Текст книги "Магия Берхольма"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Отец Фасбиндер сидел за письменным столом. Перед ним стояла пишущая машинка; клавиши пощелкивали у него под пальцами. Когда я вошел, он опять не повернул голову, и мне опять стало не по себе, как уже было однажды.
– Входи, Артур! Садись!
– Как ты узнал, что это я? – Он ждал, что я об этом спрошу.
Он был явно польщен:
– Я не узнал. Я только предположил. Ну и как было в Айзенбрунне?
– Трудно сказать…
– Странное ощущение, правда? Я побывал там один раз, много лет назад, и чуть с ума не сошел. Трудно было переносить тишину?
– Да, особенно по ночам. Она журчит, как текущая вода.
– Так кровь шумит в ушах.
– Ах вот как. Как просто.
– Почти все на свете просто, Артур.
Я сел, нервно потирая руки, и подождал.
– Ну и что? Подействовало? Сны все еще мучают?
– Нет, прошло.
– Хорошо. Значит, ты больше в себе не сомневаешься? Теперь ты знаешь, чего хочешь?
– Да. Я не хочу быть священником.
Что-то в его лице застыло. Руки приподнялись над клавиатурой машинки, на мгновение замерли в воздухе и снова легли на клавиши. Сердце у меня сильно билось: наконец я заставил себя это произнести. Этот миг стоил мне двух бессонных ночей. Но теперь он позади. Я действительно это произнес.
– Что ты сказал, Артур?
– Ты… ты правильно меня понял. Я… я не хочу быть священником. Теперь не хочу.
Он медленно откинулся на спинку стула и повернулся ко мне; взвизгнули пружины кресла. Его фигура вдруг показалась мне худой и резко очерченной. Я не решался на него взглянуть и смотрел на коричневые кожаные корешки книг за его головой. Имена авторов, тисненные золотыми буквами. Одинокий луч света упал сквозь неплотно заделанное потолочное окно, наискось пересек комнату и провел на стене светлую окружность.
– И что же, – спросил он, – заставило тебя передумать?
– Трудно сказать… За последние недели у меня появилось чувство, что я изменился. Такое ощущение, будто…
– Это из-за женщины?
– Нет! – крикнул я. – Правда же нет! Это глупо, наконец! – (Солгал ли я тогда? Я спрашиваю тебя: солгал?)
– Ах вот как. Тогда мы, вероятно, выбрали другое поприще. Ты предпочел стать фокусником в варьете.
– Нет, ни за что! – (И тут, клянусь, я говорил правду!) – Это… недоразумение. Я просто осознал, что не гожусь для…
– Если бы мы полагали, что ты нам не подходишь, я бы здесь сейчас с тобой не говорил. По этому поводу можешь не беспокоиться!
– Нет, не в этом дело.
Внутри луча был заключен рой серебряных пылинок, они танцевали в такт неощутимому сквозняку.
– Ты совершаешь ошибку и когда-нибудь будешь раскаиваться. Подумай, что ты делаешь! Если ты сейчас уйдешь, то вскоре поймешь, что был не прав, но все-таки не вернешься. Ведь ты высокомерен, Артур.
– Я тебе объясню…
– Ты не обязан ничего объяснять.
Луч погас, – вероятно, туча закрыла солнце.
– Не стоит придумывать аргументы, дело не в этом. Сейчас решается твоя судьба. Еще есть время. Если ты действительно сомневаешься…
– Я…
– …то уходи. Уходи сейчас же и навсегда. Не ты делаешь нам одолжение, приходя сюда, мы делаем тебе одолжение, принимая тебя. Никто не оказывает нам милость, лишь мы можем удостоить милости. Без нас мир станет скучным и унылым местом, для большинства людей он уже такой. Хотя они об этом не догадываются, но только благодаря нам они получают право называться людьми. Без нас они обезьяны, невесть что о себе воображающие. Нам никто не нужен. В том числе и ты.
Луч света снова вспыхнул, как будто его включили, и снова стал ощупывать стену. Я сглотнул; в горле у меня пересохло.
А ведь я мог бы о многом рассказать. О нескончаемых ночах, которые секунда за секундой ползут по направлению к блеклому рассвету и ни одна таблетка не дает желанного сна. Сколько таких ночей я пережил с тех пор, как внезапно осознал под дождем, что не хочу быть священником. Я все еще чувствовал, как вокруг меня бушует вода, как она размывает почву у меня под ногами и как внезапно все – земля, небо, трава, дождь и одинокое, исхлестанное дождем дерево – произносит одну и ту же фразу: «Ты им не станешь». – «Но почему?» – «Не спрашивай, просто прими это как есть. Ты им не станешь. Ты – не станешь». Когда дождь кончился, я, тяжело ступая, утопая в размякшей грязи, побрел обратно в монастырь. Старый монах, с лицом, на котором лишенная событий жизнь прорезала глубокие морщины, вышел мне навстречу и многозначительно кивнул, точно понял, что произошло.
А последующие дни! Я пытался уговорить себя, передумать, но тщетно. Размышлять было не о чем, ни к чему было оценивать сияющие «за» и грозные «против»; осталось только холодное, ясное осознание того, что я не хочу быть священником. При этом я был спокойнее, уравновешеннее, чем когда-либо. Иногда я замечал с беспомощным удивлением, что ничтожный болтун во мне уже давно молчит. За моим окном, над деревом, переливаясь в серебристо-серой паутине, всходило и заходило солнце. Я смотрел на него, слушал, как шелестит тишина, в которую иногда вторгалось гудение самолетов и машин, и ощущал, что мое существование созвучно всему этому, всему случившемуся, всему, что может произойти. Маленький водоворот в сливе раковины булькал и при этом вращался вместе с земной осью. В огороде созревали овощи, пахло осенью. Иногда было ясно, иногда шел дождь, а по временам в атмосфере рыскали сверкающие грозы. Что бы я ни делал, существовало что-то непреходящее и правильное. Нет, я не хотел быть священником. Я так решил, а сам даже не мог четко и ясно объяснить почему. К чему объяснять это теперь, когда прошли годы? Кто отдает себе отчет в собственных поступках? Кто понимает себя или кого-нибудь другого? Только идиоты осмелятся утверждать, что способны понять кого-нибудь. А больше никто, вероятно, даже Бог. Странная мысль: человек – высшее существо. А почему? Потому что он не такой, как звери с влажными носами и сияющие ангелы. Потому что его, и только его, не до конца понимает Бог. А иллюзионист? С этой точки зрения он, самый непонятный из людей, пожалуй, высшая ступень человека. Венец творения…
– Это ересь! К тому же довольно глупая.
Я поднял голову и встревоженно уставился на отца Фасбиндера. Неужели я произнес все это вслух?… Или он читает мои мысли?… Неутешительная перспектива.
– Я обязан сказать тебе вот что: сомнение, друг мой, – смертный грех. Вопреки мнению остроумных циников, в нем нет ничего забавного. Упорствовать в сомнении означает погибнуть. Не торопись. Можешь взять отпуск на год, уехать отсюда, подвергнуть себя духовным упражнениям, поститься или есть все что хочешь. Существует множество вариантов.
Я покачал головой:
– Нет, я думаю, это… больше ни к чему. Я уже сделал выбор.
– Хорошо. Вероятно, я смог бы тебя переубедить, но таким образом я привлек бы к нашему делу еще одного человека без истинного духовного призвания. Позволь спросить, что ты намерен делать?
– Не знаю.
– Я так и думал. Ты примешь от нас какую-нибудь помощь?
– Нет.
– Я так и думал. И все-таки, если передумаешь, приходи ко мне. Ни один из тех, кто был нам близок, не должен голодать. Ты один из нас, Артур, и ничего с этим не поделаешь. Ты был среди тех, кто выступил в великий поход, и, хочешь ты того или нет, ты придешь вместе с нами в Палестину. Когда-нибудь.
– Может быть, даже скоро? – улыбнулся я. Он кивнул:
– Может быть.
Некоторое время мы оба молчали. Его пронзительный, внимательный, мертвый взгляд был устремлен в какую-то точку на столе; он склонил голову и полуприкрыл глаза, как будто прислушивался к чему-то, чего я не различал. Я с тревогой огляделся: за окном, наверное, сгустилось полупрозрачное облако тумана, потому что луч неуверенно мерцал, а пылинки почти исчезли. Я сглотнул, потом встал.
– До свидания, – сказал я и тотчас же с досадой покачал головой.
К моему удивлению, его это не позабавило.
– Да, – сказал он и протянул мне руку, – мы увидимся, Артур. Конечно увидимся.
На ощупь она была холодной и странно неживой, немного похожей на руки статуй, до которых быстро дотрагиваешься в музеях, если уверен, что никто на тебя не смотрит. Не оглядываясь, я пошел к двери. Вот и все.
Я оказался прав: за окнами сгустился туман, такой бывает ранней осенью. Два кривых дерева роняли бурые листья на стоящие под ними машины; в небе стая ворон летела вслед за одиноким самолетом. Я подумал о геометрии; о кривой, которой никак не удается превратиться в прямую; о гиперболе, которая не в силах достичь бесконечности. И о далеких светлых фигурах на церковных витражах. Вздохнул и почувствовал себя как-то странно. В последний раз спускаясь по лестнице, я закурил сигарету и наблюдал, как поднимаются в воздух, бледнеют, исчезают облачка дыма. Внизу я выбросил ее, ни разу не затянувшись. Возле вращающейся двери я помедлил, на какое-то мгновение мне захотелось вернуться. Но потом мне стало ясно, что я не смогу этого сделать. Что это уже в прошлом. Итак, я вздохнул, стряхнул с себя уныние и пошел дальше.
VI
Узнать адрес Яна ван Роде оказалось невероятно трудно. Его книги умалчивали о том, где он живет, издательство поддерживало с ним контакт только через его адвоката, а адвокат отказывался сообщать какую-либо информацию. Он был почетным председателем Магического общества, но, поскольку я в нем не состоял, мне не дали там никаких сведений. И, даже подкупив посредственного мага, я узнал лишь, что в Обществе ван Роде уже давным-давно не видели и что он уже двенадцать лет не платит членские взносы. Его имени не было ни в одной телефонной книге, ни в одной базе данных, ни в одном отраслевом справочнике, a «Who's Who» упоминал лишь его имя и несколько дат, но не адрес.
Есть разные варианты подхода к подобной проблеме. Можно молиться. Можно искать и искать во все более причудливых и странных местах. Можно направлять прошения чиновникам высокого ранга. Или можно обратиться к частному детективу, описать ему все обстоятельства и спустя неделю получить желаемое. Разумеется, это превосходило мои финансовые возможности. Но я по-прежнему вел себя так, будто я богат. Детектив – кстати, его же я позднее нанял для поисков моей матери – через восемь дней, гордый и небритый, предъявил мне счет на крупную сумму, включавшую в себя странные расходы (кольцо, подаренное телефонистке, стеклорез, сломавшийся при взломе адвокатской конторы), и лист бумаги с адресом в мещанском, скучном, асфальтово-сером районе расположенного поблизости небольшого города.
То, что мое письмо осталось без ответа, меня не удивило. То, что в доме не было телефона, тоже. Я ожидал, что дело будет непростое.
Это был невысокий дом рядовой застройки, ничем не отличающийся от своих соседей слева и справа и от соседей своих соседей. Два окна уставились на улицу; возле двери стоял в ожидании вывоза мусора черный пластмассовый контейнер. Поспешный осмотр (прочь, ложная гордость; на карту поставлено большее) показал банановые шкурки, упаковки от молока – срок годности истекает через два дня, – газеты, мешочек для сбора пыли из пылесоса, картонную коробку, пахнущую рыбой, несколько грязных бумажных платков… Довольно! Без сомнения, дом обитаем, там кто-то есть.
Конечно, я мог бы позвонить. Но что если именно сейчас его нет дома или – еще хуже – он работает или сидит в ванной? И меня выпроводят, не примут? Я не мог себе этого позволить. У меня был всего один шанс.
Три дня я наблюдал за домом, три дня и две ночи. Я взял напрокат машину (да, своей машины у меня не было) и, припарковав ее на противоположной стороне улицы, устроил засаду. Наступила ночь, ее сменил день. Мимо пробегали дети с огромными рюкзаками, мужчины с кейсами садились в машины и уезжали. Дворники взметали пыль, женщины несли сумки с продуктами и тащили за собой упиравшихся собак. Два-три раза я выходил из машины и ходил туда-сюда, чтобы размяться. В обед я только торопливо перекусил – что если он именно сейчас выйдет из дому, а я его упущу? – в кафе со скверной кухней (и не будем говорить о тамошних туалетах). Вернулись дети. Небо на востоке помутнело, на западе отливало красным. Возвратились машины; их владельцы разбрелись по домам. Над трубами появились бугристые клубы густого серого дыма. Стемнело; включились фонари. В окнах ван Роде зажегся свет, а по занавескам скользнула продолговатая тень. Поднялся и скрылся месяц, засияло несколько звезд. И ничего больше, ничто не шелохнулось. Время остановилось. Около половины второго я заснул.
На следующий день все повторилось. Дети, мужчины, дворники. Потом женщины с собаками. Потом долгий пробел. Потом вернулись дети, сумерки, вернулись мужчины. Дым. Вот это, думал я, и есть жизнь. Только это, и все.
И тут что-то произошло: у ван Роде открылась дверь, вышла женщина и выбросила в мусорный контейнер пластиковый пакет. Маленького роста, черноволосая, коротко стриженная, лет пятидесяти. Симпатичная. Потом она вернулась в дом, и дверь захлопнулась. Позднее в окнах снова зажегся свет. И наступила ночь.
Я проснулся около шести, еще до восхода. Я давно не чувствовал себя таким бодрым, отдохнувшим. Может быть, думал я, нужно чаще ночевать в машине, может быть, это секретное средство от бессонницы. Все шло своим чередом, как вчера, позавчера и, возможно, каждый день. Между тем я перестал томиться скукой, во мне воцарился совершенный покой, я был безучастным зрителем, и только. Я то и дело совсем забывал, что вообще здесь сижу, что существует не только обитаемый мир за моим ветровым стеклом, но и я тоже. Я мог бы просидеть так всю жизнь.
Примерно в полдень – солнце стояло в зените и стерло стрелки солнечных часов – мимо неуклюже проковыляла толстуха с пуделем под мышкой, остановилась, бросила на меня один, другой, третий недоверчивый взгляд и заковыляла дальше. Я встревоженно посмотрел ей вслед и подумал, не уехать ли мне и не отказаться ли от моей затеи. А что если она вызовет полицию? При том неопределенном и преступном положении, в котором я находился, я не мог позволить себе проблем с вооруженными людьми в униформе. Но когда спустя десять минут страха зеленая машина так и не появилась, я осмелел и решил остаться. Я слишком долго ждал. В сущности, я ждал всю жизнь.
А сколько мне было лет? Года двадцать четыре, может быть, двадцать пять. (Рассматривая внешние даты моего существования, я легко сбиваюсь; мои обычно столь надежные математические способности изменяют мне, когда нужно представить мой собственный возраст в виде некоего исчисляемого целого. Словно моя жизнь не состоит из часов, минут, секунд, как и любая другая.) Сколько лет прошло с тех пор, как я отверг высочайшее поприще? Полтора года, может быть, два. И чем же я занимался все это время? Да, собственно, ничем.
Или, по крайней мере, каким-то вздором. В самом примитивном экономическом смысле я пытался как-то просуществовать. От места преподавателя в частной католической школе я отказался, проработав лишь день из испытательного срока. (Если непременно хочешь знать: четырнадцатилетний монстр выстрелил в меня стальным шариком из трубочки и промахнулся; я, за миг, отпущенный законом рефлекторных движений, взял шариковую ручку, прицелился и не промахнулся; до конца урока проблем больше не возникло, мальчику потребовалась ринопластическая операция; мое преподавание на этом завершилось.) Потом я попробовал себя в другом амплуа: неделю просидел за письменным столом, просматривая заполненные формуляры. Стоило одному из них мне присниться, как я уволился. Примерно месяц я работал в известной фирме, занимавшейся производством очков, и это было невыносимо. Я почти не спал, и ни одно успокоительное не избавляло меня от ужаса, с которым я по утрам входил в свой офис, от страшной угрозы, таившейся в мерцающих люминесцентных лампах, в свечении компьютерных мониторов, в ухмылках коллег, в плевках и клокотании большой кофеварки в углу. Заметив, что мои обычно такие спокойные руки дрожат даже воскресным вечером, я понял, что пора уходить.
– Как же так? Что случилось? – воскликнул начальник отдела кадров, лысый человек в особенно элегантных очках (одна из демонстрационных моделей). – Мы очень довольны вашей работой! Почему вы увольняетесь? Почему?
Я улыбнулся и попытался говорить как можно вежливее:
– Потому что я все это ненавижу. И всех вас. Каждого из вас в отдельности. И вас лично. Каждого.
С тех пор на бирже труда я считался человеком, которого сложно трудоустроить.
К тому же я столкнулся с серьезными проблемами. Моя сберегательная книжка, в лучшие времена отягощенная почти неистощимой суммой, стоила теперь немногим более, чем тонкая голубоватая бумага, на которой она была напечатана. От нищеты меня отделял лишь альбом с несколькими золотыми монетами, куда менее ценными, как я узнал от широкоплечего владельца ломбарда, чем я ожидал. Нужно было что-то предпринять.
И чем скорее, тем лучше. Итак, я запер дверь – я все еще жил в той же самой комнате с обоями в цветочек, – сел и теперь уже со всей серьезностью, на какую был способен, задал себе вопрос: а что я вообще умею? Ну, я умел бегать на лыжах и играть в гольф. Сносно разбирался в начертательной и аналитической геометрии, а также в высшей алгебре. Поверхностно знал Оригена,[37]37
Ориген (185–253/4) – христианский богослов, основатель христианской экзегетики; основное сочинение «О началах» – один из первых опытов систематизации христианской догматики. Пытался синтезировать христианство со стоическим платонизмом; утверждал, что душа самостоятельно избирает добро и зло и этим разрывает заколдованный круг предопределения, а ангелы и демоны различны по природе, но не по воле. Впоследствии был причислен к еретикам.
[Закрыть] Блаженного Августина и Фому Аквинского и неплохо Паскаля. Посредственно владел иностранными языками. Офисы и вагоны метро напоминали мне ад. Что касается карт, тут я научился почти всему.
Так что же мне оставалось? Ужасно мерзко зарабатывать деньги своей страстью, своим безумием, своей радостью, как будто – мне кажется, здесь я вправе прибегнуть к патетическому сравнению – продаешь возлюбленную. Но, черт возьми, все должны на что-то жить, и я тоже. (И вновь низкий, язвительный голос вкрадчиво спрашивает: «А зачем?» Не слушать его!) Дня три я бродил по барам, ресторанам, закусочным фаст-фуд и дешевым, затопляемым запахом подгоревшего масла кабакам и предлагал их равнодушным хозяевам свои услуги. В конце концов один из них согласился нанять меня за скромное вознаграждение.
Это было мещанское, мрачное, отделанное красным плюшем ночное кафе с неисправными кондиционерами, к тому же носившее название «У Жанин». В действительности владельца кафе звали Фред Расповиц, он был сед, с темными кругами под глазами от постоянного недосыпания. Он был настолько жалок, что я не решился потребовать у него больше, чем он предложил; и, вероятно, поэтому он тотчас же меня нанял, не настаивая, чтобы я продемонстрировал свои способности.
Я выступал по вечерам, около десяти, после того как шестидесятилетняя певица, блестящая от грима и называвшая себя Джоан (на самом деле Йоханна), исполнит под аккомпанемент фортепиано странную версию «Where have all the flowers gone?». Обычно я переходил от столика к столику и показывал несколько карточных фокусов. Пять трюков я разработал сам и за три из них два года спустя получил гран-при на конкурсе иллюзионистов. Не стану утверждать, будто публика обращала на них внимание. Она состояла главным образом из людей с застывшими лицами страховых агентов; это были в основном мелкие чиновники, которые полагали, будто окунулись в незнакомый, двусмысленный, пользующийся дурной славой мир. Их спутницы были слишком ярко одеты, слишком много смеялись и то и дело вертелись и оглядывались в надежде увидеть знаменитость; мужчины потели и заказывали слишком дорогие напитки, чтобы произвести впечатление на официантов. За моим представлением они следили с ничего не выражающей, слегка скучающей улыбкой, время от времени машинально прерывая его аплодисментами. Однако так я обрел опыт и уверенность в себе. И в сущности, я выступал там без отвращения. Мне было там лучше, чем в конторе, а в каком-то смысле – хуже. Меня унижали, но, как ни странно, я преисполнился какого-то извращенного христианского смирения и даже нравился себе в этой роли.
Пасть ниже уже невозможно? Почему бы и нет. Однажды утром, – наверное, весной, потому что, хотя была всего половина пятого, уже нетерпеливо всходило красное солнце, – когда я брел из кафе, меня похлопал по плечу низенький человечек с бакенбардами и старомодным галстуком-бабочкой. Я обернулся и ошеломленно посмотрел на него; я внутренне напрягся, инстинктивно приготовившись защищаться. Не терплю, когда ко мне прикасаются.
«Реггевег»,[38]38
Реггевег. – Имя можно перевести с немецкого как «А ну убирайся прочь», что объясняет ошеломленность Берхольма, поначалу принимающего его за сумасшедшего.
[Закрыть] – сказал он и поклонился. В течение секунды я хотел было позвать на помощь, но потом понял. Он не сумасшедший, просто его так зовут. А теперь я его вспомнил. Недавно он побывал на моем представлении – громче всех хлопал и казался почти заинтересованным. Я посмотрел на него сверху вниз, удивленно приподнял брови и слегка кивнул.
Это придало ему бодрости, он улыбнулся и повторил:
– Реггевег. Альвин Реггевег. Так меня зовут. У меня к вам предложение. – Он замолчал, поднес указательный палец к губам и повернул голову налево, направо, налево, как если бы учил ребенка переходить улицу. Наконец он убедился, что его не подслушивают, отнял палец от губ и спросил: – Пройдемся?
Мы медленно шли, Реггевег говорил. Нелегко было его слушать; он торопился, путался в слишком длинных предложениях, перебивал сам себя, начинал сначала. Он мучительно пытался что-то растолковать, описать иносказательно; постепенно я догадался: он упорно не хочет прямо сказать, о чем идет речь. К тому же меня отвлекало его забавное сходство с… – с кем же, собственно?… Да, конечно, – я невольно засмеялся и скрыл смех довольно дилетантским кашлем – с садовым гномом! С другом моего детства. Со старым, выцветшим, изгрызенным челюстями времени гномом, прятавшимся у Берхольма в углу сада. Сходство было поразительное: нос, глаза, борода, даже галстук-бабочка. Неужели моя фантазия создала его задним числом по образцу того, первого, повторив каждую деталь, каждый волосок бороды?…
То, о чем он говорил, сводилось к следующему: поблизости располагалось дешевое кафе, в котором была задняя комната. Раз в неделю туда приходили несколько человек поиграть в покер. Ничего особенного эти люди собою не представляли: пенсионеры, облицовщик, вдова банковского менеджера, пожарный. То, чем они занимались, было de jure запрещенной азартной игрой, поэтому они следили за тем, чтобы дверь к ним не открывали. De facto ими никто не интересовался, и меньше всего полиция. И туда он хотел меня привести. Чтобы я выигрывал для него деньги.
– А кто вы по профессии? – спросил я.
– Прокладываю трубы. Для воды. Водопроводные трубы.
– Простите, и как, вы сказали, вас зовут?
– Альвин Реггевег.
– Ах вот как. Послушайте, Альвин: забудьте об этом! Не смейте попадаться мне на глаза! Это неслыханная дерзость. И будьте довольны, если я не донесу на вас полиции.
Это было сказано достаточно недвусмысленно. Регтевег остановился, протянул мне – «Если передумаете!» – визитную карточку и, держась очень прямо, маленькими шажками засеменил прочь. Я проводил его взглядом и сунул карточку (разве я ее взял? Да, взял) в карман пиджака.
Через три недели я ему позвонил. Клянусь тебе, у меня не было выбора. Квартирную плату повысили, золотые монеты растаяли, то, что я заработал за последний месяц, тоже. Мне нужны были деньги, мне срочно нужны были деньги. А Расповиц не давал аванса; в ответ на мою просьбу он лишь молча грустно улыбнулся. Итак, после мучительных размышлений в течение одного дня и двух нескончаемо долгих ночей я позвонил Реггевегу.
Избавь меня от описания деталей! Эта дыра была примерно такой, какой я ее себе представлял. Все были в сборе: вдова, облицовщик, пожарный и пенсионеры. Они делали высокие, неожиданно высокие ставки и, конечно, проигрывали. Я выигрывал и делил выигрыш с Реггевегом: он предложил пополам, я настаивал на шестидесяти процентах и переспорил. Раз в неделю мы встречались в запертой задней комнате, и я грабил этих несчастных.
Не спрашивай, каким образом. Весь давно известный жалкий арсенал мошенничества. Незаметно протаскиваемые в нужный момент крапленые колоды. Сплошное жульничество – когда отсчитывал, когда тасовал, когда сдавал. А заранее приготовленные тузы – не в рукаве, как все полагают, а за лацканом пиджака. Наконец, открытый косметический карандаш в кармане; дотронься сначала до него, а потом до карты, и на ней появится знак, а никто ничего не заметит. Откровенно говоря, я стыдился своих банальных шулерских приемов еще больше, чем самого мошенничества. Вот, думал я, это мне наказание. Если бы Он по крайней мере поразил меня, испепелил в огне гнева Своего. Но нет, Он предназначил меня для задних комнат, тесноты, мелкого мошенничества, ничтожных грехов жалкого существования.
Разумеется, я делал это довольно ловко. Через неравные промежутки времени я проигрывал крупные суммы, иногда заканчивал игру без выигрыша или даже в проигрыше; потом мне, конечно, приходилось постараться, чтобы Регтевег не потерпел убытка. Никто ничего не замечал. Все они привыкли проигрывать и не обращали внимания на то, что деньги доставались не всем понемногу, а чаще всего одному и тому же. Время от времени вдова, некогда самая богатая из них, а теперь самая бедная, отпускала язвительное замечание по поводу моей незаслуженной удачи. Но этим все и исчерпывалось.
Так я прожил больше года. Шесть ночей в кафе «У Жанин», седьмая за игрой в покер. С пяти утра до полудня недолгий сон, милостиво ниспосланный могущественным снотворным. После полудня я читал книги по моей специальности, пил кофе, заучивал новые фокусы, а иногда придумывал собственные. Случайно встретившись с полицейским, я судорожно опускал глаза или делал вид, будто что-то рассматриваю в облаках: разве я не преступник? Разве меня не ожидает тихая сырая камера? Постепенно этот страх потерял четкие очертания, растянулся, как старый свитер, и распространился на всех людей в униформе: на кондуктора в трамвае, на школьного старосту на перекрестке и даже на зевающего почтальона. Разве все они не поддерживают порядок, который я еженедельно нарушаю? Ведь закон предписывает им со мной разделаться. Так что же они медлят?
Я сделался неуверенным и нервным и все отчетливее осознавал абсурдность происходящего. Я курил все больше и больше, мне требовались все новые и новые отпускаемые строго по рецепту таблетки, которые услужливые аптекари продавали мне просто так. Такой образ жизни вполне естественно дополнило бы пьянство, но мне не суждено было спиться. Всю жизнь я ненавидел пьяных; нет ничего отвратительнее нетвердо держащегося на ногах, что-то бормочущего себе под нос, распространяющего зловоние человека с затуманенным алкоголем рассудком. Если я хочу выбраться отсюда, размышлял я, – а я этого хочу, клянусь, – то есть только один выход.
Я должен был по-настоящему овладеть своим ремеслом. Хорошо, а если удастся, даже не просто хорошо – великолепно. Даже не великолепно – в совершенстве. Конечно, в совершенстве.
Но как? Я знал это ремесло, я упражнялся в нем постоянно, моя техника постепенно становилась все более изысканной и утонченной. Я разбирался в специальной литературе и был, насколько необходимо, в курсе всех последних открытий. Ни один прием, в том числе вольт, карты-хамелеоны и фальшивая тасовка по образцу карточных шулеров, больше не представлял для меня сложности. Но это было еще не все.
Нужно было особое состояние духа. Между фокусом (если употребить это постыдное слово) и иным, недостижимым, нашим зачарованным садом, недоступным предметом нашей тоски, проходит тонкая непреодолимая граница: манипуляция. Мы вынуждены прибегать к ней, и она отделяет нас от иллюзии, которую мы создаем. Когда я провожу по карте кончиками пальцев и она под их прикосновением меняет масть, я на самом деле при помощи пальмировки подменяю ее другой. И пусть никто не видит, как я ее подменяю, – сам-то я это знаю. И оттого меня втайне мучает стыд, я жду неудачи. Пока я знаю, что прибегаю к трюкам, я всего лишь ничтожный шут, не более, и каждое мое неловкое движение, каждое принужденное слово, каждый неуклюжий жест выдают во мне обманщика, да еще сознающего собственное поражение. Почему большинство иллюзионистов, даже если они преуспели в своем ремесле, такие жалкие создания? Потому что они сами себе кажутся идиотами. Потому что в глубине души они не могут забыть, что волшебство им не под силу, что они не обладают властью над реальностью, даже над маленькой колодой карт в руках. Итак, скажем недвусмысленно и как можно грубее: за нашим искусством скрывается ложь. Всегда. Или почти всегда.
Так что же делать? Спальмировать карту и забыть, что пальмируешь. Следить, как карта меняет масть, и удивляться этому, как чуду. Забыть, что делает собственная рука, не обращать на это внимания. Погрузить техническую сторону трюков, незаметные приемы в полумрак бессознательного. В старину фокусники соревновались, кто за минуту проделает больше вольтов. Но это же глупо: лучший не тот, кто проделает сто двадцать вольтов за минуту, а тот, кто сделает один, не запечатлев его в своем сознании. Тогда он может даже выйти немного неточным, но это неважно. Поверь мне, прием, о котором ты сам не помнишь, не заметит и самая внимательная публика. Ни одна шапка-невидимка не скроет тебя так, как совершенная небрежность. Трудно ли этого достичь? Ну конечно, дьявольски трудно. Все великолепное трудно дается.
Итак, я стал работать. Ежедневно, между моим полуденным пробуждением и минутой, когда я отправлялся в жалкое кафе. Я упражнялся без устали, оттачивал свое мастерство. Я гулял, наблюдал за суетой на городских улицах и пытался уверить себя в том, что все это видит кто-то другой или вообще никто не видит, уж во всяком случае не я. Я раскрывал веером карточные колоды, сосредоточивал на них внимание и пытался при этом ничего себе не представлять или представлять себе «ничто». Мне приходилось упражняться в своего рода тихом и хорошо просчитанном безумии. Положить карту в определенном месте, а потом удивиться, найдя ее там… – можно назвать это сумасшествием. Я должен был научиться обманывать свой вечно бодрствующий разум. Мне предстояло перехитрить не только толпу доверчивых зрителей, но в первую очередь самого себя.
Я составил программу карточных фокусов: гениальный дебютный эффект Асканио, три моих собственных трюка, «парящие короли» Яна ван Роде, мои собственные «перелетающие карты», карты-хамелеоны Либрикова и заключительный эффект из наследия Тамариса, который я доработал. Сначала я репетировал перед зеркалом, потом за письменным столом, с нормальной скоростью, с замедленной в два раза, с удвоенной, под строгие удары пульса метронома. Я репетировал с закрытыми глазами, читая газету или произнося вслух длинные баллады Уланда,[39]39
Уланд Людвиг (1787–1862) – немецкий поэт-романтик, глава школы швабских поэтов. Собирал, записывал и издавал в литературной обработке народные немецкие баллады; писал, в значительной мере ориентируясь на фольклорные образцы (среди самых известных стихотворений – «Проклятие певца», «Потонувшая корона», «Последний пфальцграф»).
[Закрыть] которые перед тем в муках выучил наизусть. Я приказывал будильнику в десять утра вытряхнуть меня из теплого тумана глубокого сна лишь для того, чтобы испуганно вскочить, схватить карты, зевая, проделать всю программу и снова заснуть. Я пытался вообразить все возможные реакции зрителей и все мыслимые и немыслимые случайности. Что если зритель забудет свою карту? Что если он станет браниться и угрожать мне? Что если он потеряет сознание? Если у него выпадет вставная челюсть? Если в зале взорвется бомба?