Текст книги "Сокровище господина Исаковица"
Автор книги: Данни Ваттин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
9. Принцесса из Берлина
Мы паркуемся на большой площади и в ожидании парома отправляемся гулять по городу. Побродив некоторое время бесцельно, мы заходим в кафе на берегу моря.
– Воспользуйтесь случаем и съешьте мороженое, – предлагает отец. – Следующий шанс вам теперь пред ставится нескоро.
– А–а, – отмахиваюсь я. – Мороженое, наверное, есть повсюду.
– Не шведское мороженое, – просвещает нас отец.
– Мороженое фирмы GB ведь тоже не шведское, – заявляю я, не имея ни малейшего представления, о чем говорю.
– Возможно, но ты по крайней мере знаешь, что покупаешь. Еще неизвестно, что засунут в вафельные рожки поляки. Особенно если узнают, что мы евреи.
– Ну конечно, – иронизирую я. – Тогда они на верняка написают в мороженое.
– Исключить этого нельзя, – говорит отец. – По этому воспользуйтесь случаем, пока у вас есть доступ к высококачественному шведскому мороженому.
Мы следуем его совету, покупаем по рожку и усаживаемся на террасе перед кафе.
– Отличное мороженое, правда, Лео? – с энтузиазмом обращается отец к внуку. – Мы с тобой потом сможем взять еще по рожку, на всякий случай. А твой папаша пусть побережет силы до Польши, чтобы съесть там какое‑нибудь старое антисемитское мороженое.
Он широко улыбается в мою сторону.
– Кстати, – невинно говорит он. – Еще не время снова поесть? Ведь с последнего приема пищи прошло уже не меньше часа.
– Мы обедали, – недовольно бормочу я. – Это нормально.
– Ага, – не унимается отец. – Но тем не менее. Вы бы лучше воспользовались случаем, пока мы еще в Швеции. Потом ведь будет только старая колбаса.
– Я лучше съем польскую колбасу, чем шведскую, – отвечаю я.
– А я нет, – продолжает отец. – Откуда нам знать, чем они набивают свои колбасы. Там может оказаться что угодно.
– Возможно, мясо, – предполагаю я. – В отличие от шведских. И кстати, у поляков отличная еда. А не масса полуфабрикатов, как у нас тут. У них есть замечательные тушеные блюда и пельмени, и колбаса у них значительно лучше нашей.
– Откуда тебе это известно? – спрашивает отец.
– Я ел польскую колбасу. Она очень вкусная.
– Ладно, а остальное? Пельмени и тому подобное. Их ты тоже ел?
– Нет.
– Откуда же ты тогда знаешь, что это так вкусно?
– Я об этом читал.
Отец вновь обращается к Лео.
– Вот, видишь, – говорит он, – твой папаша, как всегда, не знает, о чем говорит. Но раз уж он так упорствует, мы поступим следующим образом. Пусть он ест всякую омерзительную колбасу, а мы с тобой сходим в "Макдональдс".
– Мне больше нравится "Макс"[20]20
«Макс Хамбургерресторангер АБ» (Max Hamburgerrestauranger AB) – вторая по масштабу сеть, торгующая в Швеции гамбургерами, основана в 1968 г. Куртом Бергфорсом.
[Закрыть], – отвечает Лео.
– Это примерно то же самое, – замечает отец.
– "Макс" лучше.
– Да, но в Польше его, наверное, нет. Придется идти в "Макдональдс". Все будет отлично. Мы купим гамбургеры, картошку фри и молочный коктейль. И пусть твой папаша сидит со своими старыми мясными отходами и злится.
– В Польше с едой все нормально, – сердито говорю я.
– Возможно, – не унимается отец, – но пробовать ее я все‑таки не хочу. Во всяком случае, если поблизости не будет чистого туалета.
– Это еще почему?
– Потому что не люблю без надобности подвергать себя неприятным ощущениям.
Впрочем, сейчас самое время подумать об этом, поскольку нам вскоре предстоит покинуть Швецию и пуститься в приключение.
Мы возвращаемся к машине и едем к парому. Когда мы прибываем в гавань, до отправления по–прежнему остается полтора часа и пассажиров еще не начали впускать. Дабы убить время, мы достаем колоду карт, чтобы немного поиграть на заднем сиденье в "дурака". Прежде чем сдать карты, я, повернувшись к сыну, задаю тот же вопрос, который мне всегда задавала мама перед началом партии: – Будем играть без жульничества или как тетя Хильда?
Эта тетя, жившая на пешеходном расстоянии от бабушки Хельги, была знаменита своим жульничеством. Жульничала она всегда, неважно, играла ли она в карты с детьми или в бридж с друзьями. Помимо этого, я о ней почти ничего не помню, поскольку она умерла, когда я был маленьким. Я долго думал, что она – бабушкина подруга. Эта маленькая тетенька сидела у себя в квартирке в центре Хессельбю и ждала, чтобы к ней заглянул какой‑нибудь невинный бедняга, которого она могла бы начисто обыграть. О том, что она на самом деле приходилась бабушке тетей и второй матерью, я не имел ни малейшего представления. Осознал я это только в двадцатилетнем возрасте, когда интервьюировал бабушку, пытаясь побольше узнать о судьбах родственников.
Задача, как я уже говорил, была не из легких. Они либо, подобно моим обоим дедушкам, почти ничего не рассказывали, либо, как бабушка Хельга, говорили так много, что ни у кого не хватало сил выслушивать. Получалось, что маленькие фрагменты историй, которые бабушка выдавала между оскорблениями и жалобами, приобретали скорее характер фонового звука, который никто уже не замечал и не воспринимал. Так происходило и со мной. И даже в тот раз, когда я интервьюировал бабушку в ее квартире на Кварн–хагсгатан в Хессельбю. Она, как обычно, сидела, покуривая "Пэлл–Мэлл" без фильтра – жуткие сигареты, которые она курила и до, и после лечения цитотоксической сывороткой. Я сидел напротив, включив магнитофон, и задавал вопросы, а бабушка рассказывала те же старые истории. Правда, на этот раз одним махом, а не маленькими кусочками в промежутках между пространными рассуждениями о вещах, которые она считала meshuggah. Мне казалось, что я все это уже слышал. Помню, что почти расстроился из‑за того, что она не сказала ничего более примечательного или такого, чего бы я уже не знал. Но, подумалось мне, мы хотя бы повидались и немного поиграли в карты.
Много позже, когда мы наговорились, я вернулся обратно в Упсалу, уселся у себя в студенческой квартире и надел наушники, чтобы переписать интервью на чистовик. И только тут, услышав на пленке тоненький одинокий голос, который рассказывал о давних событиях, я испытал шок. Сильный, как удар лошадиным копытом под дых. Настолько сильный, что на середине записи я расплакался.
Моя бабушка Хельга Гумперт родилась в немецком городе Шнайдемюле, расположенном в двухстах пятидесяти километрах к востоку от Берлина. Ее семья была зажиточной. Жили они в большой хорошей квартире, отец Хельги владел бензоколонкой и продавал форды. Впрочем, благосостояние – вещь относительная, и по сравнению с бабушкиной тетей члены ее семьи были нищими, как церковные мыши. Ибо жульничающая в карты тетя Хильда и ее муж, дядя Филипп, владели в то время одним из крупнейших швейных ателье Берлина со ста двадцатью работниками. Дела у супругов шли очень хорошо. Они шили платья и дамскую одежду для всех модных магазинов города и были, по словам бабушки, "чертовски богаты". Кроме того, они знали толк в красивой жизни. Дважды в год супруги ездили за вдохновением в Париж, а также имели собственных массажистов и цирюльников, которые ежедневно приходили к ним домой, чтобы брить дядю Филиппа и делать массаж тете Хильде. Не хватало им только одного – они не могли иметь детей. Это было большой трагедией, поскольку Хильда обожала детей и использовала любую возможность, чтобы присматривать за моей бабушкой.
Именно поэтому, когда в Шнайдемюле свирепствовал коклюш, трехлетнюю Хельгу отправили к тете в Берлин в надежде уберечь ее от эпидемии. Но вышло иначе. Сразу по приезде в Берлин бабушка все‑таки заболела коклюшем, из‑за чего ей пришлось задержаться там на три недели. Тетя Хильда благодарила за случившееся свою счастливую звезду.
Она пришла в восторг от того, что малышка останется у нее так надолго, и обращалась с ней как с принцессой. Как только бабушка выздоровела, тетя первым делом повезла ее на свою фабрику и велела портным сшить девочке шесть платьев.
Узнав об этой затее, мать Хельги Маргарете просто вышла из себя.
– Она же скоро из них вырастет, – возмущалась она.
– Не беспокойся, – отвечала тетя Хильда. – Ведь платить будешь не ты.
После эпизода с коклюшем бабушка гостила в Берлине все чаще. Она чувствовала себя там как дома, а Хильда радовалась каждому приезду девочки. И когда бабушке в 1929 году исполнилось шесть лет, было решено, что она пойдет в школу в Берлине и окончательно переедет к тете и дяде Филиппу. А как они ее баловали! Они жили в восьмикомнатной квартире в центре Берлина и держали прислугу, которая обихаживала бабушку так, будто она была маленькой королевской особой. У нее, в частности, были собственная гувернантка, обучавшая ее французскому языку, и личный шофер, возивший ее по городу и раз в две недели – домой, к родителям.
Когда мы с бабушкой сидели в ее прокуренной квартире, она, дойдя до этой части своего рассказа, на мгновение остановилась и посмотрела на меня.
– Я была избалованной паршивой девчонкой, – сказала она. – Принцессой на горошине. И это было великолепно. Берлин был великолепен. Там было аб солютно все. Разные кафе, залы для танцев и потря сающие неоновые вывески.
Она глубоко затянулась сигаретой и выпустила дым в потолок.
– Правда, когда вырастаешь вот так, под стеклянным колпаком, – продолжала она, – не слишком задумы ваешься о том, что происходит вокруг. И когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью.
* * *
Мы доигрываем партию, и Лео побеждает, даже не прибегая к методам тети Хильды. Пока он тасует карты для следующей игры, я открываю дверцу машины и озираюсь. Мы стоим в середине длинной очереди, растянувшейся метров на сто. Невзирая на присутствие в непосредственной близости других пассажиров, местность вокруг кажется пустой и безжизненной. Снаружи не видно ни души. Все сидят, запершись в машинах, и что‑то в этой ситуации наводит меня на мысль о сказанном бабушкой в конце интервью, которое я брал у нее почти двадцать лет назад.
– В Берлине мне жилось замечательно. Там было аб солютно все. Повсюду жизнь била ключом. А потом я попала сюда. В место, где люди не разговаривают друг с другом. Для нас, приехавших из континенталь ной Европы, это не подходит. Мы привыкли к обще нию, все до одного. И вот я провела здесь почти всю жизнь. Молчаливую жизнь. Для нас это не жизнь.
10. Если они не хотят знаться с нами, то и мы не хотим знаться с ними
После нескольких сыгранных партий нам, наконец, разрешают заехать на паром и припарковаться. Мы находим свою каюту, забрасываем туда вещи и отправляемся на розыски доступного в финансовом отношении места для ужина. Немного поискав, мы находим ресторанчик, который напоминает школьную столовую и, по крайней мере с виду, отвечает нашим интересам, – там я заказываю себе борщ и салат, а сыну детский гамбургер. Последнее блюдо оказывается главной находкой вечера, поскольку гамбургер не только дешевый, но и достаточно большой, чтобы насытить по меньшей мере взрослого шведа. Осознав это, отец незамедлительно пытается заказать такой же гамбургер себе. Однако корпулентный поляк в переднике сразу резко отвечает ему, что это блюдо предназначено исключительно для детей.
– Типично, – ворчит отец, когда мы усаживаемся за стол. – Он наверняка увидел, что мы евреи.
– Скупые евреи, – уточняю я, после чего подхожу к салат–бару и нагружаю себе на тарелку столько еды, что ее вполне хватит нам обоим.
Но отец вовсе не желает присоединяться ко мне.
– Послушай, Лео, – говорит он. – Не мог бы ты съесть этот гамбургер, а потом пойти и заказать еще один для меня?
Посмотрев на лежащую перед ним на тарелке огромную порцию, сын переводит взгляд на дедушку и произносит:
– Я не смогу все это съесть.
– Конечно, сможешь, – убеждает отец. – Ты ведь такой большой мальчик.
– Но тут же целая гора.
– Почему ты не хочешь взять немного у меня? – спрашиваю я, подвигая переполненную тарелку в сторону отца. – Да и у Лео наверняка останется, и ты сможешь за ним доесть.
Однако отцу это не нравится. Он с благодарностью отказывается от копания в чужих объедках. Поэтому когда польский великан в переднике чуть позже подходит узнать, всем ли мы довольны, отец предпринимает новую попытку обмануть систему.
– It was very good, – говорит он. – He likes it. And when he is finished he will order one more plate. Because he is hungry boy[21]21
Это очень вкусно. Ему нравится. И когда он закончит, он закажет еще одну порцию. Потому что он голодный мальчик (англ.).
[Закрыть]. О’кей?
Мощный поляк, посмотрев с подозрением на моего девятилетнего сына и его огромную порцию, разворачивается и уходит, не произнеся ни слова.
– Я же говорил, – с возмущением констатирует отец. – Они все антисемиты.
С этими словами он покидает наш стол и еще разок обходит паром, чтобы посмотреть, нет ли все‑таки каких‑нибудь более дешевых мест, где бы он мог приобрести вожделенную собственную порцию. Даже в отношении еды мы с ним являемся полными противоположностями. Сам я известен в семье как человек–мельница по переработке отходов, подъедающий все остатки, и мне отнюдь не претит сгребать объедки моих детей в контейнер для завтрашнего обеда. Отец, напротив, не любит доедать за другими, равно как и делить с кем‑то порцию. Он предпочитает четкое разграничение на мое и твое, что несколько забавно, учитывая, что половина моей немецкой родни стремилась жить в кибуце, где делятся почти всем.
Самой предприимчивой из этих родственников была невестка маминого отца Рут, которая уже в юности мечтала покинуть семью и родину и эмигрировать в Палестину. Впервые услышав о ее стремлении, я поначалу очень удивился. Знакомая мне маленькая розовощекая тетенька никак не соответствовала образу такой переселенки. Вместе со своим мужем Хайнцем она вела тихую и спокойную жизнь в таунхаусе в стокгольмском районе Бромма и имела обыкновение гладить меня по щеке, называя "Данниле". Впрочем, внешность обманчива, поскольку Рут, как оказалось, отнюдь не была тихой и спокойной. Судя по семейным преданиям, она, напротив, являла собой необычайную силу, у которой лучше было не вставать на пути. Неудивительно, что это приводило к конфликтам с маминой матерью, тоже обладавшей весьма решительным характером. На самом деле у этих двух подруг, помимо темперамента, было еще много общего.
Подобно маминой маме, Рут выросла в очень состоятельной семье. Первые годы она жила в берлинском Грюневальде – районе, который еще в конце XIX века застраивался виллами и заселялся представителями немецкого высшего общества. Рут была младшим ребенком и жила вместе с тремя сестрами, братом и родителями в шестнадцатикомнатной вилле с прислугой. Семья была прекрасно интегрирована в немецкое общество. Дети ходили в обычную школу и имели много друзей нееврейского происхождения. В точности как моя бабушка, они долго жили хорошо, но в 1922 году, когда Рут было четыре года, ее отец умер, оставив маму с пятью детьми, которых требовалось содержать. В то же время все деньги семьи обесценились из‑за инфляции, что отнюдь не упростило задачу. Поначалу они держались на плаву благодаря продаже картин, драгоценностей и другого имущества. Но долго так продолжаться не могло, и в 1926 году мать Рут продала большой дом и переехала с семьей в Берлин, в семикомнатную квартиру. Там они сдавали комнаты, и в обед у них в гостиной ежедневно столовалось восемь человек. В то время в Берлине это было обычным явлением, позволявшим семье покрывать расходы на еду. Но несмотря на то, что их неофициальный обеденный ресторан почти всегда бывал заполнен, сводить концы с концами становилось все труднее. С течением времени матери Рут приходилось продавать все больше имущества и перевозить семью во все меньшие и меньшие квартиры.
Возможно, из‑за этих переездов и перемен у Рут, в отличие от бабушки, так рано открылись глаза на происходящее в обществе, и она намного раньше большинства других немецких евреев осознала, что таким, как она, здесь не место. Кто знает? Как бы то ни было, но это понимание в сочетании с желанием избежать того, что она называла "занудными воскресными прогулками с родней", послужило причиной тому, что она в одиннадцать лет вступила в сионистскую молодежную организацию, ставившую целью эмиграцию в Палестину. Дома этому шагу, по ее словам, не слишком обрадовались.
– Маме не нравилось, что я стала сионисткой, но она позволяла нам жить своей жизнью и понимала, что мне нужно окружать себя друзьями. Поэтому она дала со гласие.
После этого занудные семейные прогулки прекратились. Теперь почти все свободное время Рут проводила с друзьями по молодежному движению.
– Мы гуляли на природе и разговаривали о Палестине, – рассказывала она. – Смыслом нашей жизни стала эмиграция. Я была нацелена на нее уже в одиннадцать лет. Не хотела жить в Германии. Там было так много ненависти, еще до Гитлера. На нас плевали, кричали, что мы паразиты и что нам следует отправляться в Палестину. Хорошо помню, что рано стала думать: так жить нельзя.
За исключением сестры Ронни, почти ровесницы Рут, никто из родственников ее мнения не разделял. Все сестры и братья матери скорее качали головами, возмущаясь ее юношеской глупостью – желанием покинуть эту прекрасную страну, где жило столько поколений их семьи. Какой идиотизм! Они ведь немцы, полностью интегрированные в общество. Лучшая подруга матери Рут – немка, а у обеих старших сестер Рут, Веры и Лили, женихи–немцы. И никто в их роду не имел ничего общего с сионизмом. Нет, они решительно не понимали, почему эта упрямая девчонка хочет эмигрировать. Ведь это их дом. И кстати, объясняли они Рут, популярность нацизма скоро пойдет на убыль. Такие люди даже если и придут к власти, не смогут долго удержаться в правительстве. Злобы и ненависти на самом деле не так уж много. Надо просто потерпеть, покидать Берлин, право, незачем. А если, вопреки ожиданиям, их все‑таки к этому вынудят, то уедут они, только когда это будет совершенно необходимо. На самом последнем поезде. Рут же придерживалась другого мнения. Возможно, потому что ей не довелось застать лучшие времена. – У меня не было такой любви к моей стране, как у мамы и ее сестер, и я не сомневалась в том, что выберусь оттуда. Раз немцы не хотят знаться с нами, то и я не хотела знаться с ними.
Со временем стало только хуже. С наступлением тридцатых годов атмосфера делалась все более неприятной. Теперь уже обычные люди превращались в нацистов, а между 1932 и 1933 годами появились еще и коричневорубашечники. Для семьи Рут эскалация ненависти к евреям имела роковые последствия. Многие из их ближайших друзей больше не хотели иметь с ними дела, а жених старшей сестры Рут – Лили отвернулся от нее, поскольку она еврейка. Сестра так и не сумела пережить его предательства и в 1932 году покончила с собой.
А потом, рассказывала Рут, когда все опять думали, что хуже уже быть не может, к власти пришел Гитлер.
– Когда они захватили власть, по улицам шли боль шие факельные шествия и повсюду слышались крики:
"Смерть жидам!" Все эти людишки, с которыми раньше никто не считался, вроде привратника в нашем доме, теперь почувствовали, что могут угрожать нам. Это ощущалось повсюду.
Она рассказывала, что по мере того, как на улицах росло количество коричневорубашечников, рядовых немцев покидала смелость. Поначалу, когда еврейские магазины стали бойкотировать, кое‑кто все‑таки отваживался заходить туда и делать покупки. Но таких людей быстро становилось все меньше. По мере того как ужесточались нацистские законы, семью предавало даже ближайшее окружение.
– Тетя Хеншен и мама были лучшими подругами с детства, – рассказывала Рут. – После прихода Гитлера к власти ее братья стали нацистами, и когда мама однажды встретилась с ней на улице, она сказала, что они больше не смогут общаться. Тетя, с которой мы все эти годы дружили, теперь не хотела нас знать. Для мамы это было тяжелым ударом. Возможно, самым тяжелым из всех. Это показывает, как изменились немцы. Они всего боялись, гражданское мужество сохраняли лишь немногие. Но вся эта ужасная ситуация только укрепляла меня в убеждении, что мое желание покинуть страну было правильным.
К этому времени Рут закончила среднюю школу. Изначально ее собирались отдать в гимназию левого направления, но сразу после прихода Гитлера к власти эта гимназия закрылась, а ее директора арестовали. Поскольку мама Рут считала, что девочка в четырнадцать лет еще слишком юна, чтобы не учиться, она записала ее в еврейскую школу домоводства. – Школа была дурацкой и буржуазной, – рассказывала Рут. – Там готовили домохозяек. Мне это было ни к чему. Я хотела научиться готовить еду на сто человек, как мне предстояло в кибуце.
Она ходила в школу вплоть до 1934 года, когда ей исполнилось шестнадцать и мама разрешила ей начать готовиться к эмиграции и вступить в еврейскую организацию под названием "Гехалуц", которая устраивала по всей Германии кибуцы, где люди жили вместе и, работая, приобретали навыки, необходимые для возделывания палестинских болот. Там‑то Рут и встретилась со своим мужем Хайнцем, моим дедушкой Эрнстом, Киве и всеми остальными, кому предстояло стать моими родственниками.
* * *
Вернемся, однако, на паром, к событиям, происходящим почти на восемьдесят лет позже. Мой отец снова приходит в ресторан и доедает оставленное внуком.
Отсутствие дешевых баров, похоже, позволило ему немного поступиться принципами и повести себя чуть ближе к тому, как принято в кибуце. Стоило ему начать, как дальше все пошло по накатанной колее. Опустошив тарелку Лео, он с ходу принимается за то, что осталось от моей еды.
– Хорошо живете, – произносит он, едва успев прожевать отправленное в рот. – Много ходите по ресторанам. Мне в детстве в них бывать не доводилось.
– Обычно мы в рестораны не ходим, – говорю я. – Но с собой мы еду не взяли, а на пароме нет продуктовых магазинов.
– Ерунда, – возражает отец, – вы непрерывно где‑нибудь едите. Я сам наблюдал. Пиццы, гамбургеры и тому подобное. В мое время все было по–другому.
Поначалу я немного обижаюсь на его замечание, но потом признаю, что он, вероятно, прав. Едва ли родители водили моего отца в рестораны. Они даже не брали его с собой в отпуск. Вместо этого они обычно забрасывали их с братом в еврейский летний лагерь в Глемсте, чтобы проводить свободное время в тишине и покое, без детей. Примерно так, как теперь, уезжая за границу, оставляют собачку в пансионате.
Но те, кто так поступает, лишаются преимуществ, которые имеет отпуск с детьми. Одним из них является то, что после детей часто остается еда, в результате чего взрослым не приходится ложиться спать голодными. Как в нашем случае, когда отец тщательно подчищает тарелки, после чего, уставшие от долгой поездки, мы спускаемся к себе в каюту.
Там мы сразу готовимся ко сну. Надеваем пижамы, чистим зубы и укладываемся. И вот мы уже лежим на полках, а паром везет нас в направлении, противоположном тому, в котором пытались отплыть наши родственники в конце тридцатых годов, когда рухнули их мечты о Палестине. Правда, не все. По словам Рут, многие члены семьи думали, что время Гитлера будет недолгим, и собирались остаться и переждать период коричневых рубашек. Они намеревались, сжав зубы, терпеть и покинуть Германию только в случае крайней необходимости – на самом последнем поезде.
Именно так, сказала Рут, они и поступили, все сестры ее матери, их мужья и дети. Они уехали на последнем поезде. Только шел он не за границу, а в нацистский концлагерь.