя и разговаривать нам изначально не о чем, считаю своим долгом вам сообщить, что я окончил университет двадцать семь лет тому назад с красным дипломом! Все! Я кладу трубку!
– Савелий Андреевич, – прошептало в трубке… – Савелий Андреевич…я отзываю ваш диплом.
И тотчас же, задышало, заухало неведомое, зажужжали провода, донеслись из трубки и пение чье-то далекое, будто бы даже и хоровое, и шипение и треск, и чей то неприличный, остервенелый смех. Холодными пальцами, мазнул невесть откуда взявшийся сквозняк по щеке и …все стихло.
В недоумении, Окороков уставился на трубку. Снова поднес ее к уху. Ничего. Ни шорохов, ни песен, ни даже гудка. Телефон был мертв.
«Мертвый телефон»-отчаянно подумал он. И тотчас же, вспомнились Университетские годы, пятый курс, и курс политологии, что читала вредная, недовольная, изнуренная постоянным ожиданием счастья, сухая и медузная Самохина, что по слухам, в свое время была любовницей то ли Горбачева, то ли Гайдара. Вспомнилось ему и то, что экзамен по политологии, он сдал, и сдал на отлично. Впрочем, принимала экзамен не Самохина, а зам декана, Руцко. Самохина же при всем желании своем участвовать в экзаменации не могла, равно, как и звонить Окорокову, ибо, незадолго до того, попала глупо, по-Берлиозовски, под трамвай и скончалась на месте.
Некоторое время, Окороков тупо смотрел на докладную записку начальника производственного цеха, что лежала прямо перед ним. «Бред, чепуха! Нелепый розыгрыш! Фарс!»-разными голосами кричало внутри него. И все же, несмотря на явную абсурдность давешнего звонка, было в нем что-то неудобоваримо логичное. Будто бы, к месту и ко времени позвонила давно уж сгнившая учительница. Уместным и ожидаемым показался ее звонок.
Надо выпить чаю. Крепкий, горячий, сладкий чай с медом успокоит нервы. Поставит вещи на свои места. И вся эта чертовщина окажется не более, чем чьей-то идиотской шуткой.
Вздохнув глубоко, потянулся Окороков к телефону. Помедлив секунду, нажал на кнопку интеркома, откашлялся. Длинные гудки, что стереофонически раздавались из трубки и из-за стены, гвоздями терзали уши.
«Где ж ее черти носят?»-подумал он в полубреду и тотчас же осекся. Слово «Черти» таило в себе неясную, но ощутимую угрозу.
Наконец, за стеной подняли трубку. К ужасу Окорокова, не секретарское верещание услышал он, но ровный, спокойный и уверенный голос Рустама Борисовича, своего первого зама.
– Савелий Андреевич? – с издевкой раздалось в трубке.
– Рустам? Что такое? Где Вика? Я требую…
– Прекратите истерику, Окороков, – тем же мерзким хихикающим голоском зазвенела трубка, – я сейчас зайду.
Тотчас же распахнулась дверь и, в кабинет, ввалился красный, словно распаренный, помидороголовый Рустам Борисович. В глазах его плясал невиданный ранее огонь, ворот рубашки был расстегнут. Более того, как показалось Окорокову, зам был босиком.
За Рустамом Борисовичем в кабинет вошли еще двое. Молодые, коротко-стриженные, в одинаковых серых костюмах.
– Что здесь… – начал было Окороков, но осекся.
– Значит так, – буднично сказал один из молодых людей. – Звать меня Веня, положим, но это ровным счетом ничего не значит. Разговаривать с вами будет он. – и ткнул пальцем в Зама.
Последний резко кивнул, изогнулся весь и сел. Прямо напротив Окорокова, забросив ноги на стол. Ступни его, босые, покрытые грязью оказались прямо перед носом Савелия Андреевича. Особенно, Окорокова поразили ногти на пальцах, не менее десяти сантиметров длины, они закручивались в экзистенциальную спираль. По кабинету пошел смрад.
– Я закурю, – заявил Веня. Его коллега молчал, буравя глазами пол.
– Ну вот что, Андреич, – заявил Рустам, – Тут такая ситуация складывается. Чаю тебе никто не принесет. Я тебе больше, Андреич скажу-очутился ты, брат, в положении незавидном. Плохи твои дела.
– Покаялись бы, – хмуро произнес Веня.
Окороков не мигая, смотрел на голые ноги своего зама. В этой ситуации, именно наличие голых ступней у него на столе показалось ему наиболее важным фактором, свидетельствующим в пользу того, что все происходящее не более, чем галлюцинация, что вот-вот закончится. Однако, смущало его то, что в галлюцинации этой, он, руководитель крупного предприятия, повел себя как забитый доходяга. Ему бы встать, расправить плечи, заорать в конце концов, да и выставить всю эту братию за дверь. Но хотелось ему лишь закрыть глаза и спрятаться и не видеть более голых ступней своего заместителя, ни спиралевидных черных ногтей его.
– Так вот, – выдержав эффектную паузу, произнес Рустам, – плохи, Андреич твои дела. Конечно, рассуждая ю-ри-ди-чес-ки, полагается тебя арестовать. Но, принимая во внимание твое положение и выслугу лет…
– Да что вы цацкаетесь с ним! – визгливо крикнул молчаливый путник Вени, – В расход его, братцы!
Рустам задумчиво покачал головой.
– Господа! – проблеял Окороков слабо, – умоляю, объясните мне…Рустам Борисович, голуба? Что … Как понимать?
– Так и понимать, мразь, – без выражения буркнул Веня.
Рустам посмотрел на Окорокова, будто первый раз в жизни его увидел. Убрал ноги со стола, и наклонился к своему начальнику багровым лицом, так, что глаза их разделяло лишь несколько сантиметров. Насупился, томатно отсвечивая лысиной.
– Ты же не сдал экзамен, Андреич. Что тут понимать. Твой диплом отозвали.
– Приказ Самохиной! – хором гаркнули молодцы в костюмах.
– Во! – Рустам поднял сосисочно-сиреневый палец и погрозил им Окорокову, – Слыхал, брат!
– Рустам Борисович, – слова давались Окорокову с трудом, – …эээ-…черти что… Самохина умерла уж сто лет как…да и какая разница…какой диплом? Почему диплом?
– Потому что, диплом. Оставим этот спор, Андреич. Веня…
Что-то внутри Окорокова упало гулко, ибо он понял, что его судьба уже решена и в эту секунду ему оглашают приговор.
– Что там у нас, Веня?
– Урраа! – вдруг крикнул молчун у стены. И снова затих.
– Ну… – помялся Веня… – Окороков, Савелий Андреевич, пятьдесят четвертого года рождения, образование высшее экономическое, директор, э-э…директор. Семейное положение-женат. Двое детей. Принимая во внимание заслуги перед отечеством, считаю возможным исключить пытки и прибегнуть непосредственно к исключительной мере.
– Так тому и быть. – пробасил Рустам. – Самохиной отчитаетесь лично!
– Она же мертвая, Рустам Борисыч.
– Верно…. Это меняет дело. Но она остается руководителем и к ее мнению следует прислушиваться. – он горько улыбнулся, – что же ты так, Савелий?
Окороков сглотнул. Краем глаза, он видел заоконный мир. Все так же шел дождь. Все так же, помойно лилось по стеклу. Все так же, крысами, шныряли вдоль дороги черные от копоти машины. И подумалось ему в этот момент, что дождь обязательно закончится и грязь сойдет с улиц как проходит слава мирская, вот только он, Окороков, этого уже не увидит, поскольку единственное предназначение его-удобрить своими соками и переживаниями землю.
– Товарищи, – пылко произнес Веня, – я предлагаю вырвать предателю Окорокову сердце!
– Урраааааа! – в который раз пискнул второй молодец.
– Чепуха, – авторитетно заявил Рустам. – Веня, друг мой, отведите Савелия Андреевича в уголок да и пустите ему пулю в лоб.
Отчего то, в эту секунду Окорокову взбрело в голову выжить. «Жить хочу, жить!»-визжало пустое внутри него, – «Жрать буду, дышать!»
– Товарищи! – он попытался придать своему голосу твердость, приосанился, – Господа! Я целиком разделяю вашу точку зрения и готов понести наказание по всей строгости закона. Я осознаю, что несмотря на годы беззаботности, что я прожил, вся тяжесть совершенного мною проступка, вскоре обрушится на меня. Однако, несмотря на чудовищность греха, я вынужден отметить, что вряд ли заслуживаю смерти. Да, я не сдал экзамен, но лишь потому, что уважаемая мною товарищ Самохина, к тому времени была уж две недели как мертва. Товарищи! Я…я никого не убивал в своей жизни. Я отец двоих детей. Признаюсь, я женился лишь потому, что мне уж к тому времени исполнилось тридцать, и нужно, просто необходимо было жениться….вы понимаете, товарищи, возраст, положение, в конце концов, общественная мораль! Да, я не люблю свою жену, но она счастлива со мной! Да, мне претят узы брака-все эти годы я ненавидел свою семью, но оставался с нею, воспитывал детей, жил, в конце концов, как положено! Возможно, я гневил бога, веруя в него лишь в моменты тягот, но ведь не я один, товарищи! Не я один! Я брал взятки, друзья мои, но подумайте сами-я вынужден был, меня заставляли обстоятельства! Я грезил порой о ужасных вещах, но только в мыслях, на деле я и мухи не обидел…Пожалейте меня! Я исправлюсь. Я все изменю, завтра же!
Я…
– Хватит, Савелий Андреевич, – произнес Рустам, – не позорьтесь. Неужели ты, так и не понял за все эти годы, что завтра-не понятие, но пустая софистика. Разминка для ума, не более. Завтра-пустой звук. Есть лишь сегодня, здесь и сейчас. И твое сейчас произойдет здесь.
Заученным движением, Веня, вытащил из-за пазухи видавший виды пистолет. Прицелился, ловко прикрыв один глаз.
– Я не виноват! – только и пискнул Окороков.
– Да… но ты не сдал экзамен, Савелий. – процедил Рустам.
И стал гром.