355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » Месяц вверх ногами » Текст книги (страница 2)
Месяц вверх ногами
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:53

Текст книги "Месяц вверх ногами"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Из статистического справочника, преподнесенного мне ленинградскими австраловедами, человек этот появлялся, окруженный пятнадцатью приходившимися на него овцами. На душу его приходилось сто килограммов мяса в год, триста килограммов стали, три грамма золота украшали его душу и много разных цветных металлов.

Я слепил из этих данных австралийца, затем стал воображать себе Австралию, и нас в этой Австралии, и наши приключения, а потом я представил, как через три-четыре недели мы будем лететь обратно и со мной будет уже увиденная Австралия. Совпадут ли они, увиденная и воображенная, и какая из них будет лучше? Вспомню ли я нынешнюю? Самолет будет такой же, те же салфетки и кресла, а мы станем другими. Вспомню ли я нынешнее чувство, с каким я подлетаю к этой земле, а если вспомню, то как отнесусь к нему, к моему волнению и ожиданиям?

ИНТЕРВЬЮ

Обычное демисезонное пальто повисло на руке нелепой толстенной шубой. Пока оформляли паспорта, мы потели, задыхались, со страхом ожидали, что станет с нами, когда мы выйдем из аэровокзала на улицу. Встречающих в таможенный зал не пускали. А мы понятия не имели, встречает ли нас кто-нибудь. Посольство в Канберре, а тут, в Сиднее, ни консульства, никого из советских людей.

– В крайнем случае позвоним в Союз писателей, – сказал я Оксане.

Лишь спустя неделю я оценил наивность своего утешения.

Последний чиновник хлопнул последней печатью, и мы вышли в общий зал.

Мы в Австралии. Я собирался ощутить торжественность этой минуты, но тут все завертелось быстро-быстро, как на старой киноленте. Букеты, объятия, улыбки, имена, имена:

– Мона Бренд.

– Лен Фоке.

– Джон Хейсс, – и еще, еще.

"Как долетели?", "Устали?", "Хотите кофе?", "Где багаж?"

– Мери Ароне.

– Терри Рэни.

Мы целовали, нас целовали, я не успел разобраться, кто из них Джон, а кто Мери, вдруг нас куда-то потащили, скорей, скорей, и мы оказались в маленькой комнатке, странно пустой комнатке с диванчиком, нас толкнули на этот диванчик, зажглись юпитеры, на нас покатились сверкающие циклопы телевизионных аппаратов, зажужжала кинокамера, завспыхивали блицы, вокруг нас не осталось никого из тех, кто обнимал, целовал, а появились какие-то молодые люди с блокнотами, с микрофонами, они зажали нас со всех сторон, в маленькую комнатку было не пропихнуться, стало еще жарче, уже совсем жарко.

– Есть ли в СССР свобода печати? – громко спросила меня Оксана. – Зачем вы приехали в Австралию?

Я смотрел па нее с ужасом. Только что она была здоровой. С неподвижной беззаботной улыбкой она продолжала:

– С кем вы собираетесь тут встретиться? – И, не меняя голоса, она сказала: – Пресс-конференция,– и крепко взяла меня за руку, мешая вскочить, бежать.

– Какая пресс-конференция? Зачем? Не хочу! Пустите меня!

Первое, что пришло мне в голову, – это схватить штатив киноаппарата и, вертя его над головой, пробиваться к выходу.

Я не хотел никакой пресс-конференции, я хотел пить, я хотел курить, хотел вытереть пот, я был грязный, небритый, я хотел под душ, я мечтал отделаться от своего пальто. Я был готов к чему угодно, только не к пресс-конференции.

"Советский писатель в Австралии!

В ответ на вопросы он опустился на четвереньки, укусил нашего корреспондента, рыча, выбежал из аэропорта и скрылся в соседней пустыне..."

– Товарищи, учтите, возможны всякие провокации, реакционные круги этой страны могут встретить вас враждебно...

– Ты слушай меня, я человек опытный, я эту буржуазную журналистику, как свои пять. Они любят, когда им отвечают быстро, остроумно. Что-нибудь такое находчивое. И оригинальное. Чтобы вынести в заголовок. Например: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно" или: "Собака лает – ветер носит". Действуй в таком роде.

– Буржуазные журналисты – они могут приписать тебе что угодно. Говорил ты, не говорил – это их не остановит, потом ходи доказывай.

Со всех сторон нависли занесенные шариковые ручки. Господи, как я ненавидел этих журналистов – чистых, выбритых, в легких рубашках.

– Зачем мы приехали? Не для того, чтобы потеть на пресс-конференциях. Проделать шесть тысяч километров, чтобы рассказывать вам про Достоевского?

Я огрызался, накидывался на них, – ничего не получалось. Они не обиделись и не ушли. Они весело строчили в своих блокнотах, как будто им нравился мой тон.

– Печатаете ли вы несоциалистических реалистов?

– Богатые ли вы люди?

– А можете вы сами напечатать свой роман?

– Что сейчас делает Пастернак?

Пастернак? Сверкнули блицы, фиксируя мои вылупленные от изумления глаза. Я невесело рассмеялся. Каждый из них умел стенографировать, у них были отличные портативные магнитофончики и превосходные фотоаппараты, они были оснащены по последнему слову журналистской техники, – но до чего ж они мало знали, до чего ж нелепы были приготовленные вопросы! Я смеялся над собой и над ними. Я увидел, что передо мной сидят замороченные газетные работяги, мало знающие, мало читающие.

– Кто вам нравится из современных западных писателей?

– Хемингуэй, – сказал я, – Колдуэлл. – Я вспомнил одного нашего критика и в пику ему добавил: – Кафка.

– Кто?

– Кафка,– повторила Оксана.

И по их физиономиям я понял, что никакого Кафку они не знают, первый раз слышат. С таким же успехом я бы мог назвать им Овидия, Бронислава Кежуна, Вольфа Мессинга. Они ни черта не знали, ни западной, ни советской литературы, не знали, что Пастернак умер, а потом выяснилось, что они и своей, австралийской, литературы не знали. Журналистка одной из центральных газет Австралии приехала к Катарине Причард взять у нее интервью по каким-то вопросам женского движения. Она спросила: "Говорят, что вы пишете романы? Вы писательница?".

Мы часто недооцениваем широты собственных знаний, своего образования. Нам все кажется, что они знают больше. Мы и не представляем, как много мы изучили за последние годы.

Еще сыпались вопросы, а радио уже объявило посадку на Канберру, и нас в том же темпе потащили на поле, и бобслей раскручивался в обратном порядке, пока мы не очутились в воздухе. И тут мы обнаружили, что дотошные журналисты украли у нас встречу с Австралией. Мы с Оксаной пытались выяснить друг у друга, что мы наговорили. Осталось ощущение бедлама, суматохи, мельтешни. Нет, быть первооткрывателем тоже нелегко.

Итак, туземцы с фотоаппаратами вместо копий отбили первую попытку высадиться в Австралии, мы вынуждены были подняться в воздух.

Мы задумались над судьбой нашей поездки. Плата за экзотику оказалась слишком высокой.

В дальнейшем мы, конечно, как-то приспособились. К славе тоже можно приноровиться, тем более что слава была не наша. Это был интерес к советской культуре, к советским писателям, которые тут бывали редко. В конце концов мы ехали сюда работать. Пресс-конференции были тоже работой. Встречи, приемы, выступления по радио, телевидению, доклады, визиты – обычная работа всех подобных делегаций. Из-за этого много интересного мы не успели посмотреть. Из-за этого уставали, надоедало говорить одно и то же, но я все-таки рад, что у нас было дело, а не туристская поездка. Мы жили. Мы ошибались, попадали впросак, что-то нам не удавалось, зато что-то мы смогли рассказать и сделать – завоевать друзей, разоблачить ложь... Мы были участниками, а не только зрителями.

– А что ты видел в Австралии?

Я начинал перечислять и вдруг убеждался, что все это я мог узнать, не уезжая из дому. Почему-то никому не приходило в голову спросить: "А что вы делали там?", хотя больше всего хотелось рассказать, что делали и что сделали. Потому что это наше, об этом нигде не прочтешь, кроме как в нашем коротеньком служебном отчете, который подшивается к денежному отчету для бухгалтерии.

СТОЛИЦА

Такой странной столицы я еще не видал и вряд ли увижу. Канберра – дитя многолетней распри Сиднея и Мельбурна. Каждый из двух крупнейших городов страны хотел стать столицей. Ожесточенные споры долго мешали самоуправляющимся штатам создать федерацию. Наконец в 1901 году договорились – "ни нам, ни вам" – сделать столицу где-то между обоими городами. Двенадцать лет выбирали место. Еще двенадцать лет кряхтели, чесали затылок, пока начали строить столицу на пустынном пастбище, окруженном холмами. Строили неохотно, еще лет сорок, и так и не выстроили. И сейчас строят. Бенгт Даниельссон, спутник Хейердала, путешествовал в 1955 году по Австралии. Он написал интересную книгу "Бумеранг", где едко высмеял Канберру – скучнейшую деревню, потерянный город, единственную в мире столицу, где чиновники по дороге со службы могут собирать грибы и стрелять кроликов с балкона.

Все правильно. Однако за последние десять лет Канберра изменилась. Группы коттеджей, раскиданные, по словам Даниельссона, на грязном пустыре, оказались теперь на берегу искусственного озера. Водная гладь объединила разрозненные поселки, оживила долину. Вода часто создает физиономию города. Немыслимо представить себе Ленинград без набережных, мостов, каналов. Попробуйте тот же Сидней отодвинуть от залива. Канберра построена далеко от океана; пока не было озера, она выглядела, наверное, безобразно. Сейчас у нее появилось что-то свое. Еще не характер – приметы. Деревенская скука осталась. Еще нет центра города, нет толпы, вечернего Бродвея, нет огней рекламы, кабаре, театров. Приходится придумывать развлечения самим. Скучающие чиновники привезли акулу, пустили ее в озеро. Поднялась паника, но то ли от пресной воды, то ли от канберрской скуки акула издохла.

Чем еще можно заняться? Канберра живет в коттеджах. Она не признает квартир, общих домов, только коттеджи. И занимаются коттеджами.

Коттеджи-щеголи, коттеджи-пижоны, стиляги, снобы, аристократы, коттеджи-хвастуны, коттеджи-завистники. Все они модерновые, каменные: красный кирпич, белый кирпич, пестрый кирпич. Вокруг коттеджа садик. Мой садик примыкает к твоему садику. У тебя клумбы, а у меня алые кусты, у тебя фикусы, а у меня араукарии, и я еще посажу всякие ботанические тропики. На траве-мураве целый день крутится поливалка. У тебя шланг розовый, тогда у меня бирюзовый. Водяные хвосты радужно переливаются на солнце. С улицы смотреть – красотища. И смотрится хорошо: никаких заборов, никаких оград тут нет. Но на улице пусто. Один беленький шпиц сидит на веранде. Красные глаза его налиты умопомрачающей скукой. Лаять не на кого. И не предвидится. Выморочные пространства асфальта лишены человечьей плоти. Крашеное железо проносится с вонью и скоростью, бессмысленной для погони. Пешехода в Канберре нет. Ему и тротуаров не выстроено. Автомобиль и автобус – единственные движущиеся существа. Тротуарная площадь сожрана обильными дорогами, по которым можно добраться в любое учреждение. Ровно в полдень из министерств, из Пентагона – есть тут свой Пентагончик, – обгоняя друг друга, несутся машины. Ленч. Разбегаются по извивам асфальтов, до коттеджей. Через час так же стекаются, несутся обратно и стройно скапливаются на площадях перед светлыми государственными параллелепипедами. Небесному наблюдателю бегающие авто кажутся единственными жителями столицы. Настоявшись на площади, они расползаются по своим коттеджам, забираются в гаражи, откуда выбегают утречком помытые и заправленные для дальнейшего движения к государственным стоянкам.

Мы дважды прилетали в Канберру. Большинство пассажиров чиновники с портфелями; в свою столицу чиновник летит без радости, он совсем не похож на оживленного чиновника, летящего из столицы.

Канберра в некотором смысле идеальная столица: туда не рвутся командированные, в отелях всегда есть номера. Периферийные граждане, из самой глухомани, – и те не мечтают переехать в столицу. Только отъявленные карьеристы, чтобы сделать государственную карьеру, готовы поступиться многими радостями жизни. Карьерист оставляет их в Сиднее, в Мельбурне. Или продвигаться, или развлекаться.

На университетском обеде в честь нашей делегации профессор Менинг Кларк познакомил нас с писателями и литераторами Канберры, с ее Союзом писателей – "Феллоушип". Мы привыкли, что слова "Союз писателей" связаны с каким-то клубом, помещением, где есть кабинеты, письменные столы, телефоны. "Феллоушип" ничего этого не имеет. Однажды, когда мы сидели дома у секретаря "Феллоушип" – Линден Роуз, она вытащила папку – все хозяйство писательской организации. В папке помещались канцелярия, отдел кадров, отчетность, бухгалтерия, переписка. Та же папка фигурирует в "Феллоушип" каждого из семи штатов. Руководит австралийским союзом по очереди в течение года организация одного из штатов. Сейчас обязанности председателя исполнял "Феллоушип" Тасмании. Нам ни разу не удалось позассдать в кабинетах, с графинами и секретаршами. Не было протоколов и стенограмм. Все дела решались в кафе, на обедах, со стаканом пива в руках.

Давид Кемпбелл читал стихи. У него были огромные руки фермера. Когда он взмахивал ими, пламя свечей колебалось и тени шатались. Мы обедали при свечах. На деревянном непокрытом столе, в деревянном зале. Это была первая встреча с нами, и все держались немного настороже, избегали трудных вопросов. А стоит только начать избегать, как любая тема становится опасной. Менинг Кларк обеснокоенно поглядывал в нашу сторону. Ему очень хотелось, чтобы нам здесь понравилось. И другие тоже старались. Рядом со мной сидел Гарри. Он преподавал в университете славистику.

– Можно мне помочь вам смотреть Канберру? – сказал он по-русски.

– А вы не заняты?

– Я освобожусь, – он как-то робко запнулся. – Если вам, конечно, не помешаю, у вас свои планы.

– Чудесно, – сказал я.

– Я бы заехал за вами, если это возможно.

Он нерешительно оговаривался, готовый в любую минуту отступить, словно опасаясь чего-то. По одной его обмолвке я вдруг понял, что он боится поставить нас в неудобное положение, – он не знал, можно ли нам оставаться наедине с ним, бывать в частных домах, заходить в пивные и общаться с неизвестными лицами. Имеем ли мы вообще право действовать, не согласовав с кем-то. Может быть, нам положен специальный провожатый.

Я чуть было не обиделся, но разве он был в этом виноват?

Кемпбелл читал стихи так, как читают хорошие поэты, слушая самого себя. Даже не зная, языка, всегда можно определить на слух, чего стоят стихи. В хороших стихах много музыки. Один австралийский поэт прочел свой перевод Пушкина, и я по ритму узнал "Чудное мгновенье", такой это был отличный перевод.

Официант налил мне немного вина для пробы. Он стоял, ожидая, и все за столом смотрели, как я пробую. Вино было отличное, но я помотал головой, чтобы достигнуть репутации знатока. Официант вернулся с другой бутылкой. Я задумчиво почмокал, это была изрядная кислятина, я не выдержал сморщился, кто-то улыбнулся, я тоже улыбнулся, и все засмеялись, за столом стало просто и весело, и начались австралийские тосты, которые короче тостов всех других пьющих народов.

Прежде чем гулять по Канберре, мы отправились в посольство получить свои паспорта.

– А зачем вам паспорта? – спросил консул.

– Странно, – сказали мы, – как же мы можем без документа в чужой стране?

Нам даже диким показался его вопрос и улыбка его.

– Не беспокойтесь, – сказал он, – не нужны вам никакие паспорта. Никто их у вас не спросит.

– Ну, Канберра, допустим, но ведь мы поедем дальше по стране.

– И там они вам не пригодятся. Поедете без паспортов, так спокойнее. Не потеряете. Они тут все живут беспаспортные.

Мы осторожно проверили у Гарри – он не имел паспорта.

– Как же вы живете без паспорта? Он удивился:

– А для чего он мне?

– Ну как же,– мы тоже удивились,– а если приезжаете в гостиницу?

– И что?

– А как вас зарегистрировать?

– Запишут фамилию, и вся регистрация.

– А откуда они узнают фамилию?

– Я скажу.

Мы опять удивились и задумались:

– А для полиции? Если вы нарушите. Гарри еще больше удивился:

– Зачем тогда паспорт, меня и без него приговорят к штрафу.

Мы удивились еще больше. Мы никак не могли представить себе жизнь без паспорта, а он никак не мог представить себе, зачем человеку может понадобиться паспорт.

Откровенно говоря, уезжая из Канберры, мы без документов чувствовали себя неуютно. Ни в одном из городов Австралии нет ни советских консульств, никаких представителей, кто же удостоверит нашу личность? Нам почему-то обязательно хотелось, чтобы нас могли сверить с документом, как будто личности наши главным образом находились в паспортах.

Мы объехали значительную часть страны, с нами происходили разные приключения, и ни разу никто у нас не спросил паспорта. Он нам просто не понадобился.

В каждой стране свое понимание порядка. Например, в Карачи, когда мы остановились там на несколько дней, мы должны были заполнять анкету, какая и не снилась нашим отделам кадров в самые отчаянные времена. Это была самая доскональная анкета в моей жизни. Там были такие вопросы:

"Почему вы уехали из той страны, из которой вы уехали?"

"Что вы хотите купить в нашей стране?"

"Девичья фамилия матери вашей матери?"

"Что вы делали сегодня, вчера, позавчера?"

Хотел бы я знать, кто был изобретателем этой анкеты. Кто вообще изобрел анкету, личное дело, паспорт. Как дошли они до этих вещей, были ли у них трудности и как им помогала общественность.

Уезжая из Канберры, мы уговаривали Юрия Яснева, корреспондента "Правды", поехать с нами по стране. Он настоящий журналист, общительный, с крепкой хваткой и безошибочными вопросами, работяга – словом, идеальный спутник, да к тому же знающий страну. Но Яснев только вздохнул. Несмотря на вольную беспаспортную жизнь, он не имел права выехать из Канберры. О разрешении надо заранее хлопотать в австралийских министерствах.

Он провожал нас на самолет. По дороге он произнес речь о Канберре. Я слушал его и радовался. Казалось бы, что человеку надо – у него комфортабельный коттедж, машина, библиотека,– и вот, оказывается, грош этому цена, если нет возможности свободно заниматься своим журналистским делом – ездить, знакомиться с людьми... Я давно не слышал такой сильной речи, жаль, что ее нельзя тут привести. Ее невозможно даже процитировать. Но, честное слово, это была великая речь, выстраданная и продуманная тоскливыми канберрскими вечерами.

СИДНЕЙ

Мы летели из Канберры в Сидней поздно вечером. Стюардессы в салоне погасили свет, чтобы лучше был виден город. Таков обычай. В самолете, кроме нас, все были австралийцы, и все равно они оторвались от своих банок с пивом и прильнули к окнам. Сидней вползал под крыло, огромный, как Млечный Путь, со своими созвездиями и галактиками. С одной стороны огни резко обрывались чернотой залива, а с другой им не было конца, они распылялись хвостом кометы, теряясь в ночи. На реактивной высоте, откуда все кажется крохотным, Сидней оставался большим, чересчур большим, непонятно большим. Сверху разобраться в этом было нельзя. И когда в другой раз мы подлетали к Сиднею днем, красный черепичный прибой его крыш поражал размерами. С земли Сидней выглядит иначе. Он низкорослый, состоящий из двухэтажных коттеджей, и лишь центр несколько выше. Город как бы сплющен, раскатан, как блин. Он беспорядочно составлен из тех же коттеджей, прослоенных неизменными садиками. Поэтому город разросся невероятно. Расстояния в двадцать – тридцать километров от дома до работы считаются здесь обычными. Сложность такой жизни стала нарастать в последние годы. Город хочет расти в высоту. Словно фонтаны из бетона и стекла, прорываются вверх высотные дома. В прорывах еще нет системы. Они беспорядочны, как гейзеры. Рядом с новыми громадами коттеджи становятся милым прошлым. В деловых кварталах солидные, облицованные мрамором банки, офисы, построенные каких-нибудь сорок – пятьдесят лет назад, выглядят старообразно. Процесс старения происходит ускоренно, Сидней обзаводится своей стариной, появляется старый Сидней. Загадочная штука эта старина. Почему-то старинный дом всегда считается красивым. Мне никогда не попадалось, чтобы храм, допустим тринадцатого – четырнадцатого века, был уродлив. Он обязательно – великолепный, изумительный, гармоничный. Как будто тогда не существовало бездарных архитекторов. Никому не приходит в голову, что Колизей был когда-то новостройкой и древние римляне поносили последними словами этот стадион за модерповость, или излишества, или подражательство – смотря по тому, какая тогда была установка.

Но пока что в Сиднее нет настоящей музейной старины, и этим он мил и отличается от всех других великих городов мира. Никаких раскопок, храмов, фресок, старых костелов, исторических мест. Поэтому Сидней не имеет перечня обязательных памятников для осмотра. В Сиднее я впервые избавился от страха что-то упустить, чего-то не увидеть. В Сиднее можно не толкаться по музеям, Сидней свободен от процессий туристов, листающих путеводители, гидов с микрофонами, от исторических ценностей, восторгов, императоров, классиков и цитат. В Сиднее надо просто бродить по улицам, магазинам, сидеть в баре, знакомиться.

Человек городской, питерский, я сразу признал Сидней своим. Это город, что называется, с головы до пят; на его улицах, в порту среди докеров, в кварталах Ву-ла-Мулла мы чувствовали себя свободно, мы подпевали его песенкам, смеялись шуткам. Сидней стал нашей слабостью. Мы принимали его пусть поверхностно, пусть некритично, но таким мы увидели его, таким он остался в памяти. Наконец, именно такой Сидней показывали нам наши друзья-сиднейцы, пожизненно и яростно влюбленные в свой город.

Рядом с нашим отелем строился дом. Площадка была огорожена глухим забором, в заборе были пропилены квадратные окошечки. Я долго не мог понять их назначения. Иногда прохожие совали туда головы. Однажды я спросил у Моны Бренд, в чем тут дело.

– Видишь ли, сиднейцы ужасно любопытны. Раз есть забор, они обязательно хотят выяснить, что за забором. Кроме того, сиднейцы любят вмешиваться, подавать советы, поэтому для удобства сделали окошки. И надпись, видишь: "Для советчиков".

Сидней – это целая страна, еще малоизученная. Мы как-то шли с Моной и совершенно случайно обнаружили метро. Мона, которая обожает свой город, обрадовалась чрезвычайно. Она не могла скрыть удивления, когда мы спустились вниз и поехали на подземке. Открытие нисколько не смутило ее, – никто не может похвастаться, что знает Сидней. Мы ехали однажды с Терри в машине, и я, заметив посреди площади конную статую, попробовал выяснить у Терри, кто это. Надо было видеть физиономию Терри, когда он, притормозив машину, с глубоким интересом оглядел памятник. Еще некоторое время он ехал задумавшись, потом уверенно сказал:

– Я полагаю, что это какой-то король.

Ручаюсь, что он видел этот памятник впервые. Он слишком хорошо знал свой город, чтобы его могли интересовать детали. Он не знал, кому памятник, но зато он знал каждого газетчика, бармена, хозяев магазинчиков, – кажется, он знал всех сидцейцев. Впрочем, когда я присмотрелся, оказалось, что вообще все в Сиднее знакомы между собой. Чтобы вступить в разговор, не нужно никакого предлога. Разговор начинают с середины, как закадычные друзья. Я стоял днем на Кинг-Кроссе и фотографировал. Мужчина, несший на голове ящик, остановился и сказал:

– Чего ты тут нашел, приятель? Только зря пленку изводишь. Здесь лучше вечером снимать. Господи, сразу видно, что приезжий. Откуда? Ого, из Москвы! А я, между прочим, из Шотландии. Коплю деньги, хочу съездить, я ведь мальчишкой из дому уехал. Что ни говори, все же родина. Согласен?

– Конечно,– сказал я.

– Послушай, ты мне нужен – посоветоваться. Может быть, мне лучше в Москву поехать? Посуди сам, чего я дома не видел? А про вас столько болтают, и все разное. Надо самому разобраться. Согласен?

– Тоже правильно.

– Опять ты соглашаешься. Черт возьми, это же серьезное дело, я четыре года коплю. Пока у меня нет детей, надо ездить. Потом не сдвинешься. Надо бы толком обсудить, да некогда мне. Прошу тебя, перестань пленку тратить! Приходи сюда вечером, упрямая твоя голова, тогда убедишься, кто прав.

И зашагал дальше, придерживая ящик на голове.

Обычная наша сдержанность бросалась здесь в глаза, выглядела нелюдимостью. Мне хотелось научиться вот так же, с ходу открываться людям, не требуя взамен ничего, и не бояться того, что покажешься бесцеремонным, или назойливым, или смешным, – ничего не бояться.

В Сиднее любят сочинять песенки, дерзкие и насмешливые, критикуя городские власти.

Лично нам они не причинили никаких неприятностей, но все равно нам было приятно чувствовать себя вместе со всеми бунтовщиками, непокорными, вольнолюбивыми сиднейцами.

Поют о здании оперы, которое строилось бог знает сколько лет, о сиднейских девушках, о пивных, о железной дороге, о домах Вула-Мулла.

Власти задумали снести старый рабочий квартал Вула-Мулла и построить там какие-то казенные здания. Домишки немедленно ощетинились, украсились язвительными надписями. Каждый дом это эпиграмма в адрес властей. Огромные буквы вьются между окон, изгибаются над дверью: "Пожалуйста, мы уедем отсюда в ваш особняк, господин министр!" Предместье подняло войну с властями: "Не желаем!", "Не уедем", "Плевали мы на ваши постановления!", "Только троньте нас, проклятые спекулянты!".

Если что-то исходит сверху, от властей, это уже плохо. Сиднейцы терпеть не могут всякие предписания и распоряжения. Подчиняться им? Ни за что! Раз это делают они, значит, сиднеец против.

Женщина с мокрыми, красными от стирки руками вышла на крыльцо и сказала нам вызывающе:

– Да, дух каторжников! А мы не стыдимся своих предков. Буржуи – те стыдятся. А мы гордимся. Сюда ссылали бунтовщиков, а не воришек.

Насчет бунтовщиков – не знаю, но ссылали сюда главным образом бродяг – разоренных ремесленников, согнанных с земли английских крестьян, осужденных за бродяжничество.

Дух каторжников... Забылось, что и впрямь еще каких-нибудь полтораста лет назад этот город начинался как место поселения ссыльных.

В 1788 году английские корабли высадили первую партию ссыльных. На лесистом берегу будущего Сиднея 850 человек начали строить жилища и каменный дом губернатора новой колонии. В одной из старых книг я нашел описание Сиднея 1826 года, с его нравами и разделением на ссыльных "отпущенников", то есть уже освобожденных, и ссыльных, продолжавших отбывать свой срок, на свободных колонистов, на правительственных чиновников.

Уже тогда город показался Дюмон-Дюрвилю, капитану французского флота, совершенно европейским – "где корабли, магазины, укрепления, улицы напоминают Англию".

Уже тогда – "большая часть домов разбросана, разделена дворами, огородами, и поэтому Сидней занимает обширное пространство. Строения почти все в один и два этажа. Улицы прямые, с приличной шириной...".

Поразительно, до чего неискореним оказался этот изначальный характер города. Сидней относится к тем счастливым городам, которые рождаются с готовым характером, и десятилетия, столетия ничего поделать с ним не могут. Таковы Ленинград, и Одесса, и Севастополь, и Веймар, самые разные города, – они словно подчиняются законам природы для живых существ: как родился голубоглазым, так на всю жизнь.

Конечно, за полтора века Сидней разжирел, отстроился, приукрасился. Роскошные универмаги его не уступают американским. Появились парки, фонтаны; уличные кафе уставлены старинными белыми креслами – как в Париже, стилизованные деревянные домики-магазины в центре – как в Шотландии, и тем не менее его всегда можно будет узнать, отличить от всех других городов.

Его глубокий голубоватый залив с цветными парусами, катерами и акулами. Огромные пляжи и маленькие пляжи-купальни, огороженные сетками от тех же акул; его большущий порт, мускулистые докеры с их тяжелой походкой и неторопливыми движениями. Печальный пустой центр Сиднея в воскресные дни. Его ритм, – в Сиднее нам всегда было некогда, там мы двигались быстрее. Сидней – там чаще смеешься и громче говоришь, там понимают с полуслова, там готовы подшучивать над чем угодно, там все кончается смехом или забастовкой...

Описывать перечисляя – приятное занятие. Мне всегда нравились перечисления: припасы, инструменты, животные, трофеи. Беда в том, что перечисление – слишком легкий способ изложения. Он хорош для записной книжки, не больше.

Сидней можно перечислять по-всякому, у каждого свой перечень. И даже из моего перечня для человека, знающего Сидней, возникает совсем иной город. Впечатление находится между строками перечня. Я увез свой Сидней, совсем другой, чем Оксана, и не похожий па Сидней Терри Рэни. Мой Сидней – всего лишь впечатление. Ни на что большее я не претендую.

Впечатление хорошо тем, что это неуязвимая штука. Я могу написать: "Сидней мне показался самым живым и энергичным городом Австралии" – и ничего не возразишь. Показался, и все тут. Но попробуй я написать, что Сидней – самый живой и энергичный город, тут меня уличат и опротестуют, и пропала моя дружба с мельбурнцами.

Или, например: "Мне нравится, как ходят девушки по улицам – в коротеньких шортах, босиком".

Ну и что, скажу я редактору, разве я пропагандирую? Я ведь говорю, что это мне нравится, я обнаруживаю лишь собственную безнравственность.

И кроме того, это будет правдой, – у меня гораздо больше впечатлений, чем сведений. Я не хочу утверждать, что впечатления – более ценная вещь. Вряд ли. Они слишком субъективны, они зависят от настроения, предрассудков. Я хотел бы описать Сидней беспристрастно и обстоятельно, как умели делать путешественники девятнадцатого века. Читая книгу Дюмон-Дюрвиля, я наслаждался подробностями обстановки, костюмов, описаниями зданий и умением видеть издали, в пространстве и во времени.

"Не заботясь о будущем, колонисты уничтожили леса, окружавшие город, и поэтому вид его печален и открыт. Несколько лет, как насаждают европейские деревья, но они растут тихо и часто изнемогают на здешней горящей и дикой почве".

Путешественник в те времена старался описать все, что может составить картину той жизни, так, чтобы потомки и через сто и через двести лет могли представить ее наглядно. Он уважал свой век, считал его значительным, ценным для истории, кроме того, он чувствовал лично себя как бы ответственным перед будущим. Сейчас это качество в значительной мере утрачено. Мне не приходит в голову описывать общий вид Сиднея, из какого камня там строят дома, есть ли там трамвай, как устроены магазины. Мне кажется, что все это уже описано другими, и сами сиднейцы это опишут лучше, а кроме того, есть кино, фотографии, газеты, они зафиксируют, они дополнят. А они, между прочим, и не фиксируют.

В роскошных фотоальбомах о Сиднее – парадные архитектурные ансамбли, знаменитый Сиднейский Мост, центральные улицы, ботанический сад. Но зато там пет домишек Вула-Мулла, нет крохотных садиков, дымных пивных, китайских ресторанчиков, нет субботней торопливой толпы в универмагах, когда цены снижаются на шиллинг, нет того, что составляет быт города. Точно так же, как и в наших фотоальбомах не увидишь базара, тесно заставленной коммунальной кухни, старых дворов с дровяными клетками, очереди у филармонии, очереди за луком – никаких очередей, любые очереди считаются чем-то зазорным и недопустимым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю