Текст книги "Луна и костры"
Автор книги: Чезаре Павезе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
XVII
Нуто припоминает, как впервые увидел меня на Море – тогда кололи кабана, женщины все разбежались, и только Сантина, которая недавно ходить научилась, появилась в ту самую минуту, когда кровь хлынула ручьем.
– Уведите девчонку! – крикнул управляющий, и мы с Нуто схватили ее и уволокли, хоть и досталось нам, она здорово нас ногами колотила. Раз к тому времени Сантина сама по двору бегала, значит, я уже провел па Море больше года и, конечно же, видел Нуто и прежде. Мне даже кажется, что впервые я повстречал его в ту осень, когда выпал большой град, в дни сбора кукурузы. Темнело, во дворе было много народу – батраки, мальчишки, соседи, женщины,– все пели, смеялись; сидя на кукурузной листве, сваленной в большую кучу, очищали желтые початки и кидали их под навес. Пахло сухостью и пылью. В тот вечер там был и Нуто. Когда Чирино и Серафина обходили всех со стаканами вина, он пил, как взрослый. Ему тогда было, должно быть, лет пятнадцать, но мне он казался мужчиной. В тот вечер все болтали, рассказывали разные истории, парни старались рассмешить девчонок. Нуто принес с собой гитару и играл на ней, вместо того чтоб очищать початки. Он и тогда уже хорошо играл. Под конец все стали танцевать и хвалили Нуто: «Вот молодец».
Но такое бывало каждый год, и, может, Нуто прав, когда говорит, что мы впервые повстречались при других обстоятельствах. Оп уже помогал отцу в работе, я видел его за верстаком, только без передника. Правда, недолго оп за этим верстаком простаивал. Чуть что, готов был удрать, а я уже знал: с ним пойдешь – время зря но потеряешь, каждый раз что-нибудь да приключится, или зайдет интересный разговор, или встретим кого-нибудь, а не то он отыщет диковинное гнездо, или покажет тебе зверька, какого ты никогда не видывал, или приведет в совсем новые места. Словом, с ним ты всегда в выигрыше, всегда будет о чем вспомнить. И нравилось мне бывать с Нуто еще и оттого, что мы с ним не ссорились и он со мной обращался как с другом. У него и тогда уже были цепкие круглые кошачьи глазища. Стоило ему про что рассказать, и под конец он всегда добавит: «Битый буду, если вру».
Так я начал понимать, что люди не просто попусту болтают языком: «Я сделал то или это, попил или поел», а говорят для того, чтобы в чем-то разобраться, понять, как устроен мир. Прежде я об этом никогда и не думал. А Нуто много знал, он был как взрослый. Летом, бывало, мы с ним ночи напролет просиживали под сосной. На веранде – Ирена и Сильвия с мачехой, а он со всеми шутит, всех передразнивает, рассказывает, что в других усадьбах приключилось, про хитрецов и простаков, про музыкантов, про то, кто о чем с попом договорился, обо всем он судил, как большой. Дядюшка Маттео ему говорила
– Вот я погляжу, что будет, когда тебя в солдаты возьмут, что ты тогда запоешь! В полку из тебя живо всю дурь выбьют.
А Нуто ему в ответ:
– Всю не выбьют. Тут, на наших виноградниках, всегда вдоволь дури останется.
Слушать эти речи, быть другом Нуто, знать его близко – для меня было все равно что пить вино или музыке радоваться. Только стыдился я того, что был еще мальчишкой, батрачил, не умел разговаривать, как Нуто, и мне казалось, что сам я никогда ничего не добьюсь. Но он доверял мне, говорил, что хочет научить меня играть на трубе, обещал взять с собой на праздник в Канелли и дать мне десять раз сряду выстрелить по мишени. Говорил, что о людях судят не по их ремеслу, а по тому, как они работают, рассказывал, как его по утрам иногда так и тянет стать за верстак, так и хочется сделать столик покрасивей.
– Чего ты боишься? – говорил он.– Дело всему научит. Нужно только захотеть. Битый буду, если вру…
С годами я многому у Нуто научился или, может, просто подрастал и сам начинал понимать, что к чему. Но это он объяснил мне, почему Николетто такая сволочь.
– Он невежда,– сказал мне Нуто.– Думает, раз живет в Альбе, ботинки каждый день носит и никто его работать не заставляет, значит, он лучше нас с тобой – крестьян. Родители его в школу посылают, а на самом деле ты его содержишь, потому что работаешь на землях их семьи. Но этого ему и не понять.
И конечно, Нуто, а не кто другой объяснил мне, что на поезде можно в любое место добраться, а кончится железная дорога – будет порт, откуда уходят корабли; весь мир опутан дорогами, повсюду порты, везде путешествуют люди, и в назначенный час уходят поезда и корабли. Но везде кто-нибудь да командует, и везде есть люди поумней и есть убогая бестолочь. Он научил меня названиям многих стран, объяснил, что стоит почитать газету, из нее чего только не узнаешь! Пришло такое время, когда, работая в поле, пропалывая под яркими лучами солнца виноградник, нависший над дорогой, я стал вслушиваться в грохот, наполнявший всю долину,-поезд шел в Канелли или обратно, я останавливался и, опершись на мотыгу, провожал взглядом вагоны и таявшие в воздухе клочья дыма, глядел на Гамипеллу, на замок Нидо, глядел в сторону Канелли и Каламандрана, в сторону Калоссо, и мне казалось, будто я хлебнул вина, стал другим человеком, стал таким же взрослым, как Нуто, ничуть не хуже его, и придет день, когда и я сяду в поезд, уеду куда глаза глядят.
Я и в Канелли не раз уже ездил на велосипеде и останавливался на мосту через Бельбо, но тот день, когда меня там встретил Нуто, стал для меня словно днем первого приезда. Он отправился туда за каким-то инструментом для своего отца и наметил меня у киоска – я стоял и разглядывал открытки.
– Значит, тебе уже продают сигареты?– вдруг услышал я у себя зa спиной его голос. И застыдился. На самом деле меня занимал другой вопрос: сколько цветных шариков можно купить на два сольдо. И с того самого дня я бросил играть в шарики. Потом мы вместо с ним погуляли, поглядели, как люди входит и выходят из кафе. Кафе в Канелли не то что наши сельские остерии, и пьют там не просто вино, а разные напитки. На улице мы прислушивались к разговорам парней – те спокойно обсуждали свои дела и столь же спокойно произносили такие непристойности, от которых, казалось, горы должны сдвинуться с места. В одной из витрин красовался плакат – корабль и белые птицы: даже не спрашивая у Нуто, я понял, что он для тех, кто хочет путешествовать, видеть мир. Мы потом поговорили с Нуто об этом плакате, и он сказал мне, что один из тех парней, которых мы видели – блондин при галстуке, в отутюженных брюках,– служил в конторе, где договаривались о путешествиях те, кто хотел отправиться на таком корабле. И еще в тот день я узнал, что есть в Канелли коляска, в которой катаются по городу три, а то и четыре женщины, проезжают по улицам мимо вокзала, до самой церкви св. Анны, ездят взад и вперед по шоссе, а потом заходят в кафе, пьют там всякие напитки – и все для того, чтоб себя показать, привлечь клиентов.
– Это их хозяин такое придумал. А потом те, у кого есть деньги, ну и, конечно, кому возраст позволяет, заходят в дом у Вилланова и спят с одной из них.
– И в Канелли все женщины такие? – спросил я у Нуто, когда понял что к чему.
– Жаль, но не все,– ответил он.– Не все разъезжают в колясках.
Когда мне было уже шестнадцать-семнадцать, а Нуто вот-вот должны были взять в солдаты, мы по очереди таскали вино из погреба, уходили к реке, днем забирались в камыши, в лунные ночи садились на краю виноградника, потягивали вино прямо из горлышка и говорили о девушках.
В то время мне не верилось, что все женщины скроены на один лад, все ищут мужчин. Видно, так уж должно быть, говорил я, подумав, но меня удивляло, что у всех одно на уме, даже у самых красивых, самых знатных. Я в ту пору был не так уж глуп, о многом наслышан, да и знал и видел, как Ирена и Сильвия гоняются то за тем, то за другим. И все же это меня поражало. Нуто сказал мне тогда:
– А ты что думаешь? Луна для всех светит, дождь идет для каждого, от болезней никому не уберечься. Живи хоть в хлеву, хоть во дворце, а кровь у всех красная.
– Отчего же тогда священник говорит, что это грех?
– По пятницам – грех,– отвечал Нуто, обтирая губы.– Но остается еще шесть дней.
XVIII
Пришло время, и теперь я уже работал, как все, и даже Чирино иной раз прислушивался к моим словам. С дядюшкой Маттео потолковал он сам – сказал, что тот должен назначить мне плату, если хочет, чтоб я оставался в усадьбе и думал об урожае, а не бегал с ребятами разорять гнезда.
Я теперь мотыжил, умел обращаться с серой, ходил за плугом, знал, как управляться со скотиной. Работал старательно. Научился прививать деревья – от того абрикосового дерева, что и теперь еще в саду растет, я сам привил черенок сливе. Однажды дядюшка Маттео позвал меня на веранду, когда там были Сильвия и синьора, и спросил, что сталось с моим Крестным. Сильвия сидела в шезлонге и разглядывала верхушки лип, синьора вязала. Платье на Сильвии красное, сама она черноволосая, чуть пониже Ирены, обе они куда красивей мачехи. Было им тогда лет под двадцать, не меньше. Стоишь, бывало, посреди виноградника, а они разгуливают под зонтиками, и ты глядишь на них, как на два персика, до которых не дотянуться – слишком ветка высока. Когда они приходили собирать вместе с нами виноград, я забирался в ряд к Эмилии и посвистывал, словно мне до них дела нет.
Я ответил, что Крестного с тех самых пор не видел, и спросил у дядюшки Маттео, зачем он меня позвал. Досадно мне было, что у меня и штаны забрызганы медным купоросом, и лицо грязное,– я не ожидал, что застану здесь женщин. Теперь-то мне ясно, что он нарочно меня при них позвал, хотел смутить. Но в ту минуту, чтобы подбодрить себя, я только вспоминал, как Эмилия говорила нам про Сильвию: «Ну, эта! Она без сорочки спит».
– Ты на работу не ленив,– сказал мне в тот день дядюшка Маттео,– как же ты допустил, чтоб Крестный остался без виноградника? Не обидно тебе?
– Ну и мальчики теперь,– сказала синьора,– молоко на губах не обсохло, а уже требуют поденной платы.
Мне хотелось сквозь землю провалиться. Сильвия, сидя в шезлонге, повела глазами и что-то сказала отцу. Потом спросила:
– Поехал кто-нибудь в Канелли за семенами? В Нидо гвоздика уже расцвела.
И никто не сказал ей: «Вот бы сама и поехала». А дядюшка Маттео поглядел на меня и пробормотал:
– Как виноградник? Кончили?
– К вечеру кончим.
– Завтра надо повозки грузить…
– Управляющий сказал, что позаботится…
Дядюшка Маттео снова взглянул на меня и сказал, что я за свою работу получаю еду и кров, с меня и этого хватит.
– Копь доволен,– сказал он мне,– а конь больше тебя работает. Волы и те довольны. Помнишь, Эльвира, каким к нам пришел этот паренек? Ну, воробышек и только. А теперь вон как вытянулся, раздобрел, словно монах. Ты смотри, берегись,– сказал он мне,– не то к рождеству тебя прирежем.
Сильвия спросила:
– Так никто не едет в Канелли?
– Вот его и пошли,– сказала мачеха.
На веранду вбежала Сантина, а следом за ней Эмилия. Сантина была в красных туфельках, у нее были тоненькие светлые волосы. Она не хотела есть кашу. Эмилия пыталась увести ее обратно в дом.
Дядюшка Маттео встал.
– Ну-ка, Санта, Сантина, иди ко мне, я тебя съем.
Я не знал, оставаться мне или уйти, покуда он забавлялся с девочкой. Стекла сверкали чистотой, и вдали, по ту сторону Бельбо, можно было разглядеть Гаминеллу, заросли камыша, берег у нашего дома. Я вспомнил про пять лир, которые выплачивались в мэрии.
И тогда я сказал дядюшке Маттео, который подбрасывал на руках ребенка:
– Так ехать мне завтра в Канелли?
– У нее спроси.
Но Сильвия, перегнувшись через перила, кричала, чтобы ее подождали. У сосны показалась коляска с Иреной и другой девушкой. Какой-то молодой человек вез их на вокзал.
– Возьмите меня в Канелли! – крикнула Сильвия. Через минуту всех их не стало. Синьора Эльвира ушла в дом с девочкой, а остальные уже хохотали где-то на дороге. Я сказал дядюшке Маттео:
– Когда-то приют платил за меня пять лир. Только я их не вижу, не знаю, кому они достаются. Но работаю я больше, чем на пять лир… Мне ботинки надо купить.
В тот вечер ко мне счастье пришло, и я рассказал о нем Чирино, Нуто, Эмилии, коню: дядюшка Маттео обещал платить мне в месяц пятьдесят лир и все только мне достанутся. Серафина сказала, что у нее я могу хранить деньги, как в банке:
– Будешь в кармане носить – потеряешь.
Нуто был при этом; он присвистнул и сказал, что лучше два сольдо в кулаке, чем миллион в банке. Потом Эмилия заявила, что ждет от меня подарка,– словом, целый вечер только и разговору было что про мои деньги.
Но Чирино сказал, что теперь, когда я деньги получаю, мне уже придется работать как мужчине. Я не понимал, что изменилось: те же руки, та же спина, по-прежнему Угрем дразнят. Нуто посоветовал мне не слишком задумываться: раз уж мне дают пятьдесят, то, должно быть, работаю я на все сто лир, и еще он спросил, отчего бы мне не купить себе кларнет.
– Нет, играть я не научусь,– ответил я.– Даже пробовать не стоит. Таким уж я на свет родился.
– А ведь так легко,– возразил он.
У меня другое было на уме: мне бы денег накопить и уехать! Но летом я растратил все деньги на празднике, все ушло на ерунду вроде стрельбы в тире. Тогда я купил себе складной нож; он мне нужен был, чтобы стращать ребят из Канелли, которые вечерами поджидали меня на дороге у Сан-Антонио. В те времена стоило парню зачастить на площадь и начать поглядывать на девушек, и местные ребята, обернув кулак платком, уже поджидали его вечером на дороге. А старики рассказывали, что в их времена бывало еще хуже – убивали друг друга, ножами кололи. На дороге у Камо по сей день у обрыва крест – там сбросили в пропасть двоих вместе с повозкой. Но потом обо всем позаботилось правительство, парней примирила политика: в те времена фашисты в сговоре с полицией избивали кого хотели, и тогда все притихли. Старики говорили, что стало спокойнее.
Нуто и в этом разбирался получше меня. Он и тогда везде бывал, с каждым умел поговорить. В ту зиму, когда он нашел себе девчонку в Санта-Анна и стал к ней ходить по ночам, ему никто и слова не сказал, должно быть, оттого, что он в те годы уже начал играть на кларнете, ни с кем не спорил насчет футбола, да и отца его знали повсюду – вот никто его и не трогал, и он знай себе гулял да пошучивал. В Канелли он со многими был знаком, и, стоило ему прослышать, что парни кого-нибудь надумали проучить, он сам к ним шел, ругался, обзывал дурачьем, невеждами, говорил: пусть таким делом занимаются то, кому за это платят. Словом, стыдил их. Говорил, что только собаки кидаются на пришлых собак и хозяин нарочно их стравливает – на то он и хозяин. Не будь они животными, они сговорились бы меж собой и стали бы на хозяина кидаться. Откуда у него такие мысли были, не знаю, должно быть, от отца или от захожих людей. Он говорил: это как война в восемнадцатом – хозяин псов натравил, чтоб глотку друг другу перегрызли, а сам и другие хозяева по-прежнему над всеми командовали. Он говорил: стоит только почитать газеты – не нынешние, а газеты тех лет,– и поймешь, что мир полон хозяев, которые натравливают друг на друга собак.
Помню, Нуто часто говорил про это в ту пору. Тогда, бывало, и не хочешь ни о чем знать, а выйдешь на улицу и видишь в руках у людей газеты с заголовками, которые черней тучи перед бурей.
Теперь, когда у меня завелись первые деньги, мне захотелось узнать, как живут Анжолина, Джулия, Крестный. Только все не удавалось выбраться к ним. Когда в дни сбора урожая люди из Коссано отвозили виноград в Канелли и проходили мимо нас по дороге, я останавливал их, расспрашивал. Как-то мне один из них сказал, что там меня ждут, ждет меня Джулия, помнят там обо мне. Тогда я спросил, как поживают девочки. «Какие девочки,– ответил мне прохожий.– Они уже взрослые. Батрачат, как и ты». Тогда я подумал, что надо непременно сходить в Коссано, но летом все времени не было, а зимой туда нелегко добраться – уж больно дорога плоха.
XIX
В первый же базарный день Чинто пришел в гостиницу «Анжело» за обещанным ножом. Мне сказали, что у входа меня дожидается мальчишка, и я увидел Чинто в праздничном костюме, в башмаках на деревянной подошве. Он стоял и глядел на четверых парней, которые играли в карты.
– Отец на базаре,– сказал он,– пошел мотыгу покупать.
– Тебе денег или нож? – спросил я.
Он пожелал нож. Тогда мы вышли на залитую солнцем площадь, прошли меж рядов с тканями, с арбузами, потолкались среди людей, поглядели на разложенные прямо на земле дерюги с разным инструментом, с крюками, гвоздями, лемехами.
– Увидит твой отец нож,– сказал я,– и отберет. Ты его где спрячешь?
Чинто смеялся, смеялись его безбровые глаза.
– Об отце не беспокойтесь,– сказал он.– Пусть только попробует, я его заколю.
В ряду, где торговали ножами, я сказал ему, чтоб он сам выбрал. Чинто не поверил.
– Давай не тяни,– сказал я. Выбрал он такой ножик, что меня самого зависть взяла: красивый, большой, цвета каштана, с двумя лезвиями на пружинах и штопором.
Потом мы с ним вернулись в гостиницу, и я спросил, не нашел ли он еще карты во рву. Он не выпускал ножа из рук, открывал его, закрывал, проводил лезвием по ладони. Он ответил мне, что не нашел.
Я ему рассказал, как в свое время купил себе такой вот ножик на рынке в Канелли и как он мне пригодился, когда надо было резать прутья. Я заказал ему мятной настойки и, покуда он пил, спросил у него, ездил ли он хоть раз на поезде или в автобусе.
– Что поезд,– ответил он,– мне бы вот на велосипеде прокатиться, только Госто из Мороне говорит, что на велосипеде нельзя из-за ноги, что нужен мотоцикл.
Я стал ему рассказывать, как разъезжал на грузовичке по Калифорнии, и он слушал меня, уже не поглядывая на тех четверых, что играли в карты.
Потом он сказал мне, широко раскрыв глаза:
– А сегодня футбол!
Я хотел было спросить: «И ты не пойдешь?» -но у дверей гостиницы появился совсем почерневший Валино. Чинто услышал его шаги, ощутил его приход еще прежде, чем его увидел, поставил стакан и побежал к отцу. Оба они словно растворились в знойном мареве, нависшем над площадью.
Чего бы я только не отдал, чтобы еще раз увидеть мир глазами Чинто; начать, как он, все сначала, от самой Гаминеллы, пусть даже с таким отцом, пусть даже с такой ногой – только зная все, что я знаю теперь, только умея защищаться.
Во мне не было сострадания, порой я ему даже завидовал. Мне казалось, будто я знаю, какие сны ему снятся по ночам, о чем он думает, когда ковыляет по площади. Я в детстве не хромал, не волочил ногу, но все же с какой тоской я глядел, как по дороге в Кастильоне, в Коссано, в Кампетто на праздник, на ярмарку, в цирк едут шумные повозки с женщинами и детьми, а я оставался с Джулией и Анжолиной в орешнике, в тени смоковницы, у перил мостика, и меня ждал долгий летний вечер, и все то же небо, и все те же виноградники. И ночь напролет я слышал, как по дороге возвращаются люди с песнями, со смехом, как весело окликают они друг друга, переезжая через Бельбо. В такие вечера, глядя на зажженные вдали огни, видя костры на далеких холмах, я готов был в ярости кататься по земле, кричать от боли, от злости, оттого, что я беден, ничтожен, мал. Я ликовал, когда летняя гроза портила людям праздник.
Но, вспоминая об этом теперь, я жалею о тех временах и хотел бы снова стать таким, как тогда.
Я снова хотел бы очутиться на дворе в Море в тот августовский вечер, когда все отправились на праздник в Канелли, когда все уехали, даже Чирино, даже соседи, а мне, у которого были башмаки на деревянной подошве, сказали: «Не идти же тебе босым. Останешься дом сторожить». То был мой первый год на Море, и я не посмел бунтовать. Этого праздника ждали давно: Канелли всегда славился своими праздниками, там ставили намыленный столб с призом на верхушке, бегали наперегонки в мешках, да еще ожидался футбол.
И хозяева с дочерьми поехали, и Эмилия с девочкой; все они отправились в большой коляске; дом был заперт. Я остался один, с собакой и волами. Сначала все стоял у садовой изгороди, глядел, кто проходит по дороге. Все направлялись в Канелли. Завидовал даже нищим и калекам. Потом стал швырять камнями по голубятне, чтоб разбить черепицу, слышал, как осколки ударялись о цементный пол веранды. Потом, желая хоть как-то всем им досадить, я схватил садовый нож и удрал в виноградник. «Вот не буду дом сторожить. Пусть сгорит, пусть его обворуют». Сюда не доносились голоса прохожих, а я чуть не плакал от страха и злости. Гонялся за кузнечиками, ловил их, отрывал им лапки. «Так вам и надо,– говорил я кузнечикам.– Что же вы не отправились на праздник в Канелли?» И во весь голос ругался, перебирая все известные мне бранные слова.
Будь я посмелей, истоптал бы в саду цветы. И все видел перед собой лица Ирены и Сильвии и говорил себе; «Чем они лучше меня?…»
Перед воротами остановилась коляска.
– Есть кто дома? – раздался чей-то голос. В коляске были два офицера из Ниццы-Монферрато, их я уже видел вместе с девушками на веранде. Я затаился под навесом.
– Есть здесь кто? Синьорины! – кричали они.– Синьорина Ирена!
Пес залаял, а я все молчал.
Они уехали, и я испытал чувство облегчения. Тоже хороши, ублюдки, подумал я. Потом зашел в дом, съел кусок хлеба. Погреб был заперт, но на шкафу среди луковиц стояла бутылка доброго вина, я взял ее и выпил до дна, усевшись за клумбой георгин. Голова закружилась, загудела, будто в ней мухи жужжали. Я вернулся в комнату, швырнул бутылку об пол, поближе к шкафу, так, словно бы кот ее уронил, на пол налил воду и отправился спать на сеновал.
Пьян я был до самого вечера; так, пьяный, и волов напоил, сменил им подстилку, сена подбросил. На дороге снова стали появляться люди; стоя за изгородью, я расспрашивал, какой приз был привязан к столбу, был ли и впрямь бег в мешках, кто победил. Люди охотно останавливались – никто со мной прежде не вел таких долгих разговоров. Теперь я и самому себе казался другим и даже жалел, что не поговорил с теми двумя офицерами, не спросил, что им нужно от наших девушек, не узнал, считают ли они их такими, как тех женщин в Канелли.
К тому времени, когда Мора наполнилась народом, я уже знал о празднике столько, что мог поговорить о нем с Чирино, с Эмилией, с кем угодно, словно я и сам там побывал. А за ужином я снова выпил. Большая коляска воротилась поздней ночью, я давно уже спал, и мне снилось, будто я карабкаюсь вверх по голой спине Сильвии, словно по столбу с призом. Я услышал, как Чирино поднялся и пошел отпирать ворота, услышал голоса, хлопанье дверей, тяжелое дыхание коня. Я повернулся на другой бок и подумал; как хорошо, что теперь все на месте. Завтра проснемся, выйдем во двор, и я еще долго буду всех расспрашивать, буду слушать разговоры о празднике.