355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Каган » Расскажи живым » Текст книги (страница 8)
Расскажи живым
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:04

Текст книги "Расскажи живым"


Автор книги: Давид Каган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Делить хлеб – каждому по сто пятьдесят граммов – дело самих больных. Выбирают двоих. На глазах у всех хлеб режут на равные порции. Затем один поворачивается спиной к столу и отходит от него на несколько шагов. Резчик дотрагиваясь рукой до кусочка, кричит: «Кому?» и тот, кто повернулся спиной, называет любого из больных. При таком способе дележки никто, в том числе и те, кто делит, не знают, какая пайка кому достанется. Каждый вправе рассчитывать, что не сегодня, так в следующий раз ему попадет кусочек получше, на два-три грамма тяжелее.

– Кому? Кому? Кому? – раздается каждое утро по всем трем этажам корпуса.

В Гродно хлеб выпекался с примесью свеклы, был черного цвета, блестящий от влаги. Здесь, в Хороще, как это делали и в Лиде, в муку добавляют тонко размолотые древесные опилки. Опилок тридцать процентов, – таков стандарт. Размолотое дерево придает хлебной корке серебристый оттенок, в мякише – многочисленные гнезда белоснежной древесины. Знающие люди говорят, что она березовая, другие же возражают: нет, ель!

Прошло уже две недели, а нога гноится по-прежнему.

– Переходи на первый этаж, – предложил однажды Пушкарев, – там двор ближе,а То ты сидишь наверху, свежим воздухом не дышишь.

Действительно, с больной ногой лучше на первом этаже. Не хочется лишь уходить от Зубкова.

На новом месте, в десятой палате, тесно, комната маленькая, пол из керамических плиток, в углу – труба, забитая деревянным кляпом, – когда-то тут была ванная, а может быть, санузел. Но до двери во двор всего несколько шагов по коридору.

Здесь двое больных, оба пожилые. Полковник, дядя Костя, как его называют, высокий человек без правой руки, и Хетагуров – осетин с черной бородой.

– Врач, а вылечиться не можете, – ворчливо шутит однорукий.

Он доброжелателен, с ним не трудно войти в контакт. К нему часто приходят пленные: кто потому, что земляк, кто – в одной дивизии служил, а чаще затем, что нужно поговорить с умным, спокойным человеком. Всю жизнь прослужив, он хорошо знает резервные силы страны и армии, его спокойная уверенность передается другим. Не бросается из одной крайности а другую. Если немцы начинают трубить о прорыве на каком-нибудь участке нашего фронта, полковник спокойно объясняет, что это на одном участке, а фронт тянется от Ледовитого океана до Черного моря. И, наоборот, если в лагерь проникает весть о наступлений наших, то он вовсе не считает, что наши войска уже на днях очутятся под Белостоком.

– На войне и в наступлении, и в отступлении не легко, – говорит, он, поглаживая короткие седые волосы. – У гитлеровцев уже нет прошлой уверенности. О-ох, сколько у них было высокомерия, даже у пленных! Помню, приехал я в штаб вместе с другими командирами, ждем, курим на полянке. Выводят из штаба двух немцев, пленных, один из них майор, пожилой. Мы подошли, начали разговор. Кто-то прямо спросил: что он думает о войне? Ответил нам, как школьникам: «Кто победит – трудно сказать, но сейчас, уже видно, что воевать мы вас научим». Мы ему о том, что у нас есть опыт прошлой войны, напомнили о прорыве Брусилова, о поражении немцев под Псковом. Рассердился, не стал разговаривать.

Иногда кто-либо из знакомых полковника приносит ему немного брюквы или картофелину. Дядя Костя тут же делится с нами, хотя и делить нечего. Чтоб не оставлять его голодным, не делить жалкие крохи, Хетагуров и я уходим во двор. Хетагуров обматывает себя одеялом и начинает ходить кругами вдоль ограды корпуса. Устав, присаживается на брошенных у входа кирпичах. Я знаю характер Хетагурова и не завожу с ним разговора о том, что больше всего волнует, – в войне. О событиях войны Хетагуров не произносит ни слова, и в беседы на эту тему не вступает. Будто война – это кошмарный сон и вовсе не он, Хетагуров, был ранен в голову. Он может говорить, и поговорить красиво, с вдохновением, но это случается редко, когда разговор заходит о его любимом Кавказе, о маленькой Осетии, где он родился и вырос. «Какой народ! Какой народ!» – приговаривает он. И если видит, что к его восторгам относятся с вниманием и сочувствием, то удостаивает слушателей чтением на память стихов своего великого однофамильца Коста Хетагурова:

 
...Когда же радость грез
Отравит горечь слез,
Когда тебя настигнет горе,
Ты вспомни лишь народ, —
Среди его невзгод
Твои страданья – капля в море!
 

– Замечательные стихи, – сказал как-то я. – И перевод хороший.

– Ка-а-кой перевод? Никакого перевода! – рассердился Хетагуров. – Коста писал одинаково хорошо по-русски и по-осетински!

Соседнюю, одиннадцатую палату, населяют люди не менее интересные, чем десятую. Одиннадцатая – это притягательный центр и для больных, и для врачей. Тот, кому доверяют, может узнать здесь важную новость о фронте, послушать комментарии или «поправки» к сводкам немецкого командования.

Лечит их Гордон Максим Моисеевич, невропатолог, бывший адъюнкт военно-медицинской академии в Ленинграде. Он тут почти всегда. Сидит на табуретке, опустив голову на руки, слушает. Если сам начинает что-нибудь рассказывать, то сидеть не может: ходит, жестикулирует. Очень сутулый, почти сгорбленный. Худое, горбоносое лицо в глубоких морщинах, по виду ему не сорок шесть, а все шестьдесят. Смотрит внимательно, одним глазом, другой прищурен. Поэтому его собеседнику кажется, что тот его видит до малейших деталей, будто рассматривает в микроскоп. Он Halbjude – наполовину еврей, мать – эстонка. Немцы учитывают даже и тех, кто Vierteljude —четверть еврея.

Больных, пять человек, все неврологические. В углу у окна – Зеленский Дмитрий Савельевич. Усы свисают по-казацки и старят его, а в густых волосах нет еще седины. Нос с орлиной горбинкой как бы прижимает верхнюю губу, худой подбородок выступает вперед. Глубоко сидящие под высоким лбом глаза светятся умом и энергией. Под одеялом ног не видно, кажется, что у него отрублена нижняя половина тела. Ближе к двери Бабков – стрелок-радист самолета. Третий – Комаров из Краснодара Правая нога ампутирована, в левой был прострелен нерв, из-за этого постоянные боли. У четвертого – Александрова Георгия – последствия контузии. Он тоже ленинградец. И еще один – Адарченко Арсений – белорус, ранен в ногу. По образованию фельдшер, помогает Гордону и другим врачам на первом этаже.


Гордон М. М.

1956 г.

Гордон сам привел меня в одиннадцатую.

– Хотите познакомиться с моими пациентами? Все они симулянты. Вот первый, – Гордон кивает на Зеленского. – Он вас и познакомит с другими. А я пойду.

Сейчас здесь двое – Зеленский и Комаров. Оба лежачие, они еще ни разу не подымались. Бабков и Адарченко вышли куда-то, а Александров пикирует.

– Если бы не Жора, мы бы пропали. Вот и он, – легок на помине. Где был?

– Пгомышлял, – картавя, отвечает Александров и расстроенный вешает пустой котелок на гвоздь, – да ничего не вышло. Поваг говогит, им самим жгать нечего.

– Ладно, не расстраивайся. Уснем – забудем про еду. – Зеленский подмигивает мне и почесывает указательным пальцем свисающие над бледными губами усы.

«Крепкий ты человек, если не разучился улыбаться», – думаю я, вглядываясь в больного. У него обе ноги парализованы, осколком задет позвоночник.

– Максим Моисеевич говорит, что со временем восстановятся движения. Как вы думаете? Некоторые пальцы чувствуют укол иглой.

– Это уже хорошо, – отвечаю ему, поднимая сползший конец дырявого одеяла. Парализованные ноги высохли, ни следа мышц, пальцы скрючены.

Зеленский рассказывает мне про Александрова. Тот заснул, не снимая ватника.

– Месяц тому назад начал разговаривать, а после контузии целый год ни одного слова не мог сказать. Слух сохранился, все понимает. Тужится, мычит, а ничего не получается, иногда даже плачет от досады. Максим Моисеевич полечил чем-то, гипноз применил, и вот свершилось евангельское чудо: заговорил Георгий.

Дмитрий Савельевич и по званию, и по возрасту старше остальных. Слушатель военно-инженерной академии, перед войной находился на строительстве пограничных укреплений Очень развит, владеет польским, немецким и французским языками. Товарищи называют его «инженер», а некоторые – «академик». Во всех корпусах лагеря, в котельной и прачечной у наго приятели. Здание котельной почти рядом с девятым корпусом, в кочегарке работают цивильные из Хороща. Кое-кто из них слушают московские и лондонские радиопередачи, разговаривают с некоторыми пленными, кому доверяют, а те передают Зеленскому свежие новости От него через верных людей они расходятся по лагерю: о неудачах немцев на фронте, о бомбежке их тылов, о партизанах, – обо всем, что дорого советскому человеку.


Зеленский Д. С.

Довоенное фото.

Полицаи следят за тем, чтобы заключенные лагеря не общались с цивильными, Кроме Нагодуя и полицаев грозой лагеря является унтер-офицер Шоль. Шоль – правая рука начальника лагеря Губера. Он вездесущ, его появления в корпусе можно ожидать в любое время дня и ночи, кажется, его женоподобная фигура на длинных ногах постоянно маячит в лагере. Не помню, видел ли я когда-нибудь Шоля без улыбки. Назначит кого в команду для отправки в Германию – на его бабьем лице с розовыми щеками улыбка, прикажет посадить человека в карцер – тоже улыбается. Заметив бегущего из кухни пленного, на ходу стаскивает перчатку с руки. Попавшийся со страхом смотрит на улыбающееся лицо и злые глаза унтер-офицера.

– Знаешь приказ?! – кричит тот, замахиваясь. Кулак у него крепкий и от второго удара пленный валится. – В карцер!

Подбегающий полицай угодливо козыряет:

– Будет исполнено!

Шоль надевает перчатку и шагает дальше, оттопырив широкий зад. Хорошо говорит по-русски, с легким акцентом. В прошлом он колонист на юге Украины. В советские годы ему предложили уехать, а поместье передали батракам.

* * *

В начале января я вернулся в туберкулезное отделение. Хожу с палкой, рана еще гноится, но уже могу работать. Тут все то же, что и раньше: голод, тоска, постоянный, проникающий во все поры кожи запах хлорной извести. Разнообразие вносит иногда приход переводчика Рауля. Очень высок ростом, с впалой грудью, в черной суконной гимнастерке. По-цыгански смуглое лицо и черные волосы вызывают молчаливый вопрос о его национальности. Известно, что ему двадцать один год, он москвич, жил в детском доме. Он переводчик, но не захотел жить вместе с полицаями и остался в том же корпусе, где был до своего назначения в переводчики. Сопровождает на работу за лагерь группы пленных, переводит приказания конвоиров. Пленные знают, что это свой парень.

Вовлечь его в разговор о войне, о положении на фронте – дело трудное. Сидит молча, задумавшись, если есть махорка – курит, и непонятно, притворяется ли он, что не слышит вопроса, или, действительно, мыслями где-то далеко. Сегодня завели разговор о Сталинграде.

– Что там делается – ничего не поймешь, никто не знает, – проговорил Круглов.

Рауль отмалчивается, будто не от него ждут ответа.

– Где же там фронт?! – настойчиво прошу я. И желая задеть его, добавляю: – Умеете же вы den Schnabel halten![19] 19
  Den Schnabel halten – держать язык за зубами (нем.).


[Закрыть]

Рауль сосредоточенно дымит. Потом берет карандаш и быстро рисует волнистую линию Волги, кружок на ней – Сталинград, севернее его – жирную стрелу, направленную на юго-запад, и такую же стрелу, ниже Сталинграда, – на северо-запад. Концы стрел почти смыкаются.

– Сейчас у немцев там три фронта, – произносит он своим глухим голосом. – В самом Сталинграде – раз, со стороны Воронежа наши наступают, и еще вот, с Кавказа. Ну, все вам сказал, мне пора.

После его ухода каждый вертит в руках и рассматривает листок со стрелами.

– По-моему, армия Паулюса в мешке, – произносит Круглов. – Как ты думаешь, кадровик? – обращается он к Протасову.

– В мешке, да крепко завязанном! – И тот энергичной линией соединил обе стрелы.

В лагере все чаще устраивают построение пленных по корпусам. Немцы сами пересчитывают, не доверяя, тем сведениям, которые им подают. Сначала в палатах тех, кто не встает с нар, а затем в строю.

В эту проверку при подсчете оказалось на одного человека больше, чем в сведениях. Это могло быть и случайной ошибкой, но могли сделать и умышленно: в случае побега не обнаружили бы недостающего. Подавал сведения Протасов. Шоль ласково поманил его к себе:

– Поди! Поди! – и когда тот подошел, сунул ему листок со сведениями и тут ж ткнул кулаком в лицо. Второй раз поднес листок к главам Протасова и снова удар в лицо:

– Пошел в строй! Еще раз соврешь – и будешь умирать. Слышишь, mein lieber Freund![20] 20
  Мein lieber Freund! – мой дорогой друг! (нем.).


[Закрыть]
 – закончил Шоль.

Протасов, закрыв рукой разбитые в кровь губы, спотыкаясь, пошел на свое место.

В стороне, за правым флангом колонны стоят Губер и его переводчик. Переводчик живет за главной оградой лагеря, в одном доме со своим шефом. Говорят, он даже имеет доступ к радиоприемнику. Губер сухощав, держится прямо, лишь седые волосы и морщинистая шея выдают его возраст. От пенсне – цепочка к левому уху. Когда Шоль избивал Протасова, начальник лагеря даже не повернулся в ту сторону, и по-прежнему, не вынимая рук из-за спины, продолжал разговаривать с переводчиком. Губер, как и Шоль, часто носит улыбку на лице, видно, так у них принято на Западе – почаще улыбайся! Попробуй догадаться, что думает человек с таким выражением лица. А как всмотришься – чувствуешь леденящий холод в груди. Закричи перед ним, попроси о помощи, – он не шелохнется, будет стоять с маскообразной улыбкой, будто существо с другой планеты.

Построение кончилось. Все продрогли. Круглов и я нашли Протасова у больных. Он уже стер кровь с подбородка, сидит на нарах. Говорить слова утешения в такой момент излишне, проклинать Шоля или угрожать ему – тоже без пользы. Я молча присел на нары к Протасову, а Круглов порылся в карманах и наскреб там немного табака.

– Закури! – предложил он.

– До весны далеко... – как бы в ответ на свои мысли проговорил Протасов.

– Не за горами, – говорю я, понимая мечту Протасова.

* * *

После Нового года немцы поставили в лагере еще один репродуктор. Он висит на столбе недалеко от туберкулезного корпуса. Убедившись в никчемности своей газетки, издаваемой для русских военнопленных, гитлеровцы решили воздействовать радиопропагандой. Два раза, в два часа дня и семь вечера, транслируются последние известия. Однако заключенные слушают передачи по-своему. Отбили атаки большевиков в районе Сталинграда? А давно ли кричали, что не выпустите ни одного большевика живым из этого города? Хвалитесь, что окружили и уничтожили партизан около Минска. Значит, есть там партизаны, значит, это реальная сила!

В последнее время Блюменталь-Тамарин, постоянный диктор и комментатор фашистской радиостанции, потерял прежнюю уверенность, голос у него хриплый, часто срывается, чувствуется раздражение в интонациях.

– Неужели он сын народной артистки? – с сомнением в голосе спрашивает Круглов. Его удивленные, немного навыкате, глаза смотрят на меня так, будто просят: скажи, что это неправда!

– А почему не верите? Кто мог подумать, что Власов станет изменником? Такого же выродка могла родить и известная артистка. Если вы за Блюменталь-Тамарину переживаете, то она ни при чем. Знаете поговорку? «Дед мой лев, отец – медведь, а сам я – шавка».

– Как он к немцам попал?

– Писал как... Перед самой войной труппа артистов приехала на гастроли из Москвы в Черновцы...

Второго февраля весь лагерь взволновала весть о побеге переводчика Губера. Добавляли при этом, что он унес оружие и даже пистолет Губера:

Услышав эту новость, Каплан быстро направился к двери.

– Пойду разыщу Рауля, может быть, от него узнаю подробности.

Через час Каплан вернулся и передал свой краткий разговор с Раулем. Переводчик ушел ночью, утащил из комнаты, где спали солдаты вахткоманды, две винтовки. Про пистолет Губера – неправда. Поиски пока не дали никаких результатов. Он бывал не раз в окрестных деревнях, и у него есть много знакомых среди населения. Вряд ли его найдут.

– Интересно, где он сейчас, какие его планы? – произносит и Круглов.

– Раз оружие прихватил с собой, ясно, что к партизанам

Каждый завидует бежавшему, строит свои планы освобождения, надеется на удачу. Побеги удаются все реже – охрана все крепче. И всякий побег – радость для всех, словно силы прибавляются у каждого.

Из шестого корпуса пришел фельдшер Гиршензон, по радостно возбужденному лицу видно, что у него важные новости. Закрыв за собой дверь и убедившись, что посторонних нет, стал рассказывать:

– Немцев уже нет в Сталинграде! Слыхали? – его черные глаза в глубоких глазницах сверкают. – Из трехсот тысяч половина убита, остальные в плену!

– Расскажи толком! Сядь! – кричит Протасов.

Но он, размахивая костлявыми руками, ходит взад-вперед. Настолько худ, что кажется, будто слышен стук его костей под одеждой.

– Немцев окружили под Сталинградом уже два месяца тому назад. Наши продвинулись далеко на запад, так что ни одна немецкая часть не могла вырваться из окружения. Сейчас наши вот где: вот Волга, вот Дон. – Гиршензон нацарапал на столе две извилистых линии. – Паулюс и его штаб взяты а плен. О-о! С ним интересная история! Его взяли в плен, а немцы врут, что Паулюс погиб.

Рассказывает так, будто только что побывал у наших, за линией фронта. Не стали спрашивать откуда он знает. Может быть узнал от Рауля, а, возможно, от поляков с котельной.

– Ты бы почаще приходил к нам с такими новостями! – Протасов хлопнул его по спине.

Через несколько дней весть о разгроме немцев под Сталинградом ни для кого в лагере не была секретом. Немцы уже не могли скрывать свое поражение. Но привирали, изворачивались.

Еще задолго до семи часов больные и медики столпились в подъезде корпуса. Здесь, не выходя наружу, хорошо слышно радио. Пока репродуктор молчит. Теплый, сырой воздух проникает со двора через открытую дверь. Вместо обычных вечерних заморозков, сегодня оттепель, туман ест снег и слышно, как частые капли падают с крыши и булькают в лужах.

– Тихо! – прикрикнул кто-то, – начинают!

Из репродуктора послышался голос Блюменталь-Тамарина. Медленно, загробным голосом, будто читая панихиду, рассказывает о гибели шестой армии.

– Командующий шестой армией фельдмаршал фон Паулюс, сражаясь рядом со своими гренадерами, погиб. В знак скорби в Германской империи объявлен трехдневный траур

В репродукторе что-то щелкнуло, он замолк. Трансляция закончена. Но никому не хочется уходить.

– Хо-о-ро-шая передача, – удовлетворенно протянул кто-то из стоящих рядом.

Еще не успели в полной мере осмыслить все значение сталинградской битвы, но уже гордая радость светится в глазах! Впервые за долгие месяцы плена из уст самих немцев услышали о их поражении.

Долго не можем уснуть, делимся впечатлениями или молча смакуем радость победы под Сталинградом.

В последующие дни приходят новые слухи об успехах наших войск. Каждому ясно: гибель гитлеризма неизбежна. Люди улыбаются при встрече друг с другом, да и внешне мы изменились: голову держим прямее, сутулимся меньше

Радиотрансляции прекратились. Комендатура лагеря заметила вредное влияние сообщений о «героической гибели шестой армии». Но у гражданского населения всегда самые свежие сведения о фронте: они слушают Москву и Лондон. И если не Юзеф, старик-кочегар, то кто-нибудь другой заносит последние новости в лагерь. Поляки ненавидят оккупантов. Уже тысячи заложников-поляков повешены и расстреляны. Совсем недавно гестапо в Белостоке расстреляло тринадцать человек – видных врачей и учителей. Зеленский, рассказывая об этом, называл фамилии погибших.

За побег переводчика вахткоманду наказали, многих послали на фронт. Среди часовых за проволокой появились новые лица. Новые немцы появились и в лагере, среди помощников Шоля. Теперь за каждым отделением закреплены унтер-офицер или ефрейтор для постоянного наблюдения. Они могут явиться в любое время, произвести поверку людей, выяснить, нет ли чего подозрительного. Они же составляют сведения о численности больных и медперсонала, без их осмотра умерших не выносят из корпуса.

В воскресенье старший ефрейтор, прикрепленный к туберкулезному корпусу, проверяя количество пленных, зашел к нам. Пересчитав, записал в маленький блокнот. Худосочный со шрамом во всю щеку, хромает, на груду у него планка с колодками наград, ленточка за ранение. По тому, как он медленно складывает блокнот, видно, что он не торопится, и, может быть, те прочь поговорить.

– Wo?[21] 21
  Wo? – где?


[Закрыть]
 – спрашивает у него Круглов, показывая на рубец от ранения и в пространство, на восток.

– A! – понял ефрейтор. – Front!

– Ja, Front, aber wo?[22] 22
  Ja, Front, aber wo? – да, фронт, но где? (нем.).


[Закрыть]

Ефрейтор нахмурился и объяснил как мог, что разговаривать с пленными запрещено, а о фронте – особенно. За это его снова могут послать в окопы, а он уже сыт войной, у него есть дети, жена. Вынул из пухлого бумажника пачку фотографий. С одной смотрит молодая женщина, рядом с ней две девочки и мальчик. На другой – дети среди игрушек. Он показывает и остальные. Такого же формата, как и семейное фото, на такой же бумаге... порнография. Я впервые вижу порнографические открытки, и меня поражает отталкивающая непривлекательность голых тел в безобразных позах, скучные лица, повернутые к объективу. Никакой тайны, ни следа страсти... одна только работа. Такое же чувство удивления и брезгливости испытывают все, и когда Протасов вернул открытки и не стал просить, ефрейтора, чтобы он показал остальные (еще с дюжину, наверно, осталась не просмотренной), тот понял, что его осуждают. Уши покраснели, он явно недоволен невниманием к его коллекции. Взял со стола пачку фотографий, нервно засунул в бумажник и положил во внутренний карман мундира.

– Я солдат, – говорит он, застегивая пуговицы. – Воевал, а сейчас хочу пожить. А кроме работы, еды и баб меня ничего не интересует. – Хромая, пошел к двери

Тщедушный фриц возмутил всех,

– Каракатица он, а не солдат! – ругается Протасов. – Хотя бы фотографии жены и детей положил отдельно.

– Культуртрегеры[23] 23
  Культуртрегер – носитель культуры (нем.).


[Закрыть]
... Э-эх! – Каплан в сердцах пнул ногой табуретку и отошел к окну.

Со дня на день ожидается отправка людей из лагеря. Говорят, что отправят много медиков и тех больных, кто хоть мало-мальски годен для работы. Увезут на запад, подальше от своих, которые, может быть, с каждым днем все ближе и ближе.

Снега уже нет, земля отогревается в лучах апрельского солнца. В канаве, что вырыта между рядами проволоки, полно воды. Среди пожухлой прошлогодней травы робко пробиваются темно-зеленые лепестки. Еще немного времени и везде зазеленеет, тогда под каждым кустом беглый человек найдет себе приют.

– Пойдемте, Павел Петрович, выйдем ни воздух, – предлагаю я Круглову. – Сегодня польская пасха. Слышите, звонят в хорощском костеле?

– Слышу... По такому звону не поймешь, что праздник. Один и тот же звук. У нас так в набат бьют, только медленней.

Высокие ряды проволоки, вышки с дулами пулеметов, винтовки часовых, каски – все это противоестественно, дико, особенно в такой весенний день, когда все, что есть живого на земле, радуется теплу и солнцу.

– Стойте! Смотрите! – окликаю я товарища.

Около канавы прыгает черный комочек в мелких серых пятнышках.

– Скворец! – радостно удивился Круглов.

– Наш! Такой, как у нас! Пи-чу-га!

– Такой, такой... Правду говорят: на чужой сторонушке рад своей воронушке.

Остановились за углом шестого корпуса. Отсюда видно шоссе. Хотя и праздник, но немного людей идет в Хорощ, больше женщины. По краю дороги, опираясь на палку и наклонив голову, медленно шагает сгорбленный старик. Седые волосы свисают из-под картуза на воротник домотканой свитки.

Недалеко от комендатуры прогуливается офицер. Он недавно вышел из помещения, и, наверно, раздумывает, что ему делать в свободное время. Вяло поворачивает голову в сторону проходящих женщин. Остановился, засунул руки в карманы брюк, спину подставил солнцу.

Старик прошел около офицера, все так же опустив голову, и, наверно, не заметив его, не поздоровался.

– Halt! Komm hier![24] 24
  Halt! Komm hier! – стой! Иди сюда! (нем.).


[Закрыть]

Крестьянин повернулся, растерянно оглядываясь. Немец сделал два прыжка – и картуз старика полетел на землю. Обнажилась лысина с такой же белой, как волосы, кожей.

– Дзень добры, пане! – кричит офицер и бьет старика ладонью по щеке. – Дзень добры, пане! – Слышны еще пощечины и крики. – Дзень добры! Дзень добры!

– Ох, со-б-ба-ка! – вырывается у меня. – Учит вежливости...

– Пойдемте! Он и нас заметит.

* * *

Вечером пятнадцатого апреля всем врачам туберкулезного отделения, трем фельдшерам и трем санитарам приказали срочно собраться и идти в десятый корпус. Никто не спрашивает для чего, и без объяснений ясно, отправка! Обычно в десятом все назначенные в транспорт проходят санобработку.

– Schnell! Schnell! – кричит сопровождающий нас ефрейтор, любитель порнографических открыток.

В десятом корпусе уже много людей со всех корпусов. Приказано раздеться, вещи забирают в дезкамеру. Иванов и Спис стоят вместе, мы присоединяемся к ним. После долгого ожидания помылись, получили из дезкамеры одежду. Ждем утра здесь же, разместившись на цементном полу. Сна нет, мысли в лихорадочном возбуждении. Бежать надо во что бы то ни стало! Найти способ выпрыгнуть из вагона где-нибудь на подъеме, когда поезд замедлит ход. Скатишься и не найдут тебя в лесу или в болоте. А убьют, так одни раз! Только не в Германию!

Утром явились Губер, Шоль и еще два офицера. Комиссия. Осматривают, годны ли к работе.

– Почему повязка? – спрашивает Шоль, когда очередь дошла до меня.

Снимаю повязку с голени.

– Фистула[25] 25
  Фистула – свищ.


[Закрыть]
, – произносит Губер и что-то говорит Шолю.

– Будешь оперироваться! – белесоватые глаза Шоля смотрят немигающим взглядом. – Смотри, если схитришь! – погрозил он пальцем. Вычеркнул из списка и махнул рукой в сторону девятого корпуса.

Еще операция? Без рентгена операция пользы не принесет. К своим попаду, тогда и сделают что нужно!

Рассказываю Иванову.

– Раз есть возможность остаться – надо оставаться! – говорит он. – Свешников почистит немного рану – и все. Застрянешь здесь

Попрощавшись с товарищами иду к выходу. У наружной двери, внизу, стоят два полицая. Один из них, не поверив объяснениям, поднялся на второй этаж к Шолю. Вскоре вернулся и выпустил меня.

– Ложитесь, – говорит Свешников, когда я к нему явился. – Потом видно будет, что делать.

Снова потянулись дни. Но настроение уже не то, что прежде. После Сталинграда почти каждый день приносит что-нибудь новое В последнее время наши наступают на юге. По-прежнему главный источник информации – Зеленский или близкие к нему люди. Я беру у него газету и, прячась от посторонних глаз, разбираю сводку и отдельные статьи Сегодня в «Völkischer Beobachter» наткнулся на небольшую заметку. Прочел ее, не поверил, что именно так и написано, и опять стал вчитываться. Газета отвечает на вопрос читателя: почему Коммунистическая партия в России называется еще и большевистской, откуда слово «большевик?» Автор заметки разъясняет, что первый кружок, первую ячейку партии создал некий житель России по фамилий Большевик. Поэтому партия и носит такое название, в память о нем. Не могу решить, почему газета врет: по своему невежеству или умышленно?

Прошло двенадцать дней после отправки транспорта. Я утешаю себя надеждой, что про операцию забыли. Но вот во время обхода Свешников рассказывает, что вчера был Шоль и, между прочим, спрашивал, сделана ли операция.

– Не хочет ли он нас обмануть? – сказал про вас Шоль. – А операция-то вряд ли поможет, боюсь, что рана останется в прежнем состоянии. – Михаил Николаевич пожимает плечами

– Раз так, то надо соглашаться. А то я вас подведу, подумают, что вы тянете.

– Ладно, в среду попробуем.

Опять Голгофа операционного стола...

После операции поместили на первом этаже, в одной палате с врачом Тинегиным.

– Тут жило четверо врачей, – объясняет санитар, несший меня, – троих отправили, остался один.

На тюфяке лежит шинель, на ней сохранились еще зеленые петлицы военного врача. С хозяином шинели я почти незнаком. Встречались, но поговорить ни разу не пришлось.

Тинегин пришел не скоро.

– Ну вот, и мне веселей будет, – говорит он, здороваясь. – Как нога?

– Больно, но терпеть можно.

– Тогда давайте котелок, время идти за баландой.

Движения его быстрые, нервические, от чего тонкие волосы вокруг лысины постоянно приподнимаются.

Вечером меня навестил Алексей Зубков. Сел рядом и, осторожно оглядываясь на незнакомого врача, вполголоса сообщил о побеге переводчика Рауля.

– Утром повел с конвоирами пять человек на работу. Никто из пленных не вернулся. Комендант арестовал конвоиров

В побеге Рауля не сомневаюсь: этого и следовало ожидать от молчаливого москвича.

– Скорей бы кость заживала, – Зубков недовольно шаркает ногой. – Может, и меня на работу возьмут.

На следующий день лагерю уже были известны подробности побега. Переводчик взял с собой спирт. Когда конвоиры – их было двое – сели завтракать, он сел отдельно, но на виду у солдат, и стал прихлебывать из бутылки. День был холодный, солдаты не могли оставаться равнодушными к живительной влаге, они забрали спирт и тут же распили. Старший из них вскоре пошел к ближайшему сараю по нужде и оттуда не вернулся, наверно, там и уснул. Второй почувствовал себя неуверенно и все показывал на пленных, рывших дренажную канаву: смотри, дескать, за ними. «Гут! Гут!» – успокоил его Рауль. Убедившись, что конвоир окончательно захмелел, Рауль зашел сзади и, обхватив немца за голову, свалил на землю. На помощь уже бежали товарищи. Связанного немца, с забитым тряпкой ртом, отнесли в канаву. Винтовку переводчик спрятал под свою длинную шинель и все бегом направились к кустам у болота.

После побега перестали водить людей из лагеря на работу. Отправка все ближе... Сейчас уже говорят о полной ликвидации лагеря.

Нога понемногу заживает, начал передвигаться на костылях. Перевязки делают через три-четыре дня. Перед дверьми перевязочной такой же, как и ты, калека. Не в новость же это, здесь, в девятом корпусе, почти все дырявые. Но отчего-то в душе родство к нему, доверие, хотя ты его и не знаешь. Обоим знакомы запах собственной крови и гноя, боль при операциях, перевязках. Поэтому, что ли? Конечно, и это сближает, но главное в другом. Здесь, за проволокой, особенно остро чувствуешь, что раненый – парень свой, близкий.

Уже несколько раз так получается, что я ложусь на перевязку вслед за одним и тем же больным. У него высокий, почти квадратный лоб, живой, внимательный взгляд, рыжие волосы. Рана в средней трети голени, как и у меня, несколько длинных рубцов вдоль кости. Несмотря на худобу, в фигуре чувствуется сила. Широкоплечий, ноги немного кривые, идет, наклонясь вперед. Перевязку ему делает почти всегда Свешников.

В некоторые дни уже по-настоящему тепло, все, кто может двигаться, выходят на маленький двор позади корпуса. Некоторых больных товарищи выносят на носилках. Вышел и я. Гордон, надвинув на лоб фуражку с зеленым околышем, ходит вдоль забора. Остановился, около меня, спрашивает о здоровье, но по лицу его видно, что он думает о чем-то другом и не слышит ни своего вопроса, ни ответа. На мой вопрос о положении на фронте скороговоркой рассказывает, что знает. Чтоб не обращать на себя внимания, вошли в подъезд. С жадностью слушаю об отступлении немцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю