Текст книги "Наставники. Коридоры власти (Романы)"
Автор книги: Чарльз Сноу
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 52 страниц)
ЦВЕТЕНЬЕ АКАЦИИ
Между тем случилось то, чего никто из нас не ожидал. Развитие болезни замедлилось. После пасхальных каникул мы начали подозревать, что летом выборы, по всей видимости, не состоятся. Вскоре об этом было сказано вслух – мы сидели в профессорской, сквозь распахнутые окна в комнату вливался аромат цветущих глициний, и Кроуфорд объявил нам, что ректор наверняка доживет до осени. Я вспомнил, что так же уверенно он предрекал ему в свое время близкую смерть; но объяснения Кроуфорда и на этот раз показались нам весьма убедительными.
– Всех друзей Ройса, и меня, конечно, тоже, это должно радовать, – сказал в заключение Кроуфорд. – Он очень ослаб, но физических мучений не испытывает, и, насколько я заметил, ему вовсе не хочется поскорее умереть. Наоборот, он хочет протянуть как можно дольше – даже в своем нынешнем состоянии. Однако колледжу в целом это очень вредит, и меня как члена Совета такое положение вовсе не радует. Я надеялся, что к будущему учебному году жизнь колледжа полностью нормализуется, но теперь на это надеяться невозможно.
Потом Кроуфорд бесстрастно объяснил нам, почему приостановилось развитие болезни.
Весенний воздух полнился неопределенной тревогой. Всякий раз, проходя мимо вьющихся побегов расцветшей глицинии, я вспоминал ректора, который, по словам Роя, с печальным удивлением говорил, что больше он никогда уже не ощутит запаха цветов. Эти запахи буквально затопили дворики колледжа, и я беспрестанно думал о Джоан, томящейся от любви к Рою, о нем самом, о его горькой печали, перераставшей постепенно в тяжкую депрессию.
Когда в колледже узнали, что ректор проживет еще несколько месяцев, общая тревожная возбужденность заметно усилилась. Кое-кто, правда, искренне обрадовался, что можно хоть на время забыть про выборы. Кристл, например, вплотную занялся переговорами с сэром Хорасом, развивавшимися после февральского праздника не слишком-то успешно: сэр Хорас часто писал Брауну, но интересовала его главным образом подготовка юного Тимберлейка к выпускным экзаменам; иногда он спрашивал в письмах и о делах колледжа, но Браун говорил, что его «не доведешь до нужной кондиции», пока Тимберлейк не сдаст экзамены. Браун теперь занимался с ним по нескольку часов в неделю. «Я не знаю, – заметил он однажды, – собирается ли сэр Хорас перейти от слов к делу, но зато знаю, что, если его племянник не получит диплома, он просто прекратит с нами всякое общение».
Кристлу, да еще, пожалуй, Пилброу, до смерти надоела предвыборная борьба. Однако остальные мои коллеги продолжали думать о выборах, и вынужденная отсрочка только углубляла захлестнувшую колледж вражду. Нервы у всех были крайне напряжены, а бездеятельное и нескончаемое, как нам казалось, ожидание только увеличивало эту напряженность. Сплетни Найтингейла делали свое дело. Мне передавали, что даже Винслоу, всегда относившийся к Рою с симпатией, едко сказал: «Раньше я думал, что превыше всего мы ценим в своих коллегах порядочность – порядочность, а не мишурный блеск интеллекта. Но старший наставник подбирает себе сторонников, нисколько не считаясь с нашими этическими принципами».
В конце концов об этих сплетнях узнал и Рой, хотя мы всячески старались оградить его от них. Сейчас он чувствовал себя даже хуже, чем в тот день, когда утешал леди Мюриэл, а узнав о злобных измышлениях Найтингейла, вплотную приблизился к очередному приступу депрессии. Обычно его ничуть не интересовало, как относятся к нему другие люди, но в последнее время он стал очень ранимым. Им овладела мрачная подавленность, и, хотя окружающие не замечали ее, мне было не по себе. Я часто сопровождал его в вечерних прогулках по улицам Кембриджа. Теплый майский воздух был напоен запахом цветущих левкоев и сирени, вечерняя заря мягко подсвечивала темное небо, окна в домах были широко распахнуты. Мне никак не удавалось отвлечь Роя от мрачных мыслей – он слушал меня очень рассеянно и почти никогда не отвечал.
А Найтингейл нападал не только на него. Как-то вечером, в конце мая, ко мне подошел Льюк и сказал, что ему надо со мной поговорить. Мы поднялись ко мне в гостиную, и тут он дал волю своему гневу:
– Я человек терпеливый, но скоро он у меня дождется, этот Найтингейл. По-моему, я и так слишком долго молчал. Сдается мне, что я скоро заговорю – и тогда уж выложу им все начистоту.
– Что он еще выкинул?
– Он пригрозил мне, что, если я не проголосую за Кроуфорда, меня потом не возьмут в колледж на постоянную работу, они, дескать, об этом позаботятся.
– Мало ли что он скажет…
– Вы думаете, я не понимаю? Я ему спокойно ответил – хотя, убей бог, не понимаю, зачем мне понадобилось сдерживаться, – что я лучше удавлюсь. Выходит, они думают, что угрозами меня можно заставить покорно отплясывать под их дудку?
– Может быть, и думают. – Я улыбнулся, хотя меня возмутила выходка Найтингейла. А вот Льюк нравился мне все больше. Если уж его охватывал гнев, то он отдавался ему без оглядки. Все его чувства – пылкая радость, когда работа подвигалась успешно, неподдельное горе, когда исследования заходили в тупик, даже его страстная сдержанность на официальных собраниях – были глубокими и поразительно искренними. Они захватывали его целиком. Воплощенное негодование – вот как его можно было охарактеризовать в тот вечер. – Может быть, и думают, – сказал я. – Но мы-то с вами знаем, что они ошибаются.
– Еще как ошибаются! – возмущенно воскликнул Льюк. – Конечно, мне хочется остаться в колледже, работать здесь гораздо приятней, чем на каком-нибудь судостроительном заводе, но неужели они воображают, что стоит им свистнуть, и я, как собачонка, встану перед ними на задние лапки? Какую бы пакость они мне ни устроили, с голоду-то я все равно не умру. Приличный ученый всегда найдет себе работу. Они пытаются меня шантажировать, потому что видят, что мне не хочется терять здешнего комфорта.
Я объяснил Льюку, что «они» – это, весьма вероятно, один Найтингейл. Мне не верилось, что Фрэнсис Гетлиф мог одобрить такой шаг, и я сказал, что обязательно с ним поговорю. Льюк, все еще злой, ушел в лабораторию.
Я хотел встретиться с Фрэнсисом на следующий же день, но оказалось, что он уехал заканчивать работу для Министерства авиации: лекций в университете уже не было, потому что начались экзамены. Фрэнсис должен был вернуться только через две недели, и я рассказал про случай с Льюком Брауну.
– Вот ведь стервецы! – возмутился он. – Я по натуре мягкий человек, но последнее время они позволяют себе слишком много. И мне надоело терпеть их безобразия. Не знаю, как вы, а я окончательно уверился, что Кроуфорда нельзя пропускать в ректоры. Нет уж – только через мой труп!
Мы все считали, что за поступки Найтингейла должна отвечать партия Кроуфорда в целом. Юный Льюк уверенно говорил «они»; Браун – да и я тоже – обвинял «их» всех. Мы смотрели на своих противников сквозь пелену общей неприязни, забывая, что «они» вовсе не похожи друг на друга. Нас охватила истерия вражды: и Брауну, всегда такому рассудительному, терпимому, хладнокровному, и мне – хотя я вовсе не фанатик – «они» представлялись порой единым монолитом.
Но временами нам становилось стыдно, и, когда я в следующий раз встретился с Брауном, он, по-видимому, собирался немного утихомирить разбушевавшиеся не в меру страсти.
– Я хочу позвать в этом году больше гостей на свой вечер, – сказал он. Ежегодно, когда в университете кончались занятия, Браун приглашал кое-кого из коллег посидеть у него за бокалом кларета. – По-моему, это обязательно надо сделать. Нам еще долго придется работать бок о бок – даже если мы сумеем провести Джего в ректоры. Должен, правда, заметить, что я вовсе не собираюсь затевать с нашими противниками переговоры о выборах. Но мне хочется показать им, что мы не гнушаемся их обществом. Да, если я приглашу и наших противников, это произведет на всех благоприятное впечатление.
Браун позвал к себе Винслоу, Кроуфорда, Пилброу, Калверта и меня. Мне этот вечер – как и многие другие в то лето – показался пыткой. Тихая майская погода как-то особенно заметно подчеркивала гармоничную красоту нашего колледжа; Браун угощал нас удивительно хорошим вином; но мрачность Роя тревожила меня сверх всякой меры: я со страхом ждал от него какой-нибудь неистовой вспышки. Я просто не мог думать в тот вечер ни о чем другом.
Дважды мне удалось дать ему знак, что надо сдерживаться. Его уже терзала депрессия, но он еще владел своими чувствами, однако несчастья других всегда травмировали его, а среди приглашенных был Винслоу, который беспокоился за сына: он сдавал в тот вечер экзамен. В ответ на вопрос Брауна об его успехах Винслоу резко сказал:
– Какие уж там успехи у полуграмотных! Хорошо, если этот несчастный юнец сможет прочитать экзаменационное задание.
Рой уловил в его тоне грустное уныние и помрачнел еще больше. Но тут, к счастью, Браун опять предложил нам выпить. Было уже десять часов, однако солнце только что село, и островерхую крышу перед брауновским окном золотили лучи вечерней зари. В одном из соседних колледжей на ежегодном майском балу играл оркестр; легкий ветерок доносил до нас приглушенную музыку и запах цветущей акации.
Пилброу взял на себя обязанности распорядителя. Он прекрасно разбирался в винах и в свое время научил этому Брауна. Его лысина мягко поблескивала в вечерних сумерках, а когда около полуночи стало темно и Браун включил свет, засверкала, как бильярдный шар; однако, если не считать раскрасневшихся щек, Пилброу ничуть не менялся, хотя пустых бутылок становилось все больше. Он ловил чей-нибудь взгляд и спрашивал, что мы чувствуем – в начале, середине и конце каждого глотка. Сам он уже попробовал – в разных сочетаниях – все десять сортов кларета. Потом посмотрел на нас и уверенно сказал:
– Да, вряд ли вы станете настоящими знатоками. Разве что наш хозяин…
– Ну, хозяину тоже далеко до вас, мой дорогой учитель, – усмехнувшись, проговорил Браун.
Рой пил больше нас всех. В его глазах уже зажегся опасный огонек. Он заговорил с Винслоу – и тут я предостерег его в первый раз. Он грустно улыбнулся и умолк.
А Винслоу все время думал о своем сыне.
– Для меня будет огромным облегчением, – смиренно и без всякого сарказма сказал он, – если экзаменаторы сочтут его знания удовлетворительными.
– Я уверен, что сочтут, – успокоительно заметил Браун.
– Совершенно не представляю себе, что с ним будет, если он провалится, – сказал Винслоу. – Способностей к наукам у него, конечно, нет. И все же мне кажется, что он не совсем бездарен. По-моему, он очень достойный юноша. И если его сейчас не завалят, то он может стать весьма незаурядным человеком – я искренне в этом убежден.
Никогда еще Винслоу не говорил так откровенно. Но через несколько минут он собрался с силами и обрел свой обычный саркастический тон. Он заставил себя сказать Брауну:
– Мой дорогой коллега, я понимаю – вам пришлось заниматься с очень тупым учеником. Сочувствую и пью за ваше здоровье.
Браун настоял, чтобы они выпили за успехи юного Винслоу.
– Разрешите, я налью вам еще вина. Какого вы хотите? По-моему, бокал для латурского у вас до сих пор сухой.
Перед каждым из нас стояло по десять бокалов – для разных сортов кларета. Браун выбрал нужный бокал и налил Винслоу кларета «Латур».
– Благодарю вас, наставник. Вы очень любезны. Очень.
Кроуфорд благосклонно разглядывал хрустальные и серебряные бокалы, бутылки с кларетом, раскрасневшиеся лица гостей – в комнате царило непринужденное и дружеское веселье. На западе мягко золотились отблески вечерней зари. Во дворике слышались голоса и смех – группа наших студентов отправлялась в соседний колледж на бал.
– Трудно представить себе реальную обстановку в мире, когда пользуешься вашим гостеприимством, Браун, – проговорил Кроуфорд. – Ведь если взглянуть на сегодняшний мир глазами холодного аналитика, то нельзя не заметить, что он катастрофически неустойчив. Но в такой вечер этому просто невозможно поверить.
– А так всегда, – неожиданно заметил Пилброу. – Я вот участвовал в двух революциях… вернее, не то чтобы участвовал – просто был свидетелем. И знаете – увидишь из окна вагона молодую женщину, которая нежится в лучах утреннего солнышка, и не можешь поверить, что все уже началось.
– Да, сегодня невозможно поверить, что нам придется расхлебывать ту горькую кашу, которую заварили политические единомышленники Брауна, – сказал Кроуфорд. – Я думаю, мне навеки запомнится сегодняшний вечер…
– Да! Да! Вы совершенно правы! – вскричал, поблескивая глазами-пуговками, Пилброу. Он, вместе с Кроуфордом, пустился в рассуждения об европейских событиях; бутылки быстро пустели, а Пилброу объяснял, какую именно кашу нам придется расхлебывать, – через три недели он уезжал на Балканы, чтобы увидеть все собственными глазами. Семидесятичетырехлетний старик, он был взволнован предстоящей поездкой, как мальчишка.
Когда Пилброу энергично поддержал Кроуфорда, Брауна охватила тревога; но вот старик заговорил о своих путешествиях, и Браун успокоился; несмотря на молчаливость Роя и тревожное беспокойство Винслоу, он считал, что задуманная им примирительная встреча прошла вполне удачно.
Выйдя от Брауна, мы с Роем решили прогуляться по парку. Ветерок утих, на вековых буках не шевелился ни один лист. Полная луна висела в безоблачном небе, словно огромный фонарь, воздух был напоен ароматом цветущих акаций. Рой долго молчал, а потом, как бы в утешение нам обоим, сказал:
– Сегодня ночью я усну.
Когда на него наваливалась депрессия, он не спал по четыре, а то и по пять ночей кряду. Одинокий, предоставленный собственным угрюмым мыслям, лежал он ночами в своей спальне, но наконец его нервы не выдерживали, он подымался в мою квартиру и будил меня. Не съездим ли мы к друзьям в Лондон? Или, может быть, просто отправимся гулять – на всю ночь?
Мрачная подавленность, подавленность, перемежаемая вспышками лихорадочного возбуждения, исподволь овладевала им в течение нескольких последних недель. Он не мог с ней справиться – да и как справишься с болезнью? А когда депрессия вступала в самую острую фазу, ему казалось, что он уже не избавится от нее до конца жизни.
Мы молча бродили по парку, и ночь была такая теплая, что мы словно бы осязали прогретый воздух. На вечере Рой, к счастью, почти все время молчал, и мы ушли оттуда без всяких происшествий. Но я не был уверен, что смогу и в дальнейшем удержать его от каких-нибудь рискованных поступков.
Мне подумалось, что я не забуду этого лета до самой смерти, что цветочные ароматы – и особенно запах акации – будут преследовать меня всю жизнь.
Глава двадцать третьяНЕСЧАСТЬЕ
Я предполагал, что Рой сорвется на вечере у Брауна, и оказался совершенно не подготовленным к его вспышке, когда он в самом деле сорвался.
Это случилось через две недели, в субботу. Я проснулся довольно рано и сразу вспомнил, что на сегодня у нас назначено заседание Совета, посвященное результатам экзаменов. Мы уже получили сведения о тех студентах, которые сдали экзамены досрочно, но официальные отчеты университет рассылал чуть позже.
Я знал, что университетский курьер приходит в колледж без четверти девять, и не стал дожидаться появления Бидвелла. Утро было тихим и безоблачным; я пересек дворик и получил в привратницкой объемистый пакет; взяв его, я увидел входящего в привратницкую Брауна – слегка задыхавшегося и даже не снявшего с брюк велосипедные зажимы: он приезжал в колледж на велосипеде.
– Надеюсь, нас ждет не слишком много огорчений, – проговорил он, вскрывая адресованный ему пакет.
– Слава богу, пронесло! – воскликнул он через несколько секунд. – Слава богу!
– Что это вас так обрадовало? – спросил я.
– Юный Тимберлейк не провалился, – ответил Браун. – Они признали его работу удовлетворительной и, между нами говоря, руководствовались при этом скорее добротой, чем беспристрастием. Ну, как бы там ни было, сэру Хорасу не в чем нас упрекнуть. А ведь если б его племянник провалился, это была бы самая разорительная в истории колледжа неудача. Должен признаться, что с моих плеч свалился тяжелый груз.
Лучший ученик Брауна, блестяще сдав экзамены, мог рассчитывать на диплом с отличием.
– Я знал, что он тоже меня не подведет, – радостно сказал Браун.
Он склонился над ведомостью, отмечая галочками фамилии студентов-историков, и вдруг тихонько присвистнул.
– А Дика Винслоу даже не включили в список. Он, видимо, безнадежно срезался и диплома не получит. К нему они почему-то доброты не проявили. Очень странно. Позвоню-ка я прямо сразу в экзаменационную комиссию. У меня был случай, когда фамилию одного студента не включили в ведомость просто по ошибке.
Он ушел звонить, а вернувшись, с грустью покачал головой.
– Бесполезно, – проговорил он. – Они сказали, что не обнаружили у него решительно никаких знаний и способностей. Я, конечно, не предполагал в нем особенных дарований, но чтобы так – «решительно никаких знаний и способностей», – этого я, признаться, не ожидал.
Собрание было назначено на одиннадцать тридцать. Профессорская постепенно наполнялась, и по ней гуляли приглушенные шепотки о провале Дика. Вновь пришедшие первым делом спрашивали у коллег, знают ли они эту новость. Кое-кто говорил, не скрывая злорадства, кое-кто – сочувственно, кое-кто – равнодушно. Наконец на пороге профессорской появился Винслоу – он, как всегда, нес в руке университетскую шапочку, но не размахивал ею. Тяжело шагая и опустив голову, он подошел к своему креслу.
– Доброе утро, Винслоу! – весело крикнул ему Гей, еще не знавший о постигшем его несчастье.
– Доброе вам утро. – Ответ Винслоу прозвучал тускло и безжизненно.
Деспард-Смит уже встал, чтобы объявить заседание открытым, но Гей поспешно сказал:
– Разрешите мне сделать небольшое вступление. Я хочу подарить нашему колледжу – нашей великолепной библиотеке – экземпляр моей последней книги. Надеюсь, я не ошибусь, предположив, что члены Совета уже успели ее купить? Надеюсь, вы купили ее, Браун? Надеюсь, вы купили ее, Кроуфорд?
Он неловко поднялся с кресла и положил книгу перед Деспардом-Смитом.
– Пока нет, – сказал Кроуфорд. – Но я видел одну или две рецензии.
– Да-да, рецензии, – немного растерянно проговорил Гей. – Но в этих первых рецензиях не чувствуется, знаете ли, истинной заинтересованности…
Его растерянный тон отвлек мои мысли от Винслоу, и я подумал, что старик по-настоящему волнуется – несмотря на всегдашнюю самоуверенность, он до сих пор не мог без волнения думать о том, как примут его очередную работу. И от возраста это чувство не притупилось – наоборот, стало даже как будто острей.
Через несколько минут началось собрание. Нам надо было обсудить два вопроса, касающихся церковного прихода, и несколько финансовых. Когда дело дошло до финансов, Деспард-Смит сказал, что хотел бы выслушать мнение казначея.
– Не вижу в этом необходимости, – пробормотал Винслоу. Он даже не поднял головы, не глянул на нас. Зато все члены Совета смотрели на него с нескрываемым любопытством.
Джего как старший наставник сделал подробный доклад о результатах экзаменов. Он переходил от предмета к предмету, строго следуя кембриджской традиции – математика, классическая филология, естественные науки… Члены Совета знали лишь по десять-пятнадцать студенческих фамилий, но Джего с таким увлечением говорил о каждом выпускнике, что увлек все собрание. История. В профессорской стало удивительно тихо.
– …Хочу обратить внимание коллег на замечательный и вполне заслуженный успех одного из наших студентов, – гортанно басил Джего. – Мы знаем, какие серьезные трудности ему пришлось преодолеть, чтобы поступить в университет. И я уверен, господин председатель, со временем мы будем гордиться тем, что этот юноша воспитывался в нашем колледже. – Потом, с усмешкой упомянув о героических усилиях Брауна, который подготовил Тимберлейка к экзамену, Джего заглянул в свои записи, на мгновение запнулся и быстрой скороговоркой закончил: – Ну вот, про историков мне сказать больше нечего. – После этого он сразу же перешел к другому предмету.
Джего проявил благородство, а может быть, даже милосердие, но я не понял, как к этому отнесся Винслоу. Он сидел не шевелясь, по-прежнему опустив голову вниз. Возможно, он просто не слышал, о чем говорилось на собрании. Сам он упорно молчал, и, когда мы оценивали годовую работу колледжа, ему пришлось напомнить, что он обязан принять участие в официальном голосовании.
В час дня, когда мы сделали перерыв, нам подали холодный ленч; но почти все члены Совета очень проголодались и ели с большим аппетитом. Винслоу закусывал стоя, повернувшись лицом к окну. Я заметил, что Рой смотрит на него с горестным сочувствием. За последние две недели он помрачнел еще сильнее и старательно уклонялся от разговоров с коллегами. Увидев, что он пристально наблюдает за Винслоу, я почувствовал тревогу; но когда кто-то предложил ему распить бутылку вина и он отказался, тревога отпустила меня: я решил, что он в состоянии сдерживаться.
После ленча Джего сделал доклад о предварительных экзаменах. Ему задали пару вопросов, высказали несколько высокопарных критических замечаний, а потом поздравили с успехом.
– Разумеется, те молодые люди, чьи работы признаны всего лишь посредственными, не делают чести нашему колледжу, – подводя итог, сказал Деспард-Смит. – Однако в общем и целом мы можем считать, что наши питомцы успешно закончили курс. Я правильно уловил вашу мысль, старший наставник?
– Не совсем, господин председатель. По-моему, мы можем гордиться их успехами.
– Вы согласны с этим, наставник? – спросил Деспард-Смит Брауна.
– Совершенно согласен, – ответил Браун. – И хочу обратить внимание коллег на замечательную организационную работу декана.
Меня неожиданно поразило слово «питомцы», и до самого конца собрания, которое, впрочем, кончилось довольно быстро, я размышлял об изменениях в нашем языке. Деспард-Смит пользовался лексикой девяностых годов – нынешние преподаватели сказали бы не «молодые люди», не «питомцы», а «дипломники» или «выпускники», в то время как сами студенты называли себя в конце тридцатых годов «парнями» или «ребятами». В нашей профессорской забавно перемешивались языковые стили разных эпох. Старик Гей, например, говорил «наверно», когда мы сказали бы «обязательно» или «наверняка» – «так вы наверно придете завтра в колледж?» – это слово сохранилось в его лексиконе с семидесятых годов прошлого столетия. Пилброу, стараясь не отставать от века, пользовался по большей части новейшими речениями, а вот Деспард-Смит до сих пор сохранял верность стилю девятнадцатого века: он постоянно повторял «ей же богу», «милейший молодой человек», «сударь мой», «питомцы». Кроуфорд очень любил выражение «ученые занятия» – так говорили при Эдуарде VII. Короче, слушая речи членов нашего Совета, можно было реконструировать при желании лексику самых разных эпох.
Между тем собрание кончилось. Я хотел дождаться Роя и поэтому не торопился уходить из профессорской. Винслоу неподвижно сидел за столом, как будто у него не было сил, чтобы встать. Через несколько минут мы остались в профессорской втроем – Рой, Винслоу и я. Рой не сказал мне ни слова, даже не посмотрел на меня – он подошел к Винслоу и сел с ним рядом.
– Я всей душой сочувствую Дику, – проговорил он.
– Вы очень добры.
– И вам тоже – потому что вам пришлось сидеть на этом дурацком собрании. Уж я-то знаю, как это невыносимо в несчастье – быть у всех на глазах, да еще и слушать о себе людские пересуды.
В голосе Роя звучало неподдельное страдание, и Винслоу удивленно посмотрел на него.
– Их пересуды гроша ломаного не стоят, но человеку-то хочется, чтобы его оставили в покое, – с надрывом продолжал Рой. – Так нет же, у нас не хватает на это благородства! Да я и вообще-то не верю в человеческое благородство. А вы? Вы верите, Винслоу? Вы знаете, что они все сейчас думают, знаете? «Ну, теперь-то у него поубавится спеси», – вот что они все сейчас думают. Они прекрасно помнят, как вы умели их осадить. А теперь толкуют друг другу, что вы, мол, просто заносчивый грубиян, и ничего больше. Да только не заслуживают они никакого внимания. Никто из нас не заслуживает.
Его звонкий голос срывался от лихорадочного возбуждения. Винслоу молча смотрел на него. Потом сказал:
– Слова людей всегда заслуживают внимания, молодой человек.
– Ну, разумеется! В словах людей всегда есть доля правды – про кого бы они ни говорили! – Рой расхохотался.
Я уже шел к нему вокруг стола, чтобы хоть как-нибудь, хотя бы силой, остановить его. Он заговорил о сплетнях про него и Джоан. Я схватил его за плечо, но он оттолкнул меня. Он сказал, что в трепотне Найтингейла тоже есть доля правды.
– Хотите знать всю правду? – вскричал Рой. – Мы оба страдаем. Может быть, вам станет немного легче…
– Успокойтесь, Калверт! – решительно перебил его Винслоу. – Не хочу я ничего о вас знать.
– Вот поэтому-то я вам все и расскажу! – На столе перед Винслоу лежал листок чистой бумаги. Рой придвинул его к себе и начал быстро писать. Я попытался помешать ему. Он выругался и крикнул:
– Отстань, Льюис! Мне надо написать признание! – Он был как в лихорадке. – Только для Винслоу. – Он написал что-то еще, расписался и с кривой усмешкой протянул листок казначею.
– У вас был кошмарный день! – воскликнул он. – Храните этот листок, он всегда подтвердит вам, что люди не стоят никакого внимания!
Рой торопливо попрощался и ушел.
– Н-да, мучительная сцена, – сказал Винслоу.
– Через несколько минут он придет в себя.
– Вот уж никогда не подумал бы, что Калверт способен устроить такое позорное представление. И это что же – не в первый раз?
Передо мной стояло две задачи – во-первых, по возможности оправдать Роя и, во-вторых, не навредить Джего. Я открыл Винслоу только часть правды, а кое-что счел за благо скрыть. Я сказал, что никогда не видел Роя в таком состоянии. Сказал, что его вспышка просто ошеломила меня. И вместе с тем объяснил, что Роя измучили страдания ректора – из-за этого-то он, по-видимому, и сорвался.
– Его считают серьезным ученым, – проговорил Винслоу. – И мне всегда казалось, что он очень приятный молодой человек – хотя одно время меня, признаться, несколько смущало его поведение.
– Я уверен, что в его поведении не было ничего недостойного.
– Вы знаете его лучше, чем я, – сказал Винслоу. – Надеюсь, вы правы. И мне кажется, что вам надо убедить его как следует отдохнуть этим летом.
Винслоу прочитал записку Роя. Потом спросил:
– Так, значит, эти слухи имеют некоторые основания?
– Я ведь не читал его записку, – ответил я. – Но нисколько не сомневаюсь, что слухи сильно преувеличены. Нельзя забывать, что их распространяют люди, которых гложет зависть.
– Возможно, – сказал Винслоу. – Вполне возможно. Однако если они получат это свидетельство, то член Совета Рой Калверт едва ли удержится в нашем колледже. Его наверняка отсюда выживут.
– И вам этого хочется?
– Я не утверждаю, что мне этого хочется. С ним иногда приятно поговорить, и многие считают его серьезным ученым – чего никак не скажешь про некоторых наших коллег. Нет, я не утверждаю, что мне этого хочется. Но мне, знаете ли, не хочется, чтобы ваш кандидат стал ректором.
– Вы имеете в виду, что если вы обнародуете эту записку, то партия Джего уменьшится?
– Совершенно верно.
– Я уверен, что вы этого не сделаете, – сказал я.
– Почему же?
– Да потому, что вы знаете, из-за чего Калверту было сегодня так тяжко. Уже одного этого достаточно…
– А если конкретней?
– Могу и конкретней. Мы оба знаем, что Калверт был сегодня не в себе. Его истерзало сострадание – он видел, что вы мучаетесь, а другие этому радуются. Кто, кроме него, отнесся к вам с сочувствием?
– Меня не интересует, сочувствуют мне люди или нет, – отрезал Винслоу.
Тогда я сказан:
– Кто, кроме него, посочувствовал горю вашего сына? Вы прекрасно знаете, что Калверта очень расстроила его неудача. А кто еще отнесся с сочувствием к вашему сыну?
Я решил извлечь пользу из его несчастья. Он казался совсем обессиленным. Он опустил голову и долго молчал. Потом измученно пробормотал:
– Так что мне с этим делать? – Кивком головы он указал на записку.
– Это уж вы решайте сами, – сказал я.
– Наверно, лучше всего отдать ее вам, – проговорил Винслоу.
Он даже не повернул головы, чтобы посмотреть, как я бросил записку в камин.