Текст книги "Богиня Дуня и другие невероятные истории"
Автор книги: Давид Дар
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
"Вот теперь, – думал он, кутаясь в теплый халат и шаркая по полу войлочными туфлями, – я вполне могу наверстать упущенное и насладиться своей молодостью. А то, мой друг Мойкин, пожалуй, так и помрешь, не отведав молодости, о которой люди говорят, что это лучшая пора жизни".
И, вызвав такси, он отправился в ломбард, разыскал то окошечко, куда предъявляют квитанции, чтобы получить обратно вещи, сданные на хранение, и вскоре ему принесли его молодость, завернутую в пожелтевшую газету и перевязанную крест-накрест веревочкой.
– Большое спасибо! – прошамкал он беззубым ртом и, как только взял свою молодость в руки, так сразу почувствовал какое-то странное волнение в крови и легкий зуд на лысой макушке.
Не каждому удается на старости лет получить обратно свою молодость, и старый Мойкин нес ее бережно, опасаясь, как бы не уронить на пол, не помять под мышкой и не забыть в такси.
Придя домой, он развязал веревочку, развернул газету и нашел свою молодость свежей, как в тот день, когда он снес ее в ломбард. Все было в полной сохранности: и безрассудные юношеские порывы, и стремление к праздным забавам, и желание целоваться с девчонками. Даже русый хохолок по-прежнему вскочил торчком на его гладенькой лысине.
И Мойкин снова стал юношей.
Только теперь он стал старым юношей.
Вот в этом-то все и дело.
Но об этом он не подумал, и, увидев, что внучатые племянники с криком и гиканьем бегут к реке купаться, он поддался своему безрассудному юношескому порыву, распахнул окно и крикнул:
– Постойте! Постойте! И я с вами!
И с юношеским пылом, кряхтя от старческой немощи, стал взбираться на подоконник.
– Поглядите! Дедушка в окно лезет! – закричали внучатые племянники. – С ума он сошел от старости, что ли?
А их юный дедушка, с трудом взбираясь на подоконник, чувствовал такую усталость и одышку, и так ему стало холодно у раскрытого окна, что он подумал:
"Действительно, с ума я сошел от молодости, что ли? Какое может быть удовольствие в том, чтобы прыгать в окно, бежать по улице и бросаться в холодную реку, когда можно, не выходя из дому, принять теплую ванну".
И внучатые племянники, не добежав до реки, вернулись обратно. Они помогли своему дедушке слезть с подоконника, они привели его к дивану, укрыли пледом, положили мокрое полотенце на голову и горячую грелку к ногам и, убежав играть в футбол, оставили возле дедушки одного из внучатых племянников, приказав оказывать дедушке почет и читать ему вслух статьи, превозносящие его обширные знания.
За окном метались ветви деревьев, стал накрапывать дождь, а в комнате было тепло и тихо. Старый юноша лежал на диване, грея под пледом свои старые кости, испытывая желание целоваться с девчонками и прислушиваясь к хрусту своих подагрических суставов.
В это время он заметил прижавшуюся к оконному стеклу нашлепочку носа и хитрые раскосые глазки какой-то школьницы, и, почувствовав, что подсохший хохолок снова вскочил на его гладенькой лысине, он отпихнул ногой грелку и закричал, что он сейчас, что только наденет брюки, шерстяную фуфайку, вязаный жилет и ботинки с галошами.
Но, оглядевшись вокруг, он увидел спину своего внучатого племянника, который уже выпрыгивал из окна к хитроглазой школьнице, и сколько старый юноша ни кричал, он не мог его докричаться.
И, лежа в одиночестве, он думал:
"Как видно, это старость мешает мне наслаждаться молодостью. Не попробовать ли сдать свою старость в ломбард, как прежде я сдал свою молодость, а когда наслажусь молодостью досыта, тогда съезжу в ломбард, предъявлю там квитанцию, получу обратно свою старость и умру в глубокой старости, как приличествует солидному профессору".
Так он и решил сделать. На следующий день встал чуть свет, завернул свою старость в газету, перевязал ее крест-иакрест веревочкой и, вызвав такси, повез в ломбард.
– Примите, пожалуйста, мою старость, – сказал он приемщику. – Вот моя старческая помощь, вот мои морщины, вот лысина, а это проклятая подагра, из-за которой я не могу даже влезть на подоконник.
– Не все, папаша, – сказал приемщик.
– Ах, простпте, – воскликнул Мойкин, – я совсем забыл про склероз. – И он протянул в окошечко свой склероз. – Вот теперь уже, кажется, все.
– Нет, папаша, – сказал приемщпк, – комплект неполный. Какая же это старость, без тех знаний, которые вы всю жизнь приобретали? А ну-ка, выкладывайте сюда всю свою ученость, и заработки тоже, и почет не забудьте – тот почет, который вам оказывает весь город.
– Как? – закричал Мойкин. – Что же останется мне?
– А молодость? – сказал приемщик.
– Только молодость? – воскликнул Мойкип. – И я опять стану глупым и невежественным мальчишкой, каким был в восемнадцать лет?.. Нет уж, покорно благодарю! Отдавайте обратно мою лысину и морщины, мою подагру и мой склероз. Уж лучше я останусь со своей старостью, а что касается молодости, так я подумаю, как бы мне все-таки ею насладиться.
И, забрав свою старость, он поехал домой, обдумывая, как бы насладиться своей молодостью.
Но старость – это старость, и если человеку недавно стукнуло пятьдесят восемь лет и он встал чуть свет, ездил в ломбард и спорил с приемщиком, то, когда он возвращается домой, ему уже не до молодости – ему дай бог только добраться до дивана и вытянуть усталые ноги.
А когда он добрался до дивана и вытянул усталые ноги, то сразу стал похрапывать.
Проснувшись, он заметил свою молодость.
Она валялась возле дивана на полу, рядом с войлочными туфлями.
"Что мне с пей делать? – думал он. – Только сор от нее..."
И велел вынести ее в чулан.
– Как, дедушка, вы хотите выбросить свою молодость, так и не насладившись ею? – спросили у него внучатые племянники.
– Что ж поделать, – вздохнул он, – зато я стал профессором, которого знает весь город.
А в полдень ему позвонили по телефону и сообщили, что его желает видеть академик, которого знает весь мир.
– Ай! – закричал Мойкин. – Я так польщен, я так взволнован! Дайте мне скорее бром с валерьянкой! Дайте мне скорее палку и вызовите машину!
Академик был толстый, седой и краснощекий.
Увидев Мойкина, он весело закричал:
– Здорово, Мойкин! Здорово, дружище! Сколько лет, сколько зим!
– Простите, – сказал Мойкин, – разве мы с вами знакомы?
– А как же, – ответил академик, – футбольную площадку помнишь? Вратаря помнишь?
– Рыжего? – спросил Мойкин.
– Рыжего, – ответил академик.
– Такого ветреного шалопая? – спросил Мойкин,
– Шалопая, – ответил академик.
– Который меня от занятий отвлекал?
– Того самого, – ответил академик. – Хорошее время – молодость.
– Хорошее? – спросил Мойкин.
И когда он вернулся домой, то, размышляя о словах академика, он заглянул в чулан, где валялась его молодость.
Но там было темно, и он пичего не мог разглядеть.
И до сих пор валяется его молодость в чулане, вместе с ломаным велосипедом без одного колеса, продырявленным стулом, заржавленными коньками и старой клизмой, у которой разбита кружка и остался только шланг с наконечником.
ЗАБЫТАЯ
КЕПКА
Это такая наивная и непоучительная история, что даже рассказывать ее стыдно, тем более что кто-нибудь может подумать, будто я против размышлений и считаю, что совершать необдуманные поступки лучше, чем обдуманные.
Нет, совсем наоборот. Я очень люблю размышлять и при всяком удобном случае размышляю о том и о сем, и семь раз примеряю, прежде чем один раз отрежу, и считаю, что лучше совершить один обдуманный поступок, чем десять необдуманных.
И вот, руководствуясь такой мудростью, я довольно благополучно добрался до пятидесяти с лишним лет, и хотя нажил за эти годы лысипу, одышку, ревматизм и грудную жабу, но зато окружен теперь нежными детьми и веселыми внуками, что на старости лот надо считать большой удачей.
A вот Феде Мойкину, другу моей юности, повезло меньше. У него до сих пор нет ни внуков, ни детей, ни жены, хотя всю жизнь он был таким рассудительным, что даже шагу по решался ступить, но обдумав этот шаг предварительно; даже зачерпнув ложкой суп из тарелки, он сначала не спеша поразмышляет о том, что делать дальше и какие это может иметь последствия, а потом уж сует ложку в рот.
Так он размышлял по всякому поводу без особого для себя ущерба вплоть до той весны, когда небывалая в наших краях эпидемия охватила все наше общежитие, всю улицу и, как говорят, даже весь город.
Весна в тот год была чудесная, вся в лучах, в брызгах и сверкающих каплях. Все мы были погружены в обычные весеппие заботы: готовились к экзаменам, ремонтировали велосипеды, удивлялись тому, что пригревает солнышко и распускаются на деревьях почки, и ничто не предвещало беды, пока весенний ветер не занес на нашу улицу любовных микробов.
Эпидемия распространялась со страшной быстротой, и уже через несколько дпсй все мы тяжко вздыхали, писали пежные стихи и признавались друг другу в сердечных тайнах.
Любовные микробы, по-видимому, были рассеяны повсюду – в дождевых капельках, на зеленых лпстпках, в складках девичьих платьев и даже в звонках трамваев, которые плыли по улицам, как певучие флейты.
Любовь подстерегала нас, куда бы мы ни шли – на работу, в школу, в клуб, в магазин или в кино.
Рискованно было выйти даже на порог своего дома.
И к началу мая уже были влюблены все мальчики и все девочки, все парни и все девушки, и даже некоторые пожилые мужчины и женщины, и даже три старичка и шесть старушек.
Дольше всех держался Федя Мойкин.
Размышляя о том, что влюбленные опаздывают на работу, проводят почи без сна и худеют, не встречая взаимности, он старался пореже выходить из дому, особенно в вечернпе часы, когда опасность заражения наиболее велика. Оп выходил только на завод, так как заводы и фабрики, несмотря на опидемию, все еще продолжали работать; в столовую, так как без обеда не могли обойтись даже влюбленные; и в баню, где благодаря разделению полов опасность заражения была наименьшей.
Соблюдая разумную осторожность, он быстро шел по улице, и хотя мимо него шли чудесные девушки, черненькие и беленькие, высокие и пизенькие, тоненькие и толстушки, и хотя каждая из них могла бы воспламенить нас, как спички, если бы мы уже не пылали, как факелы, Федя Моикин шел мимо них, предусмотрительно обдумывая каждый шаг и каждый взгляд, и мы были уверены, что оп, единственный из нас, сбережет в эти тревожные дни свой душевный покой.
Но мы ошиблись.
Любовь подстерегла Федю Мойкина не на заводе, не в школе, не в клубе и не в кино. Любовь подстерегла его в бане, возле киоска с аптекарскими товарами. Там стояли три девушки. Одна из них покупала мочалку. Это была красавица Катенька, в которую влюблялись все пареньки с нашей улицы, как только им исполнялось восемнадцать лит. И не влюбиться в нее в восемнадцать лет было так же невозможно, как в девятнадцать лет обойтись без бритвы.
И как только Федя Мойкин увидел со, так в тот же миг и полюбил без всяких предварительных размышлений.
До сих пор он совершал только обдуманные поступки и все в жизни делал как надо. Но вдруг он стал совершать только необдуманные поступки и все делать наоборот.
Ему следовало пойти вместе с нами к мужскому отделению бани, а он пошел вслед за красавицей Катенькой к женскому. Ему следовало вымыться, как вымылись мы, а он остался немытым. Ему следовало подумать о том, что сказать Катеньке, когда она выйдет из бани, а он ни о чем но подумал, а просто взял из ее рук мокрую мочалку, и пошел провожать ее домой, и молча сидел у нее весь вечер, глядя на нее влюбленными глазами. А когда она сказала, что он славный мальчик и что пусть придет завтра, то он так растерялся, что, уходя, даже забыл у нее свою кепку.
И всю ночь не спал Федя Мойкин. Мы не спали в эту ночь тоже. Мы слушали, как бьется его сердце.
– С кем оно так бьется? – спросил один из нас, приподнявшись в темноте на своей кровати.
– Разве ты но слышишь? – сказал другой. – Оно бьется с его рассудком,
Оно билось, как в стены темницы, маленькое, неопытное и отчаянное сердце влюбленного паренька.
"Доверься мне, – молило оно, – доверься. Ты любишь Катеньку, иди к ней завтра. Разве я враг тебе? Разве я не хочу тебе счастья? Доверься мне не раздумывая, доверься бесстрашно, – это и есть любовь".
Но рассудок говорил спокойно и властно:
"Не делай глупости, Федя Мойкин. Разве для того ты окончил школу, ходил на лекции и читал умные книги, чтобы довериться какой-то жалкой мышце, безответственной и безрассудной?"
"Не слушай его, – молило сердце, – он трусливый и недоверчивый..."
"Я мудрый и опытный, – говорил рассудок. – Сердце умеет только любить и ненавидеть, радоваться и горевать, а я умею обобщать и сравнивать, и делать выводы, и предвидеть будущее. Меня обучили физике и химии, географии и истории, а сердце осталось неграмотным, его нельзя обучить ничему".
"Цветок тоже нельзя ничему обучить, – молило сердце, – и речку тоже, и небо, и солнце. Доверься мне, доверься!.."
Оно билось с такой отчаянной яростью, безответственное и неграмотное, смелое и доверчивое сердце Феди Мойкина, что железная сетка под его матрацем звенела на всю комнату.
Но утром, когда солнечные лучи робко прокрались из-за занавески, и мы уже делали утреннюю гимнастику, и радио орало на полную громкость, рассудок Феди Мойкина победил его безрассудство.
"– Нет, это не настоящая любовь, а только легкое увлечение, и идти к Катеньке мне не следует, – говорил рассудок Феди Мойкина. – Если бы я полюбил по-настоящему, то был бы готов на всякие безумства, а я еще готов не на всякие..." – Так убеждал себя Федя Мойкин все утро, весь день и весь вечер.
И чем больше он убеждал себя, тем труднее ему было решить: любит он Катеньку или не любит и стоит ему к ней идти или не стоит.
И он продолжал размышлять об этом всю неделю н весь месяц, истому что знал, что надо семь раз отмерить, прежде чем один раз отрезать.
И он продолжал размышлять всю весну, все лето, всю осень и всю зиму.
А когда наступила следующая весна и любовные микробы опять стали появляться в дождевых капельках, на зеленых листиках и в складках девичьих платьев, Федя Мойкнп пришел все-таки к решению, что он любит красавицу Катеньку, как еще никогда никого не любил, и что он должен пойти к ней и сказать ей об этом.
И он пошел к красавице Катеньке, он поднялся на четвертый этаж и, задыхаясь от робости, тревоги и надежды, уже собирался было нажать кнопку звонка, как вдруг дверь открылась и на пороге появилась Катенька. И как только Федя Мойкин увидел ее, так сразу же понял, что такое счастье, о котором люди мечтают испокон веков.
Он понял это и чуть было не закричал от радости, но закричать не успел, потому что за спиной Катеньки увидел могучего парня, который, держа в руках закутанного в одеяло младенчика, сиял от гордости, как электрическая лампочка в двести ватт.
– Здравствуй, Федя, – сказала красавица Катеиька. – Как давно ты не приходил, да и сейчас не вовремя. Вот мы нашего ребеночка понесли в консультацию. Если хочешь, подожди, мы вернемся и расскажем тебе, сколько он прибавил в весе.
И так как Федя Мойкин был парнем весьма рассудительным, и никогда не делал ничего необдуманного, и знал, что надо семь раз отмерить, прежде чем один раз отрезать, то и в этом случае он поразмышлял предварительно минуту или две, а потом сказал так тихо, что Катенька даже но расслышала:
– Я за кепкой, Катенька. Я забыл у вас свою кепку. – И вдруг всхлипнул неожиданно и необдуманно и сказал еще тише: – Ну, да ничего, я и без кепки как-нибудь... – и стал пятиться назад, вниз по лестнице, такой испуганный и несчастный, будто никогда в жизни ему не понадобится больше ни кепка, ни фуражка, ни шляпа, ни ушанка, ни берет, ни тюбетейка.
А ночью мы опять слышали, как стучит сердце Феди Мойкина.
"Тук-тук, – стучало оно тихо и робко, – почему ты веришь своему рассудку и своим глазам, своим учителям и своим книгам, и только мне ты не веришь, и боишься меня, и стыдишься, точно я дикий зверек, которого надо держать в клетке или на привязи? Тук-тук, – стучало оно, – тук-тук".
И мы, высунув головы из-под одеял, долго слушали в темноте, как стучит и жалуется маленькое обиженное сердце нашего товарища.
ВОЛШЕБНЫЕ
ТАПОЧКИ
Сеню Пташкина знает вся наша улица. Когда oн идет в кино, или на стадион, или на свидание, скромный, чуть смущенный и симпатичный, все парни и все девушки замедляют шаг и, кивая в его сторону, говорят:
– Вон идет знаменитый Сеня Пташкин, о котором писал сам академик Щеголь!
Он работал на обувной фабрике, в цехе тапочек, и был пареньком ничем не приметным: вперед никогда не совался, прочитанными книжками не хвастался; все шутят – и он шутит, все идут в баню – и он в баню, все влюбляются – и он влюбляется.
А между тем в своем цехе он пользовался большим уважением, потому что шил такие легкие, мягкие п во всех других отношениях замечательные тапочки, что не одна пара ног должна была бы благодарить его пару рук. Но ноги, как известно, безгласны.
Поэтому ничто не обещало Сене Пташкину славы.
И он неплохо обходился без славы, вполне удовлетворяясь тем, что зарабатывал прилично и каждый вечер ходил в кино, на стадион или на свидания с девушками.
Так бы Сеня Пташкин, наверно, и прожил без славы всю свою жизнь, если бы из разговоров с товарищами не узнал, что наш поэт и красавчик Витя Влюбченко надеется прославиться своими стихамп, умный Миша – критическими статьями, Никита Мудрейко – научными исследованиями, а Шурик Трифонов пляской вприсядку. И хотя Сеня Пташкин был парень неглупый и отлично понимал, что слава – это не предмет первой необходимости, как, допустим, титаны, без которых не пойдешь даже в баню, но все-таки он опасался, что все его друзья прославятся, а он один останется никому не известным.
И это его очень тревожило.
Однажды, уже поздно вечером, когда мы улеглись в постели и собирались погасить свет, он спросил, весьма озабоченный:
– Скажите, ребята, как вы думаете, может ли Человек прославиться своими тапочками?
Никита Мудрейко ничего не ответил, потому что уже спал. Витя Влюбченко ответил, что слава – это дым. А умный Миша, откинув одеяло, сел на кровати, надел на свой маленький носик очки и сказал так:
– Слава – это, безусловно, дым, а мечты о славе – явный пережиток капитализма. Но пока ты еще не вывел этого родимого пятнышка из своего сознания, я скажу тебе прямо, что прославиться тапочками нельзя, потому что тапочки – изделие анонимное.
– А не попробовать ли мне на тапочках писать свое имя? – спросил Сеня Пташкин.
– Напрасно, – сказал умный Миша. – Имя известного человека должно быть у всех на языке, но я никогда не слышал, чтобы имя известного человека было у всех на ногах. А если тебе так уж хочется прославиться, то я советую заняться искусством. Не можешь ли ты, скажем, рисовать?
– Смотря что, – ответил Сеня Пташкин. – Ступню я рисовал много раз, потому что без нее подметки не выкроишь, но достаточно ли уметь нарисовать ступню, чтобы стать художником, в этом я не уверен.
– Почему же недостаточно? – сказал умный Миша. – Разве стулня состоит не из таких же тканей, как и другие части тела? И если ты уже сейчас можешь нарисовать ступню, то, когда поучишься, вполне сможешь нарисовать и всего человека.
Так что давай не теряй зря времени, иди завтра в дом культуры, запишись в кружок юных художников, и я совершенно уверен, что не пройдет и двух лет, как твоя картина появится на выставке и на нее обратит внимание сам академик Щеголь, который не так давно читал у нас лекцию об итальянском художнике Леонардо да Винчи и прославил его на всю нашу улицу.
И на следующий день Сеня Пташкин пошел в дом культуры кожевников и записался в кружок юных художников.
Кружком юных художников в этом доме культуры руководил один весьма известный художник, который сам умел писать очень хорошие картины, но совершенно не умел учить этому других.
– Мои дорогие юные друзья, – говорил он. – Чтобы стать хорошим художником, наверное, в первую очередь необходимо иметь краски и кисти. Но если бы весь секрет был только в этом! Нет, друзья мои, я думаю, что, для того чтобы прославиться на столетия, надо иметь еще холст и подрамник!
Так он учил юных художников.
Сеня Пташкин купил себе краски и кисти, холст и подрамник, потерял всякий интерес к шитью тапочек, перестал ходить в кино, на стадион и на свидания с девушками и, каждый вечер приходя в дом культуры учиться рисовать, чувствовал, что он день ото дня творчески растет.
Сначала он умел рисовать только ступню человека, потом научился рисовать всю ногу, потом – обе ноги, а потом – и всего человека. Не прошло и двух лет, как он написал свою первую картину, которая называлась "Портрет". Взял он свою картину под мышку, сдвинул на белокурый затылок кепку и потел на выставку.
Картину повесили, а Сеня Пташкин скромненько отошел в сторонку и стал ждать славы.
Пришел на выставку умный Миша, надел очки, встал на цыпочки, чтобы получше все рассмотреть, и сказал так:
– Молодец, Пташкин! Это тебе не тапочки. Выдающееся ты создал произведение. Ведь это только подумать, какое тут нарисовано типичное лицо: наверху у него лоб, внизу – подбородок, а посредине – нос, и в носу две дырочки. Удивительно все верно схвачено. Теперь уж у меня нет никаких сомнений, что стоит академику Щеголю увидеть твою картину, так сразу же он и прославит тебя на всю нашу улицу, как прославил Леонардо да Винчи.
И только он это сказал, как вошел академик Щеголь.
Он был старенький, сухонький и седенький. Две маленькие старушки набожно вели его под руки, а он кряхтел и охал при каждом шаге.
– Товарищ академик, – сказал умный Миша, – я вас очень прошу взглянуть, какая здесь висит картина.
Кряхтя и охая, подошел академик к картине, поглядел на нее спереди, поглядел справа, поглядел слева и сказал:
– Что ж, картина? Ничего картина. Пусть висит.
Не принесла эта картина славы Сене Пташкину.
– Странно, – сказал умный Миша. – Очень странно; просто даже непонятно. Может быть, тебя неправильно учили, Пташкин?
– Может быть, – вздохнул Сеня Пташкин.
– Может быть, тебе надо рисовать не портреты, а натюрморты? – сказал умный Миша.
– Возможно, что в этом все дело, – согласился Сеня Пташкин.
– Вот у пищевиков, говорят, учат рисовать натюрморты. Сходил бы ты в дом культуры пищевиков.
И на следующий день Сеня Пташкин взял свою картину под мышку, сдвинул на белокурый затылок кепку и пошел в дом культуры пищевиков.
Кружком юных художников там руководил один весьма неизвестный художник, который сам хороших картин писать не умел, но зато отлично умел учить этому других.
Поглядел он на картину Сени Пташкина и сказал так:
– Ну конечно, мой мальчик, вас учили неправильно. Чтобы прославиться на столетия, надо иметь не только краски и кисти, холст и подрамник, но еще усердие и терпение.
А усердие и терпение Сени Пташкина были неистощимы. К тому же, стоя за мольбертом в своих чудесных тапочках, он нисколько не чувствовал усталости и мог рисовать хоть весь вечер и всю ночь без передышки. Поэтому но прошло и двух лет, как он принес на выставку новую картину, которая называлась "Натюрморт".
Пришел нa выставку умный Миша, надел очки, встал на цыпочки и сказал так:
– Поздравляю, Пташкин! От всей души поздравляю. Это тебе не портрет. Сразу видно, что теперь тебя учили правильно. Ведь это только подумать, сколько надо усердия, чтобы помидоры нарисовать такими красными, а огурцы – такими зелеными. А что касается терпения, так и говорить нечего: ведь одной картошки здесь, пожалуй, килограммов пять будет, не меньше. Ну, теперь-то уж можешь мне поверить, что как только академик Щеголь увидит эту картину, так сразу же он и прославит тебя на всю нашу улицу, как прославил Леонардо да Винчи.
Так он сказал и стал вместе с Сеней Пташкиным поджидать академика Щеголя.
Поджидали они его до самой ночи, но академик Щеголь так и не пришел.
Позвонили ему по телефону. К телефону подошла какая-то старушка и ответила набожным шепотом:
– Какие там картины, когда они даже с постели встать но могут, так у них к дождю разыгрался ревматизм!
– Вот тебе и раз, – сказал Соня Пташкии, – как же теперь быть? А не может ли кто-нибудь другой оценить мое искусство?
– Нет, – сказал умный Миша, – другого такого ценителя искусства в нашем городе нет, и если ты хочешь прославиться, так должен сам пойти к академику Щеголю, пробраться к нему тайком от старушек и повесить картипу в его спальне так, чтобы утром, проснувшись, он сразу ее увидел. И можешь не сомневаться, что какой бы у него ни был ревматизм, но, увидев твое произведение, он просто запляшет от радости, такой он тонкий ценитель искусства.
И Сеня Пташкин, как и прежде, последовал совету умного Миши. Когда кончился дождь, он сдвинул на белокурый затылок кепку, взял под мышку свою картину и пошел к академику Щеголю.
В доме академика было уже темно. Окна раскрыты настежь. В большой комнате, на широкой кровати, освещенной луной, спал академик. Он был такой маленький, сухонький и седенький, что казалось, будто иод одеялом вообще ничего пет и только на подушку кто-то обронил несколько легких светлых пушинок.
Опасливо оглядываясь по сторонам, Сеня Пташкин полез в окно. Все стены спальни академика были увешаны картинами. Только высоко над столом, под самым карнизом, разыскал Сеня Пташкин выцветшее пятнышко обоев и свободный гвоздик.
Академик улыбался во сне чему-то прекрасному.
Сеня Пташкин снял свои грязные тапочки и осторожно забрался на стол. Он уже совсем было повесил картину, и оставалось только поглядеть снизу ровно ли она висит, как вдруг услышал позади себя шорох и, забыв про тапочки, прямо со стола перескочил на подоконник. Через минуту он уже бежал по ночной улице, и редкие прохожие, глядя на его полосатые носки, шлепавшие по лужам, думали о нем бог знает что.
Почти всю ночь мы не сомкнули глаз, опасаясь, как бы не проспать славу Сени Пташкпна. Мы прислушивались, к каждому звуку в коридоре, думая, что это слава стучится в нашу дверь. Но под утро мы все-таки заснули и спали так крепко, что слава не могла нас добудиться, а когда добудилась, то сердито сказала:
– Оглохли вы, что ли? Распишитесь.
И протянула телеграмму Сеие Пташкину.
В телеграмме было сказано: "Все утро плясал. Счастлив приветствовать юное дарование. Вечером жду в гости. Академик Щеголь".
– Вот видишь, – сказал умный Миша, – я жо говорил, что он будет плясать!
Вечером академик Щеголь сам выбежал в прихожую, чтобы встретить Соню Пташкина. Он выбежал в голубенькой пижаме, маленький, худенький и седенький, ликуя и приплясывая, и две старушки бежали за ним и пытались подхватить его под руки.
Он привел Сеню Пташкина в свою комнату и усадил его на диван.
– Я весь день пляшу от радости, – говорил он. – Ты, наверно, и сам не понимаешь, какой у тебя выдающийся талант, и я просто поражен, что до сих пор твое имя еще никому не известно.
– Очень вам благодарен, – ответил Сеня Пташкин, краснея и смущаясь. – Я так счастлив, что моя картина вам понравилась.
– Какая картина? – спросил академик Щеголь с интересом. – О какой картине ты говоришь?
– Как какая? – удивился Сеня Пташкин. – Вон она висит над столом.
Академик взглянул на стену и воскликнул:
– Да, там действительно висит какая-то картина. А я ее даже не заметил.
– Товарищ академик, я чего-то не понимаю, – сказал Соня Пташкин и встал с дивана. – Если вы даже не заметили моей картины, так почему вы расхваливаете мой талант?
– А как же его не расхваливать, когда я помолодел лет на сорок и обязан этим только тебе, дружок, – сказал академик и вновь усадил его на диван. Когда я опустил свои немощные ноги с крокати и всунул их в твои тапочки, которые спросонья принял за свои, так сразу же почувствовал себя не дедушкой своего внука, а внуком своего дедушки.
Я попробовал подпрыгнуть, и оказалось, что могу скакать, как девчонка на панели. И когда я сообразил, что дело в тапочках, то бросился к телефону и позвонил на обувную фабрику, чтобы мне объяснили, что произошло – или я сошел с ума, или кто-то принес мне волшебные тапочки. Но мне сказали, что, наверно, я сошел с ума, если, будучи академиком, думаю, что тапочки могут быть волшебными. Так я узнал о твоем таланте.
Через неделю академик Щеголь говорил о Сене Пташкине по радио.
Через две недели он написал о нем статью в газету.
А через месяц прочитал лекцию в клубе.
И теперь вся наша улица знает Сеню Пташкина не меньше, чем Леонардо да Винчи.
Так пришла к Сене Пташкину слава.
А ко мне слава не пришла, хотя я давно уже не хожу ни в кино, ни на стадион, ни на свидания с девушками, а с таким же терпением и старанием, с каким Сеня Пташкип писал картины, пишу свои рассказы и сказки.
И хотя я отлично понимаю, что слава – это дым, а не предмет первой необходимости, как, допустим, штаны, без которых не пойдешь даже в баню, но иногда я вздыхаю и гляжу без надежды на свои анонимные шлепанцы: ах, почему я не умею шить шлепанцы! Может быть, тогда и меня знала бы вся наша улица, как знает она Сеню Пташкина и Леонардо да Винчи!
Мне 53 года. Родился и вырос в Ленинграде. Окончив восемь классов школы, пошел работать на Балтийский судостроительный завод нагревальщиком заклепок.
С 1929. года стал журналистом.
Сотрудничал в газетах Москвы, Ленинграда, Урала, Карелии. По заданиям редакций объездил Сибирь, Дальний Восток, Заполярье.
В годы Отечественной войны воевал на Ленинградском фронте в должности командира взвода отдельного разведывательного батальона.
В дни ленинградской блокады вышла в свет моя первая повесть-антифашистский памфлет "Господин Горнллиус". После тяжелого ранения долго лечился в госпиталях и там написал "Рассказы о боевых друзьях", которые изданы в 1944 году в Перми.
После войны напечатаны "Повесть о Циолковском" (1948) и повесть "Камень на камень" (1959).
С 1948 по 1960 год руководил литературно-творческим коллективом рабочей молодежи "Голос юности". Вместе со своими воспитанниками совершил несколько больших путешествий на велосипедах и мотоциклах по нашей стране. Об этих путешествиях в соавторстве со своим учеником и другом А. Ельяновым написал три книги: "10 000 километров на велосипедах" (1960), "Там, за поворотом" (1962), "За Кук-Карауком" (1963).
Предлагаемая читателям книга "Богиня Дуня и другие необыкновенные истории" составлена из рассказов полусказочного жанра, которые начал писать более десяти лет назад.
Д.ДАР