Текст книги "Кот и крысы"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Камердинер возник, хотя не сразу.
– Ты сейчас возьмешь мою карету, съездишь за архаровцами, привезешь сюда. Здесь пока поживут, места хватит всем. Мне нужны Федор, Тимофей, Костемаров, Ивановы, Клаварош… Ну, ты понимаешь. Все наши.
Он имел в виду – те самые первые архаровцы, которых он нечаянно привел в полицию осенью семьдесят первого. И знал же, что прочие полицейские честны, верны, деятельны, а выбрал этих – самых что ни на есть своих. Вот разве что Ивановы в мортусах не состояли. Но Ивановых привел Тимофей. Стало быть – отнюдь не ангелы… Вот их-то и надо…
Да и странно было бы вообразить ангелов, которые собираются выследить и взять с поличным шайку заезжих карточных шулеров.
Архаров даже не пытался.
– Ты, черная душа, тоже оставайся, – сказал он Шварцу. – Комнату во флигеле дам.
– Нет, Николай Петрович. Мне ничто не угрожает.
Он настолько был уверен, что никто не посмеет к нему и пальцем прикоснуться, что Архаров даже не нашелся, что возразить. Тем не менее Никодимке было велено довезти Шварца до Никольской, где он квартировал, единственно по причине плохой погоды и ради скорости.
Они отбыли, а Архаров сел боком на подоконник и крепко задумался.
* * *
Дунька, несмотря на головокружительную карьеру, все еще в глубине души считала себя девкой из Зарядья, которую Марфа по внезапному вдохновению решила определить в театральный мир.
А в театральном мире царила презабавная катавасия, которой Дунька по своей безграмотности и малой любви к изящным искусствам оценить попросту не могла. Началась она за год до чумного бунта – насмерть сцепились московский главнокомандующий граф Салтыков, столь бесславно завершивший свою карьеру бегством из зачумленного города, и драматург Александр Петрович Сумароков, тоже своего рода беглец – из Санкт-Петербурга в Москву.
Актриса – хотя чаще ее называли актеркой, а то и театральной девкой, в чем не было, право, ничего обидного, – госпожа Тарантеева, к коей Марфа приставила Дуньку, охотно рассказывала за туалетом про театральные сражения, да только Дунька и половины интриг не разумела. Поняла только, что граф, взъевшись на драматурга, изобрел неслыханную месть.
Как раз тогда Сумароков предложил к постановке свою трагедию «Синав и Трувор», где под видом славянских из головы придуманных князей тщился, как вздумал граф, изобразить неких царствующих ныне особ и читать им со сцены бестолковые поучения. Репетиции были в разгаре, но до показа для публики работы оставалась ступа нетолченая, когда граф прибыл в театр и объявил, во-первых, что представление назначается на 30 января, меж тем месяц январь только что начался, а во-вторых – что роли актерам сам раздавать будет и приказывать, что и как им декламировать. Драматург возразил, что главнокомандующему подчинена Москва, но не музы. Граф в ответ забросил все дела и, на радость всей Москве, взялся командовать музами. Одной из них как раз и была госпожа Тарантеева.
Представление она вспоминала по-всякому – иной раз крестясь, иной раз плюясь, иной раз и с хохотом. Графская режиссура была смехотворна, чем сильно порадовала публику – давно московские барыни так не веселились. Обученные графом актеры изображали благородные страсти пакостно и сами это понимали. Словом, трагедия с треском провалилась. А вскоре обнаружилась в городе чума.
Театр был закрыт целый год, иные актеры успели убежать, иные застряли в столице. Госпожу Тарантееву увез любовник, средней руки помещик, но не в усадьбу, где пряталось от чумы его многочисленное семейство, а поселил у соседа, куда и повадился наезжать в гости. Дозналась жена, вышел скандал. О подробностях актриса умалчивала.
Дунька все недоумевала, для чего было связываться с таким любовником, но Марфа объяснила: у всякой бабы наступает возраст, когда выбирать не приходится. А госпожа Тарантеева и впрямь была не так уж молода – она оказалась на сцене еще в 1757 году, и это был университетский театр, что давал представления на Воскресенской площади. Попала она туда удивительным образом – по объявлению. Поскольку сочли нелепым, чтобы юноши играли героинь и субреток, нигде в Европе так более не развлекали публику, то университетское начальство додумалось дать в «Московских ведомостях» объявление: «Женщинам и девицам, имеющим способности и желание представлять театральные действия, также петь и обучать тому других, явиться в канцелярии Московского университета». Семнадцатилетняя Малаша, тогда еще не Тарантеева, а Жукова, славилась звонким и переливчатым голосом, добрые люди прочитали ей объявление, а сосед-аптекарь надел парадный кафтан и за руку отвел ее в канцелярию.
Сперва представления давались только на святки и на Масленицу, потом студенты вздумали всерьез изучать театральные художества и создавать настоящий публичный городской театр. Он получил название «Российского театра» и начал давать представления в выстроенном итальянцем Локателли Оперном доме на Красных прудах. Место было крайне неудачное – самая окраина. Чуть ли не десять лет спустя театр перебрался в дом Воронцова, что на Знаменке, да там и остался.
Все эти годы Малаша Жукова, успев стать Тарантеевой, играла не столько драматических героинь, сколько бойких молодых девиц и дам в Мольеровых пьесах. Бойкость эта перешла в ее собственный характер и послужила причиной многой суеты вокруг хорошенькой актрисы. Вот только чума ее, сведя на целый год со сцены, крепко испугала – Маланья Григорьевна поняла, что пора бы остепениться, потому что театр-то, оказывается, не вечен.
Дунька попала к ней, когда она, вернувшись в Москву после чумы, тут же обзавелась новым поклонником, причем выбирала постарше, чтобы видел в ней прежнюю бойкую девочку и ценил за это. В театре меж тем продолжал вести сражения Сумароков – он подал государыне проект об учреждении московского государственного театра, во главе которого драматург желал поставить самого себя. В то же время бывший семинарист Нарыков, уже известный в театре под прозванием Дмитревский, добивался того же для себя. Третьим соискателем был итальянский антрепренер Гроти. Интриги забурлили бешеным кипятком!
Госпожа Тарантеева после чумного поста провалилась в эти бурные страсти с головой, и Дунька только диву давалась да взмокала от суеты – к одному сбегай с записочкой, от другого принеси письмецо, третьего впусти черным ходом, чтобы не видел четвертый, пятому подай из окна знак, а шестого запри до ночи в своей горенке, да знай не перепутай!
Кончилось же сие не хуже, чем во французской комедии. Дунька, переодетая в платье госпожи Тарантеевой и соответственно причесанная и размалеванная, надвинув шляпу так, чтобы тень падала на лицо, в ее карете отправилась по лавкам, чтобы все видели и могли подтвердить – актриса безгрешно болталась по Москве и тратила деньги. Сама же Маланья Григорьевна отправилась на некое тайное совещание чьих-то непонятных сторонников, где рассчитывала встретиться с молодым своим любовником и после увезти его домой. Однако покровитель по какому-то несуразному выверту Фортуны встретил им же подаренную карету неподалеку от Ильинки и, имея на то полное право, пересел туда из своей. Дунька сидела ни жива ни мертва, онемев от ужаса, отворачиваясь к окошку. Но испуг длился недолго – актрисиному покровителю взбрели на ум амурные забавы, и тут уж она, обрадовавшись, что может занять мужчину делом, а не вести с ним светские беседы, все необходимое тут же в карете ему и предоставила.
Покровитель Гаврила Павлович был весьма опытен – он начал карьеру еще при дворе покойной государыни Екатерины, вдовы Петра Великого, был пажом, после ее смерти оказался в разудалой компании, сопровождавшей нового фаворита – любимчика Петра Второго, Ивана Долгорукого. Тут ему удивительно повезло – он во время охоты, свалившись с лошади, сломал ногу и пару ребер впридачу. Таким образом он провел в постели все время очередной смены власти – когда юный Петр умер, а на престол взошла его двоюродная тетка Анна Иоанновна. Долгоруких отправили в ссылку, их приверженцы затаились, а шестнадцатилетнего Гаврюшку Захарова, к счастью, попросту забыли. Родня тут же определила его в армию, от греха подальше, и он, выздоровев, несколько лет прослужил, успев побывать с фельдмаршалом господином Минихом в Крыму, а затем под Очаковым. Бывши ранен, он испросил себе отпуск и появился в Санкт-Петербурге, где тут же обрел покровительство нескольких придворных дам, помнивших его еще пажом. И, счастливый, был передаваем дамами из рук в руки, совсем потерял голову от амурных восторгов, женился на племяннице одной из своих пассий, вышел в отставку, и, продвигаясь вверх по чиновной лестнице, продолжал шалить – пока не дошалился до недовольства государыни Екатерины Алексеевны. Собственно, он и без недовольства уже хотел покидать Санкт-Петербург – двор был молод, другие красавчики, юные вертопрахи, привлекали внимание дам, другие молодые дворяне рвались поймать случай и сделать карьеру при помощи прелестниц. Гаврила Павлович рассудил – в Петербурге он уже траченый молью товар, а в Москве еще погуляет, опять же – и там есть театры, есть актерки. И там можно быть счастливым и беспечным, почитывая Вольтера и «Нескромные сокровища» господина Дидро.
По свежести тела и повадке старый проказник догадался, что не с тридцатилетней своей подружкой имеет дело, но, усмехаясь, не подал виду, позволил себя обмануть, заморочить себе голову, и искренне наслаждался пикантным положением. Затем он велел везти себя на квартиру к актрисе. Предупредить госпожу Тарантееву никак не удавалось, и Дунька из преданности хозяйке, едва войдя с покровителем в дом, тут же и продолжила забавы в гостиной, не подпуская его к спальне.
Такая лихая бабья отвага горничной ему несказанно понравилась. Опять же, не зря Марфа тратила время на ее обучение – как не зря тратил время на обучение совсем юной Марфушки многоопытный по бабьей части Ванька Каин.
Были еще похождения, смешные и жуткие, а завершились они тем, что госпожа Тарантеева получила отставку. Дунька же была вознесена столь высоко, что актрисе и не снилось. Хорошую квартиру снял для нее сожитель, одел в лучшие парижские платья, обвешал украшениями, а взамен просил лишь одного – проказ, на которые она была мастерица. Да еще нравилось покровителю, как бойкая Дунька передразнивает стихотворные монологи из русских пьес, безбожно их перевирая.
Дунька тут же призвала на помощь Марфу и под ее незримым руководством стала одной из самых модных мартон Москвы, создав гостиную, куда почтенный проказник мог приглашать своих приятелей на вольготные пирушки. Марфа знала о ней все и кормилась из ее рук, как в свое время сама Дунька кормилась из Марфиных рук. И это шло обеим на пользу: как в свое время заметила Марфа, есть вещи, которые под силу только молодой красавице, есть вещи, с которыми управится только много в жизни повидавшая старуха, но вот если они объединят усилия – то не найдется преграды, способной их остановить!
И вот сейчас Дунька по привычке примчалась в Зарядье похвастаться новым приключением. Она знала, что обер-полицмейстер чем-то приглянулся Марфе, и была уверена, что услышит похвалу – не зря же тогда, в зачумленной Москве, в ночь пожара в Головинском дворце, Марфа сама, своей рукой подвела ее, самую юную и красивую, к хмурому преображенцу и велела угодить.
Но о своем подвиге она рассказала не сразу – по извечному бабьему лукавству сперва хотела выслушать о подвигах Марфы, чтобы потом сразить ее наповал.
У Марфы же, как на грех, ничего нового в жизни не объявилось. Выставив наскучившего ей Никодимку, она поозиралась по сторонам, ничего достойного себя в Зарядье не обнаружила и затосковала. То есть, женихи-то были – она считалась невестой с приданым, но какие-то скучные. А Марфе вдруг захотелось кавалера возвышенного до такой степени, чтобы говорил умные речи – а она в них ничего разобрать не могла!
И нечто в этом роде она-таки высмотрела.
Архаров с первых месяцев своего полицмейстерства повадился присылать к ней архаровцев с вопросами, вздумав отчего-то, будто никто лучше нее Москвы не знает. Она и впрямь не раз сообщала сведения, которые немало пригодились, а взамен полиция смотрела сквозь пальцы на ее проказы: она продолжала давать деньги под ручной заклад – всякую мягкую рухлядь, золотые и серебряные побрякушки, – выставляя безбожный процент. С того и кормилась, не трогая драгоценностей, оставленных ей незабвенным Иваном Ивановичем.
Она знала в лицо чуть ли не все Рязанское подворье, но чуть ли не год спустя выяснилось, что один человек как-то избежал знакомства с Марфой. Это был Клаварош.
Марфа встретила его на улице с кем-то из архаровцев и пленилась его высоким ростом и живым смуглым лицом. Стала выяснять, кто таков, и вдруг ее осенило: для полноты счастья ей непременно нужен живой, природный француз!
Кто-то ей сказал, что Клаварош прежде, чем попасть в полицию, служил гувернером, и Марфа умилилась – человек, которому знатные бояре доверяют своизх недорослей школить, непременно должен быть умен! Про кучерское прошлое Клавароша она узнала уже потом, когда требования к уму были позабыты.
Положив глаз на француза, Марфа выстроила хитрый план. Были у нее приятельницы на той же Ильинке, и за простенькое позолоченное колечко, вовремя не выкупленное, она получила бумажку, неведомо кем написанную по-французски. С этой бумажкой она заявилась на Лубянку. Растолковала, что приняла-де в заклад письменный прибор (у нее действительно имелся один такой, на подставке из малахита), за прибором никто не является, и ей это странно – мужчина, его сдавший, был из приличной публики и обещал, что придет с деньгами через неделю, не позднее. Она, забеспокоившись, потому что сбыть с рук такое сокровище будет трудновато по причине его старомодности, захотела сыскать закладчика. А в приборе есть пенал для перьев, а в пенале нашлась бумажонка – так нельзя ли по ней сообразить, кто хозяин.
Как Марфа и рассчитывала, ее отвели к Клаварошу.
Клаварош прочитал про себя написанное и поглядел на Марфу с некоторым удивлением. Осведомился, не письмо ли это, ею полученное. Сказал, что понимает – женщина должна быть скромной и стыдливой, потому и придумывает, будто письмо найдено Бог весть где. Марфа, искусно засмущавшись, призналась: да, получено от молодого кавалера, который хотел, как видно, ей угодить, и не нашел способа получше. Тогда Клаварош, хмыкая и крякая, стал ей переводить вслух – и Марфа прокляла день, когда пошла покупать это непотребство на Ильинку.
Письмецо было написано некой беспутной француженке молодым вертопрахом, к сожалению, довольно знавшим французский, чтобы, благодаря ее за прекрасную ночь, на всяких случай подробно перечислить все имевшие место утехи.
Не то чтобы Марфа этих утех не знала – благодаря Ваньке Каину она любую француженку на сем поприще бы запросто обставила, но для первого знакомства сюжет был уж чересчур вольный. Да еще Клаварош добавил пикантности – архаровцы, имея темное понятие о словах, принятых в высшем обществе, обучили его словечкам совсем иным. И, понятное дело, не предупредили, что их не во всякой компании брякнуть можно.
В конце концов Клаварош, мужчина догадливый, понял – с этим письмецом что-то не так. И преспокойно позволил Марфе провести все необходимые бабьи маневры, в результате коих угодил в розовое гнездышко.
Историю с Клаварошем Дунька знала – сама же Марфа пересказывала ей похабное письмо, для пущего ужаса немилосердно привирая. И эта история, к Дунькиному удивлению, длилась по сей день – о чем на Лубянке, кстати говоря, многие не подозревали. Так что амурных новостей она не услышала – а только всякие сплетни про соседей. Этим добром Марфа охотно снабжала подопечную – та, хоть и, подобно вороне из поговорки, залетела в высокие хоромы, менее всего интересовалась жизнью светского общества, а желала знать, кто в Зарядье к кому сватался да кто от кого ребеночка понес. Но и сплетни иссякли.
– Марфа Ивановна, а ведь я у Николая Петровича была, – вдруг призналась подопечная.
– У полицмейстера, что ли? Ну и дура, – хладнокровно отвечала Марфа. – А как твой прознает?
– Не прознает, я переодевшись бегала. Одежонку-то свою старую я припрятала…
– Вся в меня! – с известным удовлетворением сказала, как похвалила, Марфа. – Ну, сбегала, и будет. Или условились как-то?
– Не условились… а он был рад…
– Еще бы не рад. Француженка-то из него все соки высосал, пора бы очухаться.
Как всякая женщина, имеющая глаза и уши, Марфа вроде и не вызнавала, напрямую выспрашивая Клавароша, однако прекрасно знала, что Архаров послал Терезе Виллье денег, чтобы завела себе дело и перестала бренчать на клавикордах. Точно так же она знала, что, поселившись на Пречистенке и обзаведясь дворней, в которой были и девицы приятной внешности, он не снизошел, не возвысил ни одну до положения барской барыни, хотя несколько раз заваливал прачку Настасью – видно, совсем уж было невтерпеж. То есть – кого-то держал на сердце.
Марфа по доброте своей порасспрашивала кое-кого и обнаружила, что та француженка, сменив имя, не сменила своей дурной головы и тоже явного любовника не имеет, вертопрахов к себе близко не подпускает. Из чего опытная сводня сделала неверный вывод: между этими двумя в чумную осень и последовавшую за ней зиму было-таки нечто амурного толка, не поладили, разбежались, а все друг дружку забыть не могут. Насчет француженки она мало беспокоилась, девка была ей чужая, а насчет Архарова даже вздыхала – вот ведь как его воспоминание когтистыми лапищами держит… норов, будь он неладен! С таким норовом надолго разбираться станет!
Услышав про француженку, Дунька насторожилась. И точно – она ведь повстречала Архарова на Ильинке, где он стоял у своей кареты, да все никак не решался войти и уехать! Но это могло быть и случайностью.
Высосала соки – да и послала поискать ветра в поле…
Прямо вызнавать ей не хотелось – Марфа бы отругала ее за нелепую ревность, и только, велела бы не забирать в голову несбыточную блажь, и правильно бы сделала. Что, в самом деле, за амуры между девкой из Зарядья и московским обер-полицмейстером?
Марфа же, глядя на Дуньку, вдруг испытала легкую зависть. Хорошо девчонке – ударила в голову блажь, и она, переодевшись, несется на ночь глядя, к кавалеру, и шустрой мышкой проскальзывает обратно, и всей душой веселится от своей затеи! Марфа же в последний раз веселилась этак, когда удалось заполучить Клавароша – ну и давно же это было…
Впрочем, не только в амурной затее как таковой была беда – а в том, что сама Марфа знала, что никогда в жизни не прискачет молодой козочкой к ядреному кавалеру Архарову. Не то чтобы влюбилась – а было нечто, не дававшее ей покоя. И не красавчик ведь сахарный, и не проказник, как Клаварош, оно и на роже написано – ох, не проказник! – а тем не менее засело в ней сожаление о том, что с этим упрямым кавалером вовеки ничто не сбудется.
– Ты вот что, Дунька, – сказала Марфа, более чем внимательно глядя на свое рукоделие, полосатый шерстяной чулок, и ровно шевеля спицами. – Ты отправляйся на Ильинку, поищи там ту французенку, которой господин Архаров денег на лавку отвалил. Погляди, что да как. Звать ее Терезой. Пока лавку не завела – была, кажись, Тереза Виллье, а нынче – Тереза Фонтанж. Коли он все еще туда шастает – бабы должны знать…
– Да я и сама туда собиралась, – беззаботно отвечала Дунька. Главное было – не показать, насколько ее задела неприятная новость.
– Все мне донесешь.
– А твоя-то какая печаль? – дерзко спросила Дунька.
– Да нет тут моей печали, одно бабье любопытство.
Дунька не поверила, но спрашивать не стала. После того, как Марфа дала отставку красавчику и дармоеду Никодимке, а допустила до себя Клавароша, после того, как и Клаварош ей явно надоел и не был изгнан лишь потому, что другого никого не подворачивалось, Дунька с минуты на минуту ждала от давней своей приятельницы, которая и в ход ее пустила, и ремеслу учила, всяких эскапад. Но положить глаз на московского полицмейстера?.. Это у Дуньки в голове не укладывалось. Марфа и Архаров казались ей такой же несообразной парой, как корова и седло.
Хотя, может, и не такой уж несообразной – Дунька вдруг представила себе обер-полицмейстера таким, каков он был, приступаясь к ней в спальне. Тогда ее веселил дух шального приключения, но теперь-то можно взглянуть правде в глаза?
И в чем же тут правда?
В том, что был миг, когда она хотела его не менее, чем он – ее? Необъяснимый миг, пронзительный, болезненный миг?
Ох, как все запутывается порой в бабьей жизни…
– А что, Марфа Ивановна, не поехать ли нам на Ильинку вместе? А потом ко мне, я тебе домишко свой наконец покажу? – предложила Дунька.
– Сейчас мне не с руки, а денька через два, через три – с большой охотой, – отвечала Марфа.
* * *
Следующие дни у Архарова выдались неудачными – ни Саша дал о себе знать, ни подозрительные людишки, что крутились на Пречистенке, позволили увидеть свои гнусные хари. Наблюдение за особняком князя Горелова-копыта тоже оказалось весьма унылым – князь засел дома и упражнялся с фехтмейстером. Если к нему и присылали какие-то записки, так разве что голубиной почтой. Старая княжна Шестунова притихла и более не тормошила Волконского – возможно, уже знала что-то о беглой воспитаннице, а поди ее допроси со всей строгостью.
Архаровцы не дремали и разведали, что и волосочес-француз сгинул, словно корова языком слизнула, и лакей Павлушка воистину исчез.
Платона Куравлева держали в верхнем подвале Лубянки – Шварц отсоветовал его выпускать. Говорил – пусть тот, кто послал его к продажному писарю, еще малость побеспокоится, ему полезно!
Особняк все еще был на осадном положении – Федька с Тимофеем, Демка и Клаварош так там и ночевали. Левушка с превеликим восторгом укладывал на ночь у изголовья заряженные пистолеты. Вельяминов совершил было попытку бегства, но был задержан прачкой Настасьей и препровожден наверх, в одну из пустых комнат третьего жилья, где и посажен под ключ. Для его развлечения Никодимка с Клаварошем приволокли кучу старых французских журналов и книжонок, полагали утешить ими затворника, но нарвались на злобную отповедь. Тут лишь выяснилось, что петиметр понимает французское наречие только на слух, а грамоту освоить не посчитал нужным.
Тогда Клаварош взялся выспросить, что бы утешило недоросля в его временном заключении.
Архаров собирался, взяв с собой Левушку, ехать на Лубянку, и уже выстраивал в голове предстоящий трудовой день, когда в просторных сенях его перехватил Никодимка с вопросом: покупать ли недорослю Вельяминову зубной порошок?
– Что ему покупать? – Архаров решил было, что ослышался.
– Порошок – зубы полировать, – несколько смущаясь, объяснил Никодимка. – Еще они просят купить им парижскую мазь для свежести лица…
– Та-ак…
– И пахучей водицы, и румян для губ, и особо – для щек… и сурьмы для бровей…
– Та-ак, еще чего?
– Мушек! – выпалил Никодимка и тут же отскочил. Но Архаров не имел намерения бить – он лишь замахнулся.
– Ты чего на себя дурь напускаешь?! – возмутился Архаров. – Зубной порошок! Еще ему чего купить?! Сам, что ли, уже не видишь, где – дело, а где – баловство?! Тебя вот сурьмой намажу да на улицу выпущу, девкам на потеху!
За спиной у него раздался хохот – ухватившись за перила, помирал со смеху Левушка.
– Ни… Николаша… Сама государыня чистить зубы изволит!.. И весь двор!..
– И ты, что ли? – недоверчиво спросил Архаров.
– Когда как выйдет.
– И как?
– Очень просто – палец в порошок, сунул в рот, потер, выплюнул.
– Вот тоже новая блажь…
Архаров, сопя, прошел мимо Никодимки, не дав ответа. Левушка же достал кошелек.
– Купи там ему чего-нибудь подешевле, сожитель.
– Чем бы дитя ни тешилось, – глубокомысленно произнес Никодимка.
– И не приставай к Николаю Петровичу с глупостями, понял? И без тебя от забот голова пухнет.
– Как изволите приказать.
– На черта ему, сидя дома, мушками облепляться? – глубокомысленно спросил себя Левушка. – Никодимка, стой! Вели, чтобы ему туда, наверх, большое зеркало оттащили. Коли он сам себе главная забава, так пусть тешится.
На Лубянку, впрочем, поехали не сразу, а сперва Архаров нанес не совсем служебный визит князю Волконскому.
Ловушка, которую он затевал, требовала более коротких отношений с князем. То, что Архаров был принят в его доме и обласкан супругой Елизаветой Васильевной, на сей раз являлось как бы недействительным.
Следовало, чтобы Волконский без лишнего смущения взял с собой Архарова туда, где тот мог бы познакомиться с покровителем Дуньки-Фаншеты.
При всем своем пренебрежительном отношении к светским приличиям Архаров не мог сделать ничего такого, что пошло бы Дуньке во вред. А как отнесется тот покровитель (от коего, кстати, в немалой мере зависел успех ловушки) к внезапному появлению в Дунькином окружении бодрого и вполне молодого кавалера с Лубянки – Архаров подозревал. Плохо относятся престарелые сожители к таковым кавалерам. Тем более те, что, как рассказала Дунька, не приглашают в «амурное гнездышко» гостей моложе шестидесяти лет.
Пока Архаров, а главным образом – Левушка, старательно говорили комплименты хозяйке и показывали себя с лучшей стороны, жизнь на Лубянке шла должным порядком.
Надо сказать, что жизнь эта была архаровцам весьма любезна. Где бы еще они узнавали столько любопытного и колобродили почти безнаказанно? Потому Федька, дождавшись, пока начальство уедет, сбежал с Пречистенки. У него были и более важные дела, чем сидение в особняке на случай, ежели карточные шулера пойдут на него штурмом с осадными лестницами на плечах.
Взяв извозчика, он поехал к Илье Черепанову и узнал, что денщик не возвращался, писем на имя Фомина не приходило, но приезжал некий господин, говорящий по-русски не совсем чисто, с высокомерной картавостью, осведомлялся.
– И что же ты? – спросил взволнованный Федька, осознав их общую с Архаровым ошибку: надо было придумать, что отвечать подобного рода посетителям.
– Сказал, что господина Фомина видеть никак невозможно, они в отсутствии. Спросил, не угодно ли чего передать, – отвечал Черепанов.
– Ишь ты! – восхитился Федька. – И ведь не соврал! А теперь говори живо – как выглядел тот господин?
– Молод, собой хорош, мои бабы его видели, переглянулись да и припечатали словцом: бабья погибель, – усмехнувшись, сказал Черепанов. – Может, лучше их позвать? Они-то всего его доподлинно разглядели.
– Зови!
Пришли Анютка и Марьюшка. Первая застыдилась, зато вторая определила визитера так: хорош, как ясный день.
– Ну уж и ясный! – возразила, покраснев, Анютка.
Стали докапываться, чем красавчик ей не угодил.
– Да ведь черен, как арап! – объяснила она.
– Это как это?! – Федька повернулся к Черепанову.
– Да врет она, арапа и я бы приметил, – отвечал хозяин.
– И не вру, как Бог свят! Какой же ясный день, коли у него волосья вороные?! – возразила, несколько освоившись в обществе полицейского, Анютка.
– И опять же врешь, волосья у него убраны и напудрены, – возразил Черепанов.
– Вороные, – стояла на своем Анютка. – И не русский он. Может, француз, а может, вовсе черкес.
– С чего ты взяла? – удивился Черепанов. – Где ты, из Москвы не выезжавши, черкесов видеть могла?!
– А видывала!
– Вот, Федор Игнатьич, какие новинки дома обнаруживаются, – растерянно пожаловался Черепанов. – И чем же тот кавалер смахивал на черкеса?
– Носом, – подумав, сказала Анютка. Так и выяснили, что нос у него с горбинкой, лицо худощавое, смугловатое, и ему самому, видать, этот тон кожи нравится, иначе бы его запудрил, а так – ходит почти без пудры. Потом установили и рост – повыше Федьки, и что в плечах широк, и что лет около двадцати. Но далее возник спор. Анютка настаивала на черных, как полагается черкесу, глазах, Марьюшка же утверждала, что глаза светлые и сверкали, как два алмаза. То есть, красота визитера ошарашила ее куда больше, чем товарку, что и заметил вслух Черепанов.
Затем дошло и до одежды. Цвет кафтана и камзола все дружно определили как лазоревый. Отметили присутствие шпаги – но в шпагах не разбирался никто.
– Трость! – вспомнил Черепанов. – Щегольская трость!
Однако, будучи спрошен про ручку, ничего сказать не мог – особых примет не было.
По просьбе Федьки он записал на бумажке приметы, после чего Федька поехал на Лубянку.
Там он зашел в канцелярию и отдал бумажку, чтобы переписали нужным образом, а потом занес показания Марьюшки и Анютки в кабинет к Архарову, положил на стол. И тут в двери, которую он за собой не прикрыл, потому что заглянул на полминутки, встал Устин Петров.
– Феденька, тут с находкой, – сказал он.
Устин, прижившись на Лубянке и освоившись, со всеми был приветлив, услужлив и ласков, всех называл именами приятно-уменьшительными, кроме, разумеется, Архарова со Шварцем и старших офицеров.
– Впускай, – распорядился Федька, которому показалось забавным допросить посетителя в начальственном кабинете.
Вошел чистенький маленький старичок, в длинном зеленом кафтане, явно переделанном из старого пехотного мундира, с коричневой заплатой на левой поле, в чулках со спущенными петлями, в разбитых башмаках и с узелком. От порога поискал взглядом образа, нашел один – Николая-угодника, перекрестился.
– Мир дому сему, – сказал неожиданно полнозвучным голосом.
– Заходи, дядя, с чем пожаловал?
– Меня с детства учили чужого добра не брать, – сообщил старичок. – А тут добро лежит у самого порога. Я думаю – все равно же к куму в Зарядье собирался, именины у кума, дай занесу на Лубянку. Может, у кого украли, может, кто ищет… может, погубила девка душу…
– Какая девка?
– Может, в реку бросилась, – горестно продолжал старичок, – а может, злодеи девства лишили… всякое Божьим попущением случается…
– Давай сюда, дядя, – велел Федька, показывая на узелок. – Сейчас разберемся.
– А награждение за находку разве не полагается?
– Ты сперва находку покажи.
– Я покажу, а ты – цап? Нет, ты сперва мне награждение.
– Так откуда же я знаю, как тебя награждать? – удивился Федька. – Может, там у тебя драные лапти? Награждение полагается за ценную находку – скажем, ты табакерку золотую подобрал или часы… Что там у тебя?
– Платье, – совсем тихо сказал старичок. – Платьице… Думал, дадут награждение… Мне и полтинничек – большие деньги…
Федьку как резануло, он полез за кошельком.
– Держи рубль, покупаю у тебя твое платьице! Не глядя! Давай сюда!
Старичок тут же отдал ему узел.
– Я за тебя помолюсь, только скажи, как звать!
– Федором звать. А теперь ступай, Христа ради, у меня дел невпроворот.
Старичок ушел, а Федька недоуменно уставился на свое приобретение. До сих пор он сам себя в жалости не уличал.