Текст книги "В темноте"
Автор книги: Даниэль Пайснер
Соавторы: Кристина Хигер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
За считаные недели русские полностью реорганизовали жизнь Восточной Польши. Во Львове они национализировали все частные предприятия. Оборотистая советская бюрократическая машина всего за несколько недель смогла превратить капиталистическую Польшу в коммунистическую Россию. Просто какая-то черная магия! Все контролировали энкавэдэшники, которых люди в Польше панически боялись. Русские тоже жили в постоянном страхе. Агенты НКВД знали о нас практически все, следили, куда и когда мы ходим, решали, кого оставить в городе, а кого выслать. Сегодня коммерсанты еще работали в своих магазинах и конторах, а завтра уже оказывались на улице, а то и в тюрьме. Все должны были работать, потому что иначе грозила высылка в Сибирь. Людям приходилось выстаивать очереди к русским чиновникам, а потом выяснять у них, на какую работу они годятся. Отец все время боялся, что нашу неработающую маму отправят в ссылку. Да, она не могла работать, потому что сидела с двумя маленькими детьми, но русские не всегда дружили с логикой.
Но меня, совсем малютки, все эти неприятности не касались. Более того, меня не волновали и перемены вокруг. Большинство этих перемен я вообще не замечала. Конечно, мне не нравилось царившее в семье напряжение, ощущение неустроенности, горестное выражение, все чаще мелькавшее на лице матери, но настоящее значение для меня имел только тот факт, что теперь мама почти все время дома, рядом. А еще компанию мне составляли и мой воображаемый дружок Мелек, маленький брат и Пушок.
Время от времени папа забирал меня из школы, и мы вместе шли домой. Однажды я предложила ему пойти домой другой дорогой.
– Так будет короче, – сказала я ему.
Папа улыбнулся. Ему понравилось, что я сама додумалась, как сократить путь. Он сказал, что в этом главная проблема жизни под русскими. Все делают только так, как им было сказано. Никто не думает своей головой. Никто не ищет лучшего пути.
В свободное от школы время я почти все время проводила с мамой и братом. Мама водила нас гулять в местечко Wysoki Zamek. Высокий замок. Весь город с этих холмов был виден как на ладони. На эти прогулки с нами часто ходила моя тетя со своими детьми. Мы играли, смеялись, взбирались на холмы, носились по тропинкам, и, смотря на нас, детей, наверно, было невозможно представить, что мы живем в городе, где царит смятение…
Именно во время советской оккупации мама впервые сводила меня в кино. Первым фильмом в моей жизни была «Белоснежка и семь гномов». Недалеко от нас находился кинотеатр, и мама решила устроить небольшой праздник себе и мне. Я и сейчас помню, как, задрав голову, с изумлением смотрела на экран, всем существом впитывая яркие краски и веселые песенки. Такого способа рассказывать сказки я еще не знала. До сих пор я и не слышала о такой штуке, как кинематограф, но теперь сидела в зале и, уставившись на экран, даже не вспомнила об ощущениях нервозности и неуверенности, пронизывавших всю нашу жизнь. Для меня, ничего еще не понимавшего ребенка, это были мгновения высшего счастья.
Иногда мы с мамой носили отцу на работу обед. Дома мы его почти не видели, потому что ему приходилось работать на двух (а иногда и на трех) работах. Днем и вечером он работал в расположенном на другом конце города спортклубе. Папа всегда активно занимался спортом (он хорошо играл в волейбол и в футбол) и как-то умудрился получить место в этом клубе. Русские придавали особое значение физкультуре и спорту, и его пост в клубе считался должностью весьма важной. Клуб размещался в огромном здании со спортзалом и бассейном. С другой стороны, вполне может быть, что он казался мне тогда огромным, потому что это я была маленькой. По-моему, поплавать в бассейне я смогла всего раз. Брат был еще совсем маленьким, и организовать мой поход в клуб было сложно. Обычно мы забегали к отцу совсем ненадолго, он съедал обед, мы собирали грязные тарелки и сразу отправлялись домой.
Наверно, впервые я почувствовала советскую оккупацию в тот момент, когда нас «уплотнили». Владельца нашего дома уже выслали из города, но нам разрешили жить в нашей огромной квартире. Несколько недель в нашей жизни почти ничего не менялось, если не считать того, что денег у нас стало гораздо меньше, а работы у отца – гораздо больше. Но потом русские объявили, что нормироваться будет распределение не только продуктов питания, но и жилплощади. На каждого человека был установлен лимит, составляющий 7 кв. м, т. е. нашей семье из четырех человек полагалось всего 28 кв. м жилья. Эти ограничения были установлены законом, а значит, теперь мы могли занимать только одну или две комнаты нашей квартиры. Чтобы не дожидаться, пока русские подселят к нам бог знает кого, папа обратился к еврейской общине и предложил поселиться в нашей квартире самым нуждающимся в крыше над головой. Конечно, эти люди все равно будут нам незнакомы, рассудил он, но, по крайней мере, у нас будет возможность выбирать. Вскоре к нам въехали отец с двумя сыновьями, бежавшие во Львов из Кракова, и семейная пара Боднеров. Привыкать к новым условиям жизни было трудно. Кухня у нас была общая, но питались все семьи по отдельности. Время от времени мы садились с пани Боднер за кухонный стол и пили чай с печеньем, иногда она приглядывала за нами с братом, когда мама отправлялась в гости к сестре. Вообще-то пани Боднерова предпочитала оставаться у себя в комнате, но когда ее звали, она приходила и сидела со мной и Павлом.
Я часто просыпалась посреди ночи. Я звала маму, и она, присев рядом со мной, шептала:
– Тише, тише, тише. Шшшш, шшшш, шшшш.
Она повторяла это снова и снова. Звук ее голоса, ласковые руки и ритмичный шепот успокаивали меня, и я опять погружалась в сон. Однажды ночью я проснулась и позвала маму, но вместо нее подошла пани Боднер. Я была в полусне и не поняла этого. Она взяла меня на руки и начала шептать:
– Тише, тише, тише. Шшшш, шшшш, шшшш.
Снова, снова и снова. Мама рассказала ей, как меня успокоить, но я вдруг поняла, что это не мамин голос, проснулась и зарыдала. В тот же момент я испугалась, что за плач меня могут наказать, но потом решила, что если начнет плакать и братишка, то о моем проступке все просто забудут. Я подбежала к колыбели Павла и стала рыдать прямо над ней – все громче и громче. В конце концов заплакал и малыш!.. Несчастная, растерянная женщина не знала, что делать.
Да, наша теперешняя жизнь сильно отличалась от прежней – до прихода русских, – но для меня эта разница была не столь уж значительной. В детстве легко привыкаешь к чему угодно, и я быстро привыкла к этим новым людям. В какой-то момент мне стало казаться, что они жили с нами всегда. Я привыкла к тому, что теперь приходилось питаться совсем другой едой, что у нас все время не хватало денег, что мы перестали ездить на дачу. Я привыкла даже к новому языку и научилась немного говорить по-русски. Да, мы лишились магазина. Да, у нас в квартире живут чужие люди. Да, за каждым нашим движением следил НКВД. Да, мои родители все время боялись. И все же мой мир, мир девочки 4–5 лет, изменился очень мало. Я перестала быть принцессой, но у меня по-прежнему было все, что я только могла пожелать. Конечно, теперь у меня было не так много чудесных вещей и игрушек, но их все равно было больше чем достаточно. Жадничать было нельзя, ведь в коммунистической России все нужно было делить поровну. У меня была мама, с которой мы теперь почти не расставались. У меня был папа, на лице которого появлялась гордая улыбка даже от такой мелочи, как придуманный мною короткий путь до дома. Конечно, он был очень занят и постоянно переходил с работы на работу (некоторое время он работал даже фельдшером!), но всегда находил для меня хоть капельку времени. У меня был братишка. У меня был щенок, канарейки и кузины. У меня были подружки. Одним словом, я жила полной жизнью.
Но и такой жизни скоро пришел конец… На этот раз изменения были такими, что не заметить их не мог даже ребенок.
* * *
В июне 1941 года, спустя почти два года после того как немцы остановили свое наступление прямо на окраине Львова, в небе снова загудели «мессеры». Мои родители, судя по всему, догадывались, что это рано или поздно произойдет, но на моей памяти они ни о чем подобном не говорили. И снова разрывы бомб, и снова мы прячемся в подвале у бабушки с дедушкой. И снова я помогаю катить коляску Павла с нашими пожитками. На этот раз мы ждали самого худшего, и 29 июня 1941 года, когда в город вошли подразделения вермахта, паника охватила весь город. Пакт о ненападении был нарушен. Русские ушли. Евреи боялись выходить из своих домов. А на улицах плясали ликующие украинцы. Дело в том, что немцы пообещали украинцам «Свободную Украину», и те встречали своих избавителей цветами. Немцы в касках и черных кожаных плащах парадным строем ехали на мотоциклах по улицам, а украинки выбегали на мостовую и, лавируя между мотоциклами, обнимали и целовали солдат. Мы наблюдали за всем этим с балкона. Отец был мрачнее тучи.
– Нам конец, – повторил он.
Отец не позволял нам выходить из квартиры, а сам выбирался на улицу только за продуктами или когда нужно было идти на работу. Город оказался во власти украинцев. Немцы еще не успели обосноваться в городе, а украинцы уже взялись за самую грязную работу. За это погромное лето во Львове от рук украинцев погибли больше 6000 евреев. Наряду с заранее спланированными нападениями по всему городу происходили и мелкие инциденты. Тысячи отдельных эпизодов жестокости сливались в вакханалию насилия и издевательств. Украинские юнцы избивали евреев-мужчин палками, с мясом выдирали у них бороды, преследовали их до дома, грабили квартиры, прежде чем передать хозяев в руки немцев. Они терроризировали еврейских женщин, потому что знали, что немцы закроют глаза на эти преступные выходки, а то и поддержат их.
В июле 1941 года, отчасти в отместку за убийство бывшего украинского лидера Симона Петлюры, украинцы уничтожили больше 5000 евреев. Позднее, на уроках истории, мне расскажут о Петлюре. Это был знаменитый социалист, возглавлявший Украину во время Гражданской войны в России. Во время его правления в результате погромов погибли почти 100 000 украинских евреев. Говорят, он лично санкционировал эти погромы, считая их способом сплочения украинского народа[1]1
Причастность Симона Петлюры к еврейским погромам не доказана, имеются противоречивые исторические свидетельства. (Прим. ред.)
[Закрыть]. Спустя годы на одной из парижских улиц к нему подошел еврей и трижды выстрелил в упор, восклицая с каждым выстрелом:
– Это тебе за погромы. Это тебе за убийства. Это тебе за кровь невинных жертв.
Мой отец всегда верил, что погромы 1941 года были своеобразным отложенным откликом на этот акт возмездия, попыткой свести счеты.
Украинцы собрали всех видных представителей львовского еврейства (представителей буржуазии и интеллигенции, лидеров еврейских общин) и передали их немцам. Они работали по заранее составленным спискам, вычеркивая из них имена захваченных евреев. Я наблюдала за событиями из своего окна и, даже будучи совсем маленькой, осознавала ужас происходящего. Мне, конечно, запрещали на это смотреть, но я не могла удержаться. Я видела, как украинцы помогают немцам вытаскивать евреев из домов на улицы, где потом их либо расстреливали на месте, либо грузили на машины и везли в Пяски – песчаные карьеры к северо-западу от города. В тот момент лагеря на Яновском тракте[2]2
Яновский лагерь – концентрационный лагерь и лагерь смерти, функционировавший на окраине Львова с 1941 по июнь 1944 г. В немецких документах значился как трудовой лагерь, однако в нем производились массовые расстрелы, убийства и пытки. Всего в лагере погибли от 140 до 200 тыс. человек. (Прим. ред.)
[Закрыть] еще не существовало, но признанных нетрудоспособными евреев уже начали массово отправлять в концлагерь в Белжеце[3]3
Белжец – нацистский концентрационный лагерь и лагерь смерти на юго-востоке современной Польши.
[Закрыть].
Прошло несколько недель, и немцы полностью реорганизовали жизнь города. Всем евреям было предписано, выходя на улицу, надевать на рукав белую повязку со звездой Давида. С 6 вечера до 6 утра был введен комендантский час. Евреи могли покупать продукты и предметы первой необходимости только в специальных магазинах, только с 2 до 4 часов дня и только по ценам, которые устанавливали назначенные немцами украинские управляющие.
Мне не довелось своими глазами увидеть, как менялась жизнь города в первые дни немецкой оккупации, потому что я в это время не выходила из дома. Мы с мамой и братом сидели в квартире на улице Коперника, и я знаю только то, что наблюдала из наших больших окон. Как-то вечером немцы пришли обыскивать наше здание. Сначала они постучали в дверь пожилого врача, чья огромная квартира из десяти комнат занимала в нашем доме целый этаж, и вывели его на улицу. Затем они поднялись этажом выше и выбили дверь в квартире наших соседей. Их тоже забрали. Нас в тот вечер не тронули, потому что наш этаж был разделен на две квартиры, а они обыскали только одну, думая, что здесь планировка совпадает с планировкой нижнего этажа.
Это было, как говаривал потом папа, пожалуй, первым чудом из длинной череды маленьких чудес, хранивших жизнь нашей семьи.
Немцы приходили обыскивать наш дом довольно часто, и консьерж Галевский каждый раз под разными предлогами задерживал их внизу, чтобы дать моему отцу время уйти из квартиры через черный ход. Хороший это был человек, Данусин папа. Он много раз спасал нас. Гестаповцы и эсэсовцы приходили инспектировать здание и спрашивали:
– Живут ли в доме евреи?
А Галевский в ответ отрицательно качал головой – nein! Потом он начинал заговаривать немцам зубы, зная, что мой папа видел из окна, как они подъезжали к дому. Галевский развлекал их беседами и тянул время, чтобы дать ему возможность спрятаться или уйти.
Рядом с нашим домом находилось другое красивое здание, в котором немцы устроили что-то вроде штаба, и поэтому на нашей улице регулярно появлялись всякие высшие чины оккупационной администрации. Многие из них в конечном итоге набредали на нашу квартиру и по очереди забирали себе все что понравится из наших картин, мебели и столового серебра. По всему городу немцы действовали еще наглее: забрав приглянувшиеся вещи, потом они просто сжигали ограбленные дома… У нас все было по-другому, потому что прямо против нашего дома стоял старый дворец, в котором поселился генерал люфтваффе. Некоторые из находившихся у него в подчинении офицеров подумывали поселиться в нашем доме, так что сжигать его у них резона не было.
Один за другим приходили к нам домой немецкие офицеры и уходили с нашими чудесными вещами. У родителей, наверно, разрывалось сердце, когда они наблюдали, как у них отнимают все нажитое, но в то же время они радовались, что вместе с вещами на улицу не выводят нас самих. Вскоре мы лишились всей мебели, включая пианино. Это был чудесный инструмент «August Foerster», один из лучших в мире. Мама любила играть для нас, и играла прекрасно, но с начала немецкой оккупации пианино не издало ни звука… Пианино забрал себе немецкий офицер по фамилии Вепке – временный губернатор Львова. Единственным утешением для нас было то, что Вепке, судя по всему, осознавал, какой великолепный инструмент ему достается, да еще и умел мастерски на нем играть. Это, конечно, было весьма поэтическое отношение к творящейся несправедливости: заставлять себя думать, что с инструментом будут хорошо обращаться и он принесет кому-то радость.
Я четко помню, как мы с братом сидим на полу в квартире, где уже почти не осталось мебели, а стены усеяны светлыми квадратиками от висевших там недавно картин. В какое-нибудь другое время в каком-нибудь другом месте нас можно было бы принять за детей, чьи родители собрались переезжать и уже упаковали все свои вещи. Я смотрю и слушаю. Педали пианино отражаются в начищенных до блеска сапогах офицера. Смотря, как он играет, слушая творимую им музыку, невозможно было и представить себе, что этот человек способен на жестокость. Какая же красота рождалась под его пальцами! Какое великолепие! Кончив играть, он поднялся на ноги и похвалил отца за выбор инструмента. Потом он приказал доставить пианино ему на квартиру в доме напротив. Перед отправкой папа тщательно закутал инструмент в одеяла. Расставание с пианино доставляло ему огромную боль. Но еще больнее ему было представлять, что его могут повредить при транспортировке. В тщетной надежде в один прекрасный день, может быть, после войны, получить его обратно, он поставил на него штампик – ИГНАЦИЙ ХИГЕР. Папа всегда планировал все далеко вперед и думал о том, что будет после войны. Он никогда не терял надежды на лучшее и поэтому на все наши вещи ставил это клеймо.
Пианино еще не успели забрать, как к нам нагрянул еще один офицер, и оно ему тоже приглянулось. Мой отец вскочил на ноги и с не очень-то уместной гордостью заявил:
– Прошу прощения, господин офицер, но пианино уже принадлежит офицеру Вепке.
По тону его голоса я поняла, как ему приятно, что наш великолепный инструмент привлекает столько внимания.
Услышав его слова, офицер очень рассердился, вероятно, потому что Вепке был старше чином и первый нашел пианино. Позднее папа признал, что сделал большую глупость, с таким удовольствием заявив о том, что инструмент уже достался другому, потому что этот второй офицер вполне мог застрелить его на месте. Он уже не раз слышал о таких скоропалительных расправах и пожалел о сказанном сразу же, как слова слетели с его губ. К счастью (и это было еще одно маленькое чудо!), офицер не стал вымещать свое разочарование на моем отце и удовлетворился чем-то еще.
На следующий день, когда инструмент доставили Вепке, он прислал к нам своего подчиненного с адресованным папе пакетом. В нем было наше одеяло, бутылка вина и записка с благодарностью за пианино. Я была еще совсем ребенком, мне было всего 6, но и меня поразила эта абсурдная смесь гуманизма и бесчеловечности. Нас всех очень удивило это проявление вежливости. Уже после войны отец написал, насколько странно было встречать среди этих зверей приличных людей. Разум отказывался понимать, как эти люди, обладающие высочайшей культурой, могли творить такие ужасы…
Теперь, когда наше пианино оказалось в руках высокого чина, нас на несколько недель оставили в покое. Родители воспользовались затишьем, чтобы раздать остатки вещей знакомым полякам. Столовое серебро, ювелирные украшения, предметы мебели… словом, все, что еще не забрали немцы, родители отдали неевреям в надежде когда-нибудь вернуть. Немного помогало и чувство, что все эти вещи хотя бы будут приносить удовольствие людям, которых мы выбрали сами. Все это время я очень печалилась, наблюдая, как немцы уносят мои игрушки. Мне хотелось плакать, но к тому моменту я уже поняла, что этого делать нельзя. Я не спорила и не возражала. Кукольный домик мы отдали Данусе. Я очень радовалась, когда видела, как она с ним играет. Дануся была буквально влюблена в мой домик, и я понимала, что мы не сможем взять его с собой, когда придет время съезжать с квартиры. Куда и когда, было еще непонятно, но в том, что жить на прежнем месте нам осталось недолго, сомневаться не приходилось.
Однажды, когда папа отправился за продуктами, посмотреть, что у нас еще осталось, зашла очередная группа немцев. Мой отец любил фотографировать. У него был очень хороший фотоаппарат, немецкая «Лейка». Камеру еще никто не забрал, папа спрятал ее среди книг в книжном шкафу. Один из офицеров нашел ее и отложил для себя. Потом он стал рассматривать оставшиеся на полках библиотеки книги. Мама заметила, что с особым вниманием он рассматривает альбом художественной фотографии. Офицер повернулся к маме и спросил, может ли он этот альбом забрать. Ему задавать такие вопросы было совершенно необязательно, но он все-таки спросил.
– Нет, – ответила моя мама, – книга принадлежит не мне, а моему мужу. Я должна спросить у него.
Офицер ответил ей бесовской улыбкой.
– Я могу взять книгу и без его позволения, – весело сказал он.
Потом немного помолчал, улыбнулся еще шире и добавил:
– Но я все-таки подожду вашего решения.
Когда отец вернулся, мама рассказала ему о случившемся. Он на нее ужасно разозлился и сказал, что она не соображает, что делает.
– Он попросил, – сказал он о немецком офицере, – ты отдала, что он попросил.
С точки зрения отца, это было уравнение с одним-единственным решением, и ему очень не понравилось, что мама поставила под угрозу жизнь нашей семьи.
Офицер вернулся на следующий день. Он был по-прежнему весел и улыбчив.
– Итак, – сказал он маме, – каково же ваше решение?
Мама извинилась и отдала ему книгу.
– Конечно же, она ваша, – сказала она.
Офицер принял дар с нескрываемым удовольствием. Он был очень вежлив и сказал маме, что уже на следующий день люфтваффе планирует реквизировать нашу квартиру. Он не должен был извещать нас об этом, но сделал это просто по доброте.
– Завтра к вам придут и попросят освободить помещение, – сказал он. – Соберите и упакуйте все, что у вас еще осталось.
Собирать нам было уже почти нечего: получился один-единственный чемодан с одеждой да несколько кастрюль и сковородок. Нас обобрали до нитки. У меня не осталось ни кукол, ни других игрушек. С другой стороны, мне кажется, что, если б они и были, мы просто бросили бы их в квартире. Родители не объяснили мне, почему мы собираем вещи и куда собираемся идти.
Перед уходом из дома отец составил перечень всего, что у нас забрали немцы. Он написал, кто из них взял какой предмет, и указал, где на этих вещах он поставил свой штампик. Кроме того, он записал имена наших друзей-поляков, забравших из квартиры остальное. Мы были готовы… Прежде чем покинуть дом, мы постояли в кухне. Чемодан. Коляска с Павлом. Бутылка с молоком, которым он будет ужинать… Я снова катила коляску. Я очень любила это делать, потому что чувствовала себя при этом совсем взрослой. Родители шли в паре шагов за моей спиной. Я оказалась на улице впервые с начала немецкой оккупации, и какая-то часть меня радовалась возможности погулять под солнышком. Но за каждым углом мне мерещилась Баба Яга. Я пыталась представить себе, что снова бегу через огромное подсолнуховое поле, а рядом – мой друг Мелек. Мне было очень страшно, но я изо всех сил старалась не бояться.
В музеях часто встречаются, сделанные в Восточной Европе фотографии евреев, выставленных из домов на улицы со всем их нехитрым скарбом. Точно так же, наверно, выглядели и мы четверо, когда брели по улице Коперника, не зная куда. То есть отец, должно быть, знал куда, но нам ничего не сказал. Пока мы просто шли и шли. И в этот момент Павел заплакал. Мне это совсем не понравилось. Родители нервничали, потому что на улице мы оказались очень уязвимы, и их нервозность моментально передалась мне. Я начала шепотом успокаивать брата. Одновременно с этим я думала еще и о Бабе Яге, и о своем кукольном домике, и о Пушке, которого нам пришлось отдать другим хозяевам. Столько горьких мыслей просто не умещалось в сознании маленькой девочки.
Брат все плакал, а я шептала все громче и злилась все сильнее. Вскоре я впала в такую ярость, что начала кричать на него и изо всех сил трясти коляску. В конце концов я заорала:
– Чтоб ты уже уснул навсегда!
Я пожалела о сказанном, не договорив фразы до конца. Я почувствовала себя чудовищем. Мне было 6, братику – 2, и я прекрасно знала, что желать такого своему брату не должна ни одна сестра в мире. Возможно, в обычных обстоятельствах старшие сестры могли говорить такое хоть каждый день, и в этом не было бы ничего страшного, но теперь мы жили отнюдь не в обычных обстоятельствах. Я знала, что сейчас, когда немцы и украинцы забирают с улиц еврейских детей, говорить такого нельзя. Мои слова повисли в ярком солнечном свете, нещадно жаля меня чувством стыда.
К счастью, родители меня не слышали (они отставали на несколько шагов), а я им ничего не сказала. Павел, наверно, услышал меня, потому что тут же прекратил рев. А может, он замолчал, потому что слышал, каким тоном я это говорила. Он не сказал ни слова. Он был совсем маленький, но уже умел говорить законченными предложениями и, думаю, вполне мог как-то ответить. Но он молчал. Внезапно я нагнулась над коляской и стала целовать его. Мои родители смотрели на меня и, наверно, не могли понять, что на меня такое нашло, но я ничего им не сказала. Уже тогда у меня была своя внутренняя жизнь, свои мысли, мечты, надежды и страхи, которыми я не делилась ни с кем.