355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дан Маркович » Ант » Текст книги (страница 4)
Ант
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:49

Текст книги "Ант"


Автор книги: Дан Маркович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Но нет никого за сценой, и самой сцены нет, кругом промерзшее черное небо, и мы, как тараканы, вытряхнутые из помойного ведра, летим по огромному мусоропроводу вниз, вниз, вниз... Никакой сцены, никакого дирижера, только столкновение слепых сил, стремящихся размазать нас по мертвому пространству, с нашей крошечной волей, которая в ужасе не хочет умирать, и в этом упорном и обреченном сопротивлении все человеческое и заключено. Мне скажут, миллионы живут не замечая или смиряясь, захваченные в плен ежедневными заботами и делами, а ты против, кто ты такой?.. И будут правы в своей разумности и мудрости, способные принять то, что невозможно изменить, а за меня будут только мои ноги, страх и боль, постоянная боль.

Что-то подобное я думал, сидя у Генриха в глубоком удобном кресле, укрывшись от хозяина за большим круглым столом и положив, наконец, ноги на маленькую табуреточку, которая выглядывала из-под края длинной опрятной скатерти. Что-то похожее, но, конечно, не так длинно и красиво.

10.

Лучше или хуже, легче или тяжелей было, но меня всегда занимали БОЛЬ и СТРАХ. Когда было совсем тяжко, все мои силы уходили на борьбу с ними, а теперь я получил возможность подумать, и исследовал своих врагов.

Когда я медленно опускал ноги с кровати по утрам, и ждал со СТРАХОМ ЕЕ, она – БОЛЬ – приходила каждый раз с точностью часового механизма:

расширялись изъеденные болезнью сосуды, вздрагивали нервные окончания, и вот уже по ноге поднимается горячая волна. Сначала даже приятно, словно опускаешь ноги в теплую воду. Потом на границе якобы воды и воздуха появляется горящее кольцо, а вслед за этим погружена в кипяток вся голень, и некуда деться, неоткуда выдернуть ногу, сказав "хватит, хватит!".. Если снова лечь, это немного поправит дело, хотя и не спасет: ты наказан за попытку, за гордость – боль ослабеет, но, проснувшись, уже не замолчит до ночи. Иногда я днями не вставал, и все-таки боль возникала, хотя и не такая сильная, как при ходьбе, и я в конце концов решил, что для нее важно не только положение ног, но и время дня, и особенно то, что я делаю,: когда смиряюсь, отступаю от своих занятий и увлечений, падаю от усталости, сплю – она довольна и успокаивается, а если бодрствую, занят, забываю о ногах – злится и напоминает о себе, чтобы не забывал, кто главный здесь. Хочет наказать меня и унизить! Как будто исходит вовсе не из ног, а действие той враждебной силы, которая сидит во мне и просится наружу, когда я хочу жить, когда мне светло.

Лежать унизительно, сидеть все время невозможно, ведь я жил один, и я вставал. Я должен был уважать себя, и презирал, когда сдавался. Я думаю, это наследственный недостаток – невозможность сдаться, пойти на попятный, разумно устроить жизнь, договориться с Болью без унижения перед ней. Наследственное, да, но и сказалась, конечно, единственная встреча с отцом, который так жестоко и верно поступил – вытряс сына из любимой коляски, заставил ползти и подняться, пусть через боль. Без этого толчка я всю жизнь бы просидел в кожаном кресле на колесиках.

Больше он своему сыну не мог дать, но разве мало дал, если направил всю жизнь?.. Можно тысячу лет рассуждать, было бы лучше или хуже без того вроде бы небрежного толчка, в котором он выразился весь, и, может, сумел сделать то, что у него раньше мучительно не получалось... как тогда перед горой, которую должен был преодолеть не медля, не глядя вниз... И как все-таки ужасно, что такая нужная и мне и ему встреча была случайной, ведь все, все было так устроено, чтобы мы не встретились, он тысячу раз должен был умереть и сгнить, что чуть позже и произошло, и было более естественным, обычным, чем наше короткое соприкосновение и тот мгновенный толчок, который все изменил во мне. Как всякая слепая сила, случайность разрушает, да... но все же, все же... иногда происходят странные вещи между людьми, даже чужими – краткое соприкосновение, меняющее все...

или история чужой жизни, восхождения или падения, случайно подслушанная, нас глубоко тронет, постепенно, незаметно прорастет, и что-то нужное и дельное при этом происходит-таки, что-то изменяется в нас! Невероятно точное попадание в крохотную болевую точку, единственную во всей броне – и неизвестно еще, как отзовется... Мы собираем прошлое, настоящее и будущее, упорно, кропотливо, из мелких кусочков, взглядов.

улыбок, минутных встреч, мимолетных одобрений, крохотного тепла... а кругом мерзость и насмешка, одни завывания, злая бессмыслица. Тяжело сознавать тупость и безнадежность всего устройства, еще больней помнить про исключения из правил, сохраняющие жизнь добру и теплоте. Никто не придаст смысла нашей жизни, если мы сами этого не сделаем... если не поможем другому сделать. Не раз я вспоминал того муравья, которого в детстве убил, засыпал насмерть.

11.

Мне было лет пять, я думаю, потому что помню, и потому что сделал это скобки, определяющие время. Я смотрел, как он ползет, как осыпается песок под упрямыми его ножками. Я насыпал на него горсть песка и смотрел, как он выползает. Сначала молчание и неподвижность, потом появляется шевелящаяся точка, осыпаются песчинки – вот и он, отряхнулся и упорно ползет в том же направлении, что и до Cлучая, который понять не может, но стремится преодолеть... Я делал это еще и еще, а он все выползал и выползал... Нет! я не убил его – испугался, отступил перед его упорной волей. Признал игру преступной, незаконной, и смотрел, как он уползает, на этот раз непобежденный.

Даже теперь!.. Я так сильно хотел, чтобы тот муравей оказался жив, что придумал конец истории, спрятался, а слова... стали выходом, спасением, чтобы создать себе уютный уголок и сидеть в нем, задрав повыше ноги. Чертова литература. Еще одна ширма, скрывающая собственную мерзость, попытка казаться, а не быть.

Я убил его из любопытства, еще не понимая, что сам такой же муравей. А потом сам выползал, выползал, выползал...

И все же, это было лучшее время, возникла щель, возможность сказать свое слово, не вспоминая постоянно собственное тело. Как я жил?.. Что чувствовал, когда смотрел в зеркало, в черные зрачки и окружающую их радужку цвета рыбьей чешуи с пятнами ржавчины?.. Я по-прежнему ненавидел слепые силы, управляющие судьбами людей, с которыми сталкивался. Я бы ненавидел бога, если б верил в его существование.

Ненавидел бы и презирал. Я презирал устройство мира, эту бездушную и слепую машину. Но одновременно во мне укрепился и вырос острый интерес к себе, своей истории, и к жизни других людей тоже, потому что все мы беспомощны и вовлечены в поток, нас несет, несет, смывает, словно грязь весной... Все-таки, посмотрим, посмотрим, что еще будет?.."

Трудное время.

1.

Потом слой сравнительно спокойной жизни начал истончаться, прохудились декорации, проступила реальность, к которой я привык с детства, готовый к постоянным поражениям, рваным ранам, голому багровому мясу на голенях.

В самом начале я увидел странный сон, в нем была Лида.

Я редко теперь вспоминал о ней. Иногда представлял себе, как она живет, вышла замуж, у нее дети, и что она забыла обо мне. Как-то вспомнил – мы ели картошку с соленым огурцом, у нее смешно отопыривались щеки, глаза круглые от удовольствия, она любила поесть... Как сидим на скамейке перед химическим корпусом, она там готовилась к экзаменам в пустой аудитории, а я ей мешал. Как встретились в темном зале, уже начался фильм, мы с Борисом пробирались на первый ряд, который любили, и вижу – сидит, а рядом этот хмырь, лейтенантик, белесая сволочь... Она неловко ухмыльнулась и все, мы были в ссоре. Потом мирились, она пришла, наклонила голову, я увидел ровный проборчик... светлые волосы, мягкие, не очень густые...

Этот сон был особенный. Я стоял у окна и смотрел как она бежит за трамваем. На повороте вагончик замедлил ход, она схватилась за поручни – и повисла, ее отнесло назад и прижало к корпусу. Надо прыгать, ей не подтянуться!.. Она не прыгает, так и висит и смотрит в мою сторону, будто знает, что я вижу ее... а я стою, напряжен, и ничего сделать невозможно... Потом она упала, дальше не помню...

С этих дней и началось трудное время для меня..

2.

Первым случаем была ссора с Генрихом. Я забыл сказать, что слыл хорошим переводчиком, но никому не говорил, что писал прозу. Вышли две книги рассказов, повесть, но под псевдонимами, иногда я слышал, как знакомые упоминали о них, некоторые с одобрением, многие с непониманием или даже с озлоблением. Наверное, потому, что я писал о простых вещах редкими простыми словами. Я всегда считал, что надо писать прозрачно даже о сложности, находить точные слова. Все написанное должно легко читаться и даже петься, не стоит загромождать людям дорогу к глубине своими придумками.. Меня же окружали люди из науки, они были образованны, знали много всякой всячины, но сами ни слова своего не сказали. В науке можно прожить всю жизнь и не сказать ни единого своего слова, так много всего здесь можно повторять и проверять. Научная истина часто требует повторных доказательств и прояснения нужных деталей. В том, что я делал не было доказательств, если вопрос о них возникал, то все здание рушилось – это литература. Или есть доверие к твоему вранью или его нет. У людей науки простота и искренность вызывали оторопь, рассказы казались или хитрым ребусом или выдумкой идиота. Не все были такими, но большинство. Они всю жизнь искали истину за сложностью и обычно не находили, такая находка в механизмах мира случается редко и требует особого таланта и везения. Кроме того, они стремились быть современными в своих взглядах на искусство, ведь быть современным в науке насущная необходимость, оспаривать которую невозможно – то, что доказано вчера никто повторять не станет. И потому в моих простых рассказиках они искали подвох, игру, спрятанные в кустах рожицы, тайные смыслы... Ажурные легкие построения оставались незамеченными, тайных смыслов они не находили, это раздражало и отталкивало.

Генрих, оказывается, тоже был из этих, хотя свиду казался понимающим.

Но я это понял довольно поздно.

3.

Однажды, придя ко мне, а он это делал исключительно редко, ходил к нему я, он увидел на столе книжку стихов одного довольно известного литератора, почти машинально взял ее и стал смотреть. Я не беспокоился – книга и книга, что такого. И забыл про дарственную надпись со словами одобрения моей книге, которую я раньше подарил ему. Смешно сказать, даже в такой малости я не сумел избежать разоблачения, мне не прощалась любая моя ошибка. Иногда мне казалось, кто-то пристально следит за каждым моим неуклюжим шагом, чтобы тут же наказать. Какая подлая мелочность! Позже, здраво поразмыслив, я обычно смеялся над своей подозрительностью – надо же, увидел в хаосе причин враждебный замысел...

Генрих был поражен, он допытывался, я должен был объясниться. Он не обрадовался за меня, после этого наши отношения пошатнулись. Ему, оказывается, надо было, чтобы я был несчастным неудачником-филологом, со своими графоманскими переводиками, а он передо мной процветающий, умный и богатый ученый. Теперь оказалось, что я довольно известен среди профессионалов, считаюсь хорошим прозаиком и при этом скрываюсь.

Почему-то нежелание выставлять себя напоказ вызывает особое недоверие и раздражение, писать, оказывается, мало, надо еще показывать себя. У меня к этому свое отношение. Литература уводила меня от ничтожного тела, от боли, страха и хватания за стены, от пристального внимания ко всему, что может служить подставкой для ног. Поэтому судьба книги и каждого рассказа была для меня отдельной историей; я стремился отбросить их от себя подальше, чтобы спасти, как тонущий моряк выбрасывает за борт бутылки с записками. Книга, как зверь или ребенок, нуждается в заботе и первом толчке, иначе пропадет или сто лет будет ждать нужного человека. Раньше, бывало, дожидалась, а теперь бесполезно – вовсе пропадет. Мир безумен и попирает ногами тех, кому не удалось выползти из-под песка. Поэтому я стремился, чтобы книгу прочитало хотя бы несколько понимающих людей.

Несколько таких дороже тысяч и миллионов, ставящих крестики в своем образовании. Книга должна попасть в сообщество людей, которым она не безразлична, тогда она может выжить. И я давал читать свои книги разным интересным и знающим людям, а на собственную славу или известность не рассчитывал. Может, слава помогла бы рассказам, но обойдутся, как домашние звери в бедной семье – едят то, что и хозяева.

А я сам... не ждать ничего и не просить, с этими правилами я всегда жил, так учила меня мать. А третье правило самое главное – НЕ БОЙСЯ.

НЕ ЖДИ. НЕ БОЙСЯ, НЕ ПРОСИ.

Да, так вот, Генрих как-то напрягся и обиделся на меня за то, что я не такой, какой ему нужен был. Но это только начало, ссоры еще не было, просто я стал немного реже появляться у него. А он не забывал каждый раз колко шутить по поводу моих простых историй, говоря:

– Ну, зачем ты вытаскиваешь всякую незначительную мелочь на обозрение всем.

Не вытаскивать же мне свои ноги... Но он был прав в одном действительно, до Бердяева с его рассуждениями о свободе мне было далеко.

4.

Второй случай привел к окончательному разрыву, причем я проявил себя не с лучшей стороны. Мы иногда ходили с ним в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых, я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней.

Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.

Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо – боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного. Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым яркожелтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе.

Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:

Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.

Он бы на это наверняка возразил:

– Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.

А я ему:

– – Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом – сдайся или навстречу, на лезвие, напролом... Или еще – "жизнь или смерть..." Или "сто лет воняй в своем кресле или – учись, работай, живи на всю катушку..." И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.

Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась.Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи... Ненавижу. Еще бы я сказал... А он бы ответил...

Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит... и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова... Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.

5.

Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается – не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда.

Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых – не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком... Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью – злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения!

Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие – творчество, здесь охотник я – подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта – игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью – уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения... и то, что остается в памяти живущих.

Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое – все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.

А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.

В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.

6.

Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать... И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства.

Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями... все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами – все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу... Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца... "в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои..." – она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. "Ты меня любишь? – говорит, любишь?" Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой... " Что за волосы у тебя... – она говорила, – грубая шерсть, словно ты зверь какой..."

"Что ты валяешься, что разлегся?.." Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. "Расжимайся, сука, – я сказал ему, – иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью... " Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться... "Вставай!... Вставай! Вставай! " Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.

Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть... Не душа, обосранная воздыхателями, а именно – суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.

– В чем дело, – я спросил.

– Он хотел убить меня.

– Не тебя, муравья...

– Это одно и то же.

– И не хотел, он не думал, не видел... он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто... и все вместе тоже.

– Как это возможно...

– У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать...

Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.

И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.

7.

Эта вспышка меня испугала. Зачем? Генрих был человеком добрым, хотя эгоистичным, заострен на своем быстром юрком теле, на своих зубах и волосах. Я принес ему рюкзак, извинился, сославшись на внезапную головную боль. Он, оказывается, ничего не понял, про муравья забыл и мою вспышку приписал странности. Он вежливо простил меня, но больше к себе не приглашал.

Мне было неприятно, что так плохо поступил с единственным человеком, который относился ко мне по-приятельски. Но я почувствовал и облегчение больше не нужно притворяться. Притворство было тяжко для меня и ранило гордость. Обычно, когда надо было двигаться, спешить, я хитрыми приемами отвлекал его внимание, чтобы он отошел или отвернулся, а сам, понемногу собираясь с силами, приподнимался, поправлял одежду или завязывал шнурок или чистил штатину... Он всегда с досадой говорил – "вечно ты копаешься..." Да, я зверь, зверюга, и вот копошусь на четвереньках, но все-таки встану, встану... Вспоминая этот случай, мне было стыдно, досадно... и хорошо, спокойно. Пусть я виноват, но мне надоело быть перед всеми виноватым, я устал. Мы были слишком разными.

Его рассуждения в сущности раздражали меня. Обычная в те годы "обойма"

образованного человека, или якобы образованного, уж не знаю. Я не был начитанным и цепко схватывал все новое, чтобы в одиночестве продумать и перекроить под стать собственной жизни. Большую часть моего времени пожирали ноги и борьба с ними, и я не мог позволить себе роскошь бесцельной любознательности. Я боялся обилия мудрости, которую не смогу перетащить в свой угол, как необходимый ежедневный инвентарь, руководство к действию, а перебирать афоризмы, сегодня одно, завтра другое, не любил. "Ты удивительно практичен, – Генрих не раз говорил мне с раздражением, стремишься приспособить к своей жизни все, что тебе подходит, а остальное отбрасываешь с порога..." И это правда, чужая мудрость мне не нужна. Интерес к ней понятен, как тяга подсмотреть чужую жизнь во всей ее откровенности, но ничтожен по сравнению с привязанностью и вниманием к собственной жизни как загадке и драме, к собственному страху и жажде выжить. Я не практичен, я сосредоточен на себе, потому что постоянно хожу по краю, всегда боюсь упасть и барахтаться, как насекомое, унижен перед всеми и самим собой, как было, было, было... Я ничего не забыл, в этом мой ужас. Что это написал Хуго – "ты поднялся один раз, может, попытаешься еще разик?.. " Куда?.

Зачем?.. . Не пустые ли слова, сочиненные старым алкашом?..

Я был неглупым, остро чувствующим существом, при этом не злым, склонным к добру, теплу, но мой тупик был слишком глубоким. Я не мог согласиться и принять устройство жизни, в котором торжествует случай.

Мои ноги, и дальше, дальше... каждое событие только подтверждало сухую истину – ни плана, ни цели, ни здравого смысла во всем, что происходит с нами, а только грубая игра. Кто-то смеется, кто-то плачет, завтра, может, наоборот, а таким как я, выпадают одни шестерки. Я был гордым, и не хотел подчиниться. Порой так уставал, что становился себе противен. Подходил иногда к зеркалу и видел свои блестящие глаза... Что со мной завтра будет?... Какой еще ход выдумает мой вечный враг?.. Мне было интересно жить – и горько, страшно; я не был игроком, а мне навязывали игру без правил. Понемногу горечь и страх разрушали оболочку, прочный хитин, который я много лет наращивал вокруг своего ядра, ядрышка, сути.

8.

С ногами снова стало хуже, линия огня поднялась и достигла колен. Так я называю границу между здоровыми тканями и пораженными этой чертовой болезнью, которая оказалась вовсе не детским параличом. По вечерам меня пожаривали на медленном огне. Дураки, талдычащие об адском пламени, ничего понимают – ад расположен на земле, хуже быть не может. Но я не умирал и по утрам снова надеялся. Жизнь так коротка, что можно и потерпеть.

Однажды я попал к врачу. Попался, можно сказать. Так получилось, что я упал из-за ног и серьезно повредил ладонь. Происходило это на людях, обилие вытекшей крови впечатляло. Я сумел объяснить, что оступился, но избежать врача не удалось.

– Ложитесь, – он сказал. Я боялся, что раскроется история с ногами. Я не хотел, чтобы качали головами, жалели, советовали... давно пройденный этап, никто мне помочь не может. Это был худой жилистый старик, он уже не оперировал, зашивал порезы, в серьезных случаях отсылал в больницу.

Пока он отвернулся, выбирая инструмент, я решил, что успею и полез на кушетку. Не получилось. Он повернулся и стоял со шприцом, рот раскрыт от изумления. Плотный коренастый крепыш не может залезть туда, куда свободно прыгает ребенок!..

В общем, мне пришлось ему кое-что рассказать. Он взял меня сочетанием суровости и участия, это обезоруживает. Он слушал, потом подумал и сказал:

– Покажите ноги.

Я стал медленно поднимать штанины. Он наклонился вперед и быстрым, но осторожным движением открыл все, что хотел увидеть. Не могу сказать, что он был поражен, скорее озадачен. Он долго смотрел, осторожно прикасался к голому мясу рукой в перчатке... Потом сказал:

Расскажите все. Что вы делаете с ними?...

Я рассказал, что было, как теперь, и что я живу как все, потому что по-другому не согласен.

Он долго молчал, потом говорит про руку – "давайте зашивать..."

При этом он сосредоточенно думал. Забинтовал кисть и говорит:

– Знаешь, я воевал, и ты меня не удивил, парень. Я видел, как люди бросались с такой вот кушетки в бой, хотя по всем наукам не могли этого сделать. Тогда я понимал, а теперь не очень. Я не знаю, отчего бывают такие ноги, не слыхал про такую болезнь. И не думаю, что дело в ногах, скорее вот здесь.. – он похлопал меня по спине... – или здесь...а может здесь... – он коснулся головы, потом груди. Прости, но я не верю, что кто-то может тебе помочь. Живи, как хочешь, молодец ты или трус, не знаю. Другой бы сел в коляску... или отрезал их, встал бы на протезы.

Но, может, есть смысл в твоем терпении... Живи как можешь, но не забывай – люди не все сволочи.

Я ушел, мне стало тепло от того, что есть такой человек, живет рядом, сам, может быть, преодолевает боль, страх и старость, ничем мы друг другу помочь не можем, но мы есть и это немало. Как два обреченных на смерть солдата, разошлись по отдельным окопчикам... Россия удивительный мир, несчастный, погибающий, но в нем существует особая порода людей, может, вымирающих, но они еще живы. В них сочетаются простота и ум, жестокость и сердечность, чувство юмора, бесшабашность – и нешуточное бесстрашие.

Но что об этом говорить, тысячу раз говорено.

9.

Прошло несколько беспросветных месяцев. Потом случилось еще одно неприятное событие, да. Я говорил, что очень медленно, но все же переводил тексты господина Джойса. Без всяких надежд, ради интереса.

Переводил и отсылал тому самому парню, с которым встретился в редакции.

Когда я начал писать свои рассказы, то переводил совсем мало. Иногда я просматривал журналы. И вот как-то раз нахожу перевод – мой! Один из моих кусков, а подписан чужой фамилией. Напечатан он был давно, я только теперь обнаружил это. Позвонил в редакцию, мне ответили, что этот человек давно не работает у них, живет за границей, а переводы свои пересылает им. Просили выслать черновики. Я послал, они потом извинялись, напечатали поправку насчет истинного автора, а мне предложили подать в суд. Я представил себе, сколько придется суетиться, и не стал.

Не могу сказать, что я был потрясен такой подлостью, просто неприятно удивлен, ведь этот человек не был злодеем, он даже немного помог мне.

Видимо подлость одно из правил жизненной игры, она и в мелочах и в корнях самого устройства, ведь разве подчинение жизни случайности не всемирная подлость?.. Разве не подлость заставить любое живое существо сжиматься от страха каждую минуту, вынудить грызть и топить другого, чтобы выплыть самому? Смешно говорить, когда не к кому обратиться, и все-таки говорю, говорю...

И через буквально несколько дней после этого получаю письмо от Бориса "приезжай, Лида умерла". Я собрался с силами и поехал.

10.

Борис меня встретил, белый, распухший, на роскошной – бархат и прохлада – иностранной машине. А ведь бывший писака, вместе учились у Лотмана, мечтали о переводах, о прозе. Он торговал обувью, бельем... веяние времени, страсти-мордасти... я не вникал. Мы плыли по пустынной дороге от аэропорта. Август тоскливый месяц – прохладно и отчетливо видны признаки увядания, листья эти мертвые, чахлый вереск, пустынные перелески, и небо холодное, прозрачное. Впрочем, отношение зависит от контекста, а он был страшен для меня. Я думал, что все забыл, а вот оказывается, с каждым годом лучше помню – и тогда было преддверие осени, и теплынь непонятная... И возникает недоумение, где я был, куда делся из картины, в которой почти без перемен, только я стал другим, истощены запасы, резервы, надежды. Слева мелкая вода, озеро, фигура русалки, справа очертания и едкие дымы города, его запах – сланец и асфальт. Вдруг он резко затормозил, сдирая покрышки о гравий на обочине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю