355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Перси Сноу » Возвращения домой » Текст книги (страница 22)
Возвращения домой
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 17:10

Текст книги "Возвращения домой"


Автор книги: Чарльз Перси Сноу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

В это время в комнату ворвалась миссис Найт и принялась бранить его за то, что он так утомляет себя; она заявила, что мне пора уйти и дать ему отдохнуть.

И сразу же тревога за свое здоровье вновь нахлынула на него.

– Пожалуй, я слишком разговорился, – сказал он. – Пожалуй, слишком.

Идя домой по опушке парка, я был растроган тем, что увидел мистера Найта – этого законченного ипохондрика и эгоиста – опечаленным. Была ли эта печаль искренней? Прежде он часто ставил меня в тупик своим поведением; так было и сегодня. По-видимому, думал я, он так долго таил в себе горе, что у него появилась потребность встретиться со мной, чтобы выговориться. Мне стало его жаль. Я унес с собой самое тяжелое чувство, хотя, получив приглашение и зная, что эта встреча напомнит мне о Шейле, я представлял себе, пусть плохо, что все это не сможет не взволновать меня.

Я думал, что мне снова суждено испытать боль, пронзившую меня тогда на вечере при виде Р.-С.Робинсона. Но на самом деле я не ощутил ничего или почти ничего.

Разговаривая с мистером Найтом, я вспоминал Шейлу с жалостью и любовью; однако ореол, которым я окружил ее в своем воображении и который сохранился после ее смерти и не тускнел первые годы моей жизни с Маргарет, теперь окончательно померк. Когда-то ее тело казалось мне совсем иным, чем у других, будто оно принадлежало какому-то волшебному существу. Теперь даже физическое воспоминание было окрашено жалостью и нежностью будто она просто состарилась, как состарились и мы, будто я от души желал, чтобы ей было хорошо и спокойно, но вдруг обнаружил, что даже мое любопытство исчезло.

Когда я вернулся, Маргарет играла с мальчиками в детской. Я не сразу рассказал ей о Найтах, но она по одному взгляду поняла, что я не очень встревожен. При Морисе мы не обсуждали никаких своих дел, – она заботливо, даже с какой-то одержимостью старалась уберечь его от ревности. Она часто волновалась из-за него; она не только любила его, но не могла отделаться от тревожных дум и беспокойства за него.

В этот день, прежде чем подойти к Чарльзу, мы оба поиграли со старшим мальчиком. Морис сидел за столиком, перед ним лежали кубики и стальные планки. Ему было уже пять лет, но он был так же красив, как тогда, когда я увидел его впервые. По какой-то иронии судьбы, он не выказывал явной ревности к сводному брату. Буйный нрав, которым он отличался в раннем детстве, не изменился. Когда он был спокоен, лицо Маргарет прояснялось. В этот день он что-то мирно строил с увлечением заправского строителя. Мы повернулись к Чарльзу, вынули его из загончика, и он стал бегать от меня к матери и обратно.

Глядя на него, я был полон счастья, счастья неизъяснимого. В те дни, когда мы с Маргарет впервые лежали рядом, наблюдая отсветы пламени на потолке, я думал, что это и есть та радость жизни, о которой я раньше не подозревал. То же самое было сегодня, когда я глядел на смеющегося мальчугана. Он уже научился ходить, но не хотел бежать к нам, пока мы не заняли свои места; он весь лучился от веселья, но в то же время был осторожен и зорко глядел по сторонам. Наконец, уверившись, что мы на местах, он побежал, размахивая ручонкой и откинув голову.

Он был не так красив, как Морис. У него было веселое, простое лицо с широкими скулами и острым подбородком; глаза – ярко-синие, как у всех в моей семье. Спустя несколько минут, когда Морис ушел в соседнюю комнату, Маргарет тронула меня за руку и показала на малыша – взгляд ребенка стал сосредоточенным, глаза потемнели; он смотрел в окно, на луну, сиявшую сквозь переплет голых ветвей. Он, не переставая, повторял звук, означавший на его языке «свет»; он был целиком поглощен этим занятием.

И только теперь, бесконечно счастливый, я рассказал Маргарет, что мистер Найт высказал мне свое мнение о моей служебной карьере; он считает, что я не слишком преуспел в жизни, и постарался перечислить все мои разочарования и беды.

– Он ведь почти ничего не знает о твоей теперешней жизни – воскликнула она.

– Кое-что знает, – ответил я.

– Что ты сказал?

– Я сказал, что он во многом прав.

Она все прочла на моем лице и улыбнулась, счастливая. Я добавил:

– Я не сказал ему, что и сейчас еще способен на многое; и мог бы, наверное, вынести любые несчастья, кроме… – я смотрел на ребенка, – кроме одного: если бы что-нибудь случилось с ним.

Она заговорила и вдруг остановилась. Радости на ее лице как не бывало, а в глазах отражалось желание защитить, уберечь и в то же время нечто похожее на страх.

50. Разные браки

Когда я оставался один, я порой думал об опасениях, не высказанных Маргарет. Но оба мы и намеком не упомянули об этом целый год, пока однажды вечером – это был все еще безоблачный вечер – не пригласили к обеду Гилберта и Бетти Кук.

К моему удивлению – я ожидал худшего и ошибся, – этот брак оказался прочным. Они часто навещали нас с тех пор, как, опять-таки к моему удивлению, Бетти с Маргарет помирились. Так, самым неожиданным образом, перед Гилбертом с его любопытством широко распахнулись двери нашего дома. Однако любопытство это несколько притупилось. Мы перебрали все причины, которые могли побудить его жениться на Бетти, самая же обычная нам и в голову не приходила: просто он был привязан к жене и незаметно, старательно и с чувством благодарности пытался сделать этот брак приятным для нее.

Со стороны это была любопытная пара. Они ссорились и грызлись между собой. Они решили не иметь детей и беспрестанно спорили о том, как бы повкуснее поесть и выпить да получше украсить свою квартиру. Их бюджет был гораздо скромнее нашего, но жили они гораздо роскошнее, чем мы, и продолжали заботиться о своем уюте; оба уделяли этому много времени и вечно оставались недовольны друг другом.

Нетрудно было представить их годам к шестидесяти, когда Гилберт уйдет в отставку: они будут скитаться по отелям, точно зная, где можно выжать максимум за каждый фунт пенсии, будут изводить рестораторов по всей Европе, точно как Найты, только без ипохондрии, чуть-чуть сварливые, чуть-чуть скупые во всем, что не касается собственных удобств, вечно придирающиеся друг к другу, но грудью защищающие один другого от любого постороннего человека. Со стороны могло показаться, что для них эта жизнь была шагом назад, если вспомнить Бетти в двадцать лет, такую добрую и нескладную, такую мягкую, мечтающую о супружестве, которое придаст смысл ее существованию; или если сравнить сегодняшнего Гилберта с тем, каким он был в двадцать лет, когда, несмотря на его мерзости и прочее, это был все же любезный и великодушный молодой человек.

Но они ладили между собой лучше, чем казалось со стороны, Оба не страдали излишним самолюбием, были даже, пожалуй, толстокожи: ершистость и нежелание поступиться своим «я», которые заставляли их ссориться, не мешали им поддерживать и все больше понимать друг друга. У них уже появилась та особая взаимозависимость, которую иногда наблюдаешь в бездетных браках, когда люди и их отношения не меняются, не становятся более зрелыми, но это уравновешивается тем, что они переносят свои заботы друг на друга, сохраняют взаимный интерес, ревнивую нежность, юной любви.

Я глядел на них за обедом: Гилберт в сорок пять лет уже начал толстеть, а лицо у него побагровело; у Бетти, которая теперь тоже перешагнула за сорок, глаза были еще хороши, но нос стал совсем орлиным, сквозь кожу щек проступили лиловатые Жилки, а плечи отяжелели. И все-таки Маргарет, которая годами и с виду была гораздо моложе, во всем остальном казалась старше – так что, глядя на них, следовало по-разному оценивать их возраст: если не принимать во внимание внешность, Бетти – такая же порывистая и живая, как в молодости, словно сговорившаяся с Гилбертом не упускать мелкие радости жизни, – казалось, бросала вызов времени.

В тот вечер они немного опоздали, чтобы не пришлось заходить к детям; подобно эгоистичным холостякам, они избегали, всего, что казалось им скучным. Бетти все же из вежливости поинтересовалась мальчиками, особенно моим; Гилберт тоже не остался безучастным и засыпал нас расспросами о том, куда мы думаем отдать их учиться.

– Какие могут быть сомнения? – заявил он решительно и добродушно. – Есть только одна хорошая школа. – Он имел в виду ту, которую окончил сам. – Вам это по средствам, и я просто не понимаю, о чем тут думать. В том случае, конечно, – добавил он, внезапно поддавшись своей страсти все вынюхивать и оглядывая Маргарет горящими глазами, – если вы не собираетесь обзаводиться огромным семейством.

– Я больше не смогу иметь детей, – откровенно призналась Маргарет.

– Что ж, тогда все в порядке! – воскликнул Гилберт.

– Нет, нас это угнетает, – возразила она.

– Бросьте! Двоих вполне достаточно. – Он старался ее утешить.

– Но ведь из них только один – сын Льюиса, – ответила Маргарет, которая была гораздо откровеннее меня, хотя и более застенчива. – Будь у него еще дети, было бы куда спокойнее.

– Но как же все-таки насчет этой школы? – быстро спросила Бетти, словно торопясь отделаться от чужих забот, в которые она не желала вникать.

– Совершенно очевидно, что раз это им по средствам, речь может идти только об одной школе. – Гилберт обратился к жене через весь стол, и она через стол ответила ему.

– Ты ее переоцениваешь, – сказала она.

– Что я переоцениваю?

– Тебе кажется, что это замечательная школа. Но в том-то и беда: все вы на всю жизнь влюбляетесь в свою школу.

– А я все-таки настаиваю, – Гилберту доставляло особое удовольствие спорить с ней: вид у него был жизнерадостный и вызывающий, – что там дают лучшее образование во всей стране.

– Кто это говорит? – спросила она.

– Все, – ответил он. – Весь свет. А насчет таких вещей молва никогда не ошибается, – добавил Гилберт, который в прошлом только и делал, что не соглашался с другими.

Они продолжали спорить. Бетти сохранила больше былого скептицизма, чем он; она еще помнила дни, когда среди аристократов, вроде нее самой, или интеллигентов, типа Дэвидсона, принято было пренебрежительно относиться к классовым различиям английской системы образования; она была знакома с некоторыми из наших друзей, которые заявляли, что когда они обзаведутся семьей, то своих детей будут воспитывать по-иному. Она сказала Гилберту:

– Ты предлагаешь им поступить со своими детьми так же, как поступают все?

– А почему бы и нет?

– Если уж кто-нибудь может пренебречь примером других, так это Льюис и Маргарет, – заявила Бетти.

Выполнив таким образом свой дружеский долг, супруги с облегчением заговорили о том, как скверно они провели воскресный день. Но я слушал их рассеянно с того самого момента, как Маргарет сказала, что у нас больше не будет детей. Разговор продолжался, обед проходил по-дружески непринужденно, и только я один ощущал внутреннее напряжение.

«Было бы куда спокойнее…» – конечно, она имела в виду нечто гораздо более серьезное, ее тревожило не только то, что иметь лишь одного сына рискованно. Это-то было ясно.

Нет, Маргарет опасалась не только этого. Ее пугало нечто Другое, что, собственно, мы оба знали, но о чем она по какой-то своей причине не хотела со мной разговаривать.

Все дело было в том, что она не доверяла своим побуждениям. Она знала, что ожидает от наших отношений гораздо большего чем я. Она пожертвовала большим; разбила свою семью и этим взяла на себя большую ответственность и вину; и теперь она очень следила за собой, чтобы не требовать слишком много взамен.

Но на самом деле, хоть она и не доверяла самой себе, она боялась не того, что в своей любви к сыну я невольно забуду обо всем, ее пугало лишь, что в конце концов я сам этого захочу. Она отлично знала меня. И раньше меня поняла, как много огорчений может навлечь на себя человек, чтобы в конечном итоге остаться самим собой. Она видела, что самые глубокие переживания моей молодости – неразделенная любовь, заботы, потраченные на друга, оказавшегося в беде, пассивное отношение к происходящему – имели то общее, что, как бы тяжко мне ни было, я мог утешаться тем, что отвечаю только перед самим собой.

Если бы не Маргарет, я бы этого не понял. Потребовалось огромное усилие, – ибо подспудно, в таких характерах, как у меня, скрывается недопустимое себялюбие, – чтобы осознать свои ошибки.

Без нее я бы с этим не справился. Привычки въедаются глубоко: как легко, как по душе мне было бы найти себя в односторонней, последней привязанности к единственному сыну.

Когда Бетти и Гилберт, полупьяные и болтливые, наконец уехали, я раздвинул шторы и, вместо того чтобы по освежающему, как ночной ветерок, обычаю всех женатых людей посудачить о гостях, сказал:

– Да, жаль, что у нас только он один.

– А тебе непременно нужно стать главой целого рода? – спросила Маргарет.

Она хотела дать мне возможность обратить все в шутку, но я ответил:

– На нем-то это не отразится, верно?

– С ним все будет в порядке.

– Я думаю, что понял достаточно, чтобы ему не мешать. – И добавил: – А если до сих пор не понял, то уже никогда не пойму.

Маргарет улыбнулась, словно мы просто перебрасывались шутками; но она почувствовала, что ошибки прошлого встали перед нами, и ей хотелось освободить меня от них. И тогда я, как будто переменив тему, сказал:

– Эти двое, – я кивнул в сторону ушедших Бетти и Гилберта, – по-видимому, совершили весьма удачную сделку.

Она мгновенно догадалась о моем намерении и приготовилась, обсуждая чужую семейную жизнь, говорить о нашей собственной. В комнате было душно, и мы, жадно вдыхая ночной воздух, обнявшись, спустились на улицу; ночь была жаркая, по мостовой проносились машины; разговаривая о Бетти и Гилберте, мы направились к одной из площадей Бейсуотера и бродили по ней, прижавшись друг к другу.

Да, повторяла она, в каком-то смысле это очень удачный брак. Она считала, что их сблизила не страсть, хотя и этого было довольно, чтобы получать некоторое удовольствие, а такая прозаическая вещь, как боязнь одиночества. Бетти была слишком благородна, чтобы одобрять интриги Гилберта, но оба были одиноки и без больших запросов; они будут нападать друг на друга, но в конце концов сблизятся, и тогда он станет ей нужен. Если бы они имели детей или хотя бы у Бетти был ребенок от первого брака, они бы не были так неразлучны, сказал я; я пытался говорить правду, а не просто облегчить или усложнить собственное положение: чем эгоистичнее они будут по отношению к другим, тем больше будут нужны друг другу.

На площади, которая когда-то поражала величием, а теперь стала просто скопищем доходных домов, гасли последние огни. В воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения. Мы держались за руки и, болтая о Бетти и Гилберте, понимали друг друга и говорили о своих собственных сомнениях.

51. Прислушиваясь к звукам за стеной

В ту ночь, когда мы бродили по площади, оба мальчика были здоровы. Через две недели мы взяли их с собой в гости к дедушке; в те дни только его состояние тревожило нас. Прошлой зимой у Дэвидсона было обострение коронарного тромбоза, и он, хотя и остался жив, являл теперь собой печальное зрелище. Нельзя сказать, что он плохо переносил страдания; но он отлично понимал, что его ждет в будущем, и беда была в том, что ему не нравилось это будущее; он пал духом и считал, что иначе и быть не может.

До шестидесяти с лишним лет он жил жизнью молодого человека. В своих развлечениях, вплоть до мелких удовольствий, игр и длительных прогулок он ничем не уступал молодому. Он казался более хрупким, чем большинство мужчин, но была в нем какая-то первобытная наивность, которая помогала ему не замечать, что он стареет. И вдруг его свалило одним ударом.

Дэвидсон держался куда более стоически, чем мистер Найт. И хотя он считал, что после смерти уйдет в небытие, он боялся кончины гораздо меньше, чем старый священник. До шестидесяти пяти лет он по-настоящему наслаждался жизнью, в то время как мистер Найт уже двадцать лет назад начал предаваться ипохондрии. Однако не мистер Найт, а именно Дэвидсон был беззащитен перед старостью и болезнями.

Но он отчаянно цеплялся за те развлечения, которые были ему еще доступны. Ничто другое не могло пробудить в нем ни малейшего интереса; в это воскресенье Маргарет решила попробовать любой ценой чем-то заинтересовать его.

Когда мы с детьми вошли к нему в кабинет, он удобно сидел в кресле, перед ним стояла доска, и они с Элен играли в придуманную им военную игру. Было тихо; оба мальчика робко жались к, Маргарет, и какое-то мгновение единственным звуком, нарушавшим тишину, было ясно различимое в духоте комнаты дыхание Дэвидсона, чуть-чуть более частое и напряженное, чем у здорового человека.

Тишина нарушилась, как только Морис подошел к Элен, с которой он болтал свободнее, чем с другими взрослыми, а малыш сделал несколько шагов вперед и остановился, переводя взгляд с доски на Дэвидсона. Элен отвела Мориса в уголок, и тогда Чарльз спросил:

– Что делает дедушка?

– Ничего сверхъестественного, Карло.

Хотя тон и самый звук голоса Дэвидсона были не такие, как прежде, а слова непонятны, ребенок залился смехом: его развеселило, что его назвали Карло, и он смеялся, словно от щекотки. Он закричал, что дедушка назвал его Карло, и непременно хотел услышать это еще раз. Потом Дэвидсон закашлялся, а ребенок смотрел на него: тусклые коричнево-серые глаза и синие прозрачные, застывшие скульптурные черты старика и живое, восприимчивое лицо ребенка, – такие разные, что, казалось, между ними нет и тени общего.

– Тебе лучше? – спросил мальчик.

– Спасибо, не очень, – ответил Дэвидсон.

– Не совсем лучше?

– Да, не совсем.

– Немножко лучше?

Раз в жизни погрешив против истины, Дэвидсон сказал:

– Может быть, немножко лучше.

– Скоро будет лучше, – сказал ребенок и добавил, весело и невпопад: – Няне немножко лучше.

Действительно, приходящая няня несколько дней болела гриппом.

– Я очень рад это слышать, Карло.

Я хотел отвлечь мальчика от деда. Тон Дэвидсона был скорее небрежным, чем вежливым; ребенку не было еще и трех лет, а дед разговаривал с ним, как с лауреатом Нобелевской премии, и в этом тоне я услышал печаль, которая, по определению самого Дэвидсона, была совершенно безысходной. Поэтому я подозвал мальчугана и предложил ему поговорить со мной.

Но он ответил, что хочет разговаривать с дедушкой. Я пообещал показать ему картинки. Он улыбнулся и сказал:

– А дедушка назвал меня Карло.

Он обошел стол и приблизился к Дэвидсону, восторженно глядя на него во все глаза. Тогда с ним заговорила Маргарет и попыталась объяснить, что он потом вернется к дедушке, а пока у меня есть для него замечательные новые картинки.

– Пойди с папой, – сказала она.

Ребенок глядел на меня, глаза его потемнели и стали почти черными.

Обычно он был послушным, хотя и любил показать свой характер. Он подыскивал нужные слова, и в глазах у него появился блеск, который у взрослого можно было принять за злорадное упрямство.

– Пойди с папой, – повторила Маргарет.

Но он ответил отчетливо и задумчиво:

– Я не знаю, кто это – папа.

Все засмеялись, и я тоже; но на мгновение меня кольнуло, как лет двадцать назад, когда со мной отказалась танцевать девушка, которую я пригласил. И тут, мысленно переходя от своего оскорбленного самолюбия к эгоизму ребенка, я подумал, какие мы все эгоисты.

Глядя на сына, стоящего рядом с шахматной доской, я вдруг с необычайной ясностью почувствовал, что он вырастет великодушным человеком и в разумных пределах будет дружелюбен и внимателен к окружающим. Но человеческие привязанности рождаются не сразу: дружелюбие и мягкость надо воспитывать в себе, а вот хищный эгоизм сам все время гнездится где-то здесь, совсем близко. И в старости он выступает вновь так же откровенно, как в детстве. Переведя взгляд с улыбающегося ребенка на старика, подавленного и погруженного в себя, я подумал, что по какой-то злой иронии мы видим возрождение детского эгоизма в этом старом человеке, таком высоко принципиальном и мужественном, которого всего лишь год назад никто не назвал бы даже пожилым.

Пока мы пытались оторвать ребенка от деда, он раскапризничался, что с ним редко случалось. Он плакал, сердился, говорил, что у него кашель, как у дедушки, и даже сам пробовал кашлять, а Маргарет не могла понять, действительно ли он кашляет или притворяется, – с утра он и правда был слегка простужен.

Мы по очереди потрогали его лоб. Мальчик, казалось, был чрезмерно возбужден. Он сердито продолжал повторять, что хочет остаться с дедом; он твердил, – как будто это могло послужить основанием остаться здесь, – что у неге такой же кашель, и снова кашлял, чтобы доказать это.

– Он слишком возбужден, вот и все, – сказала мне вполголоса Маргарет, нахмурив лоб и не зная, кем ей заняться, сыном или отцом. Наконец она приняла решение: она приехала поговорить с отцом и должна сделать это, – не может же она оставить его в таком угнетенном состоянии. Она сказала Элен, что Чарльз не совсем здоров, и попросила присмотреть за ним полчаса. Элен кивнула и поднялась с места. Она была удивительно собранной, по-матерински уверенной в себе, какой никогда не могла стать Маргарет; она всегда знала, что делает; ей и в голову не приходило сомневаться в правильности своего поступка или слова. Без всякого усилия, будто гипнотизер, она увела малыша и Мориса из комнаты, и все другие желания вылетели у Чарльза из головы, словно он начисто лишился памяти.

Оставшись с отцом, Маргарет прежде всего заняла место Элен за доской, так как была единственным достойным его противником. Они молча закончили партию. Лицо Дэвидсона немного прояснилось, во-первых, потому что Маргарет была его любимой дочерью, а во-вторых, потому что игра действовала на него, как наркотик. Если многие искали утешения во внуках, то для него они были лишь еще одним напоминанием о близкой смерти.

Оба они – он и Маргарет – смотрели на доску, лица их были обращены друг к другу, четкие, прекрасные и застывшие, словно зеркальное отражение одно другого. У него положение было лучше, чем у Маргарет, но она сумела свести игру к достойному проигрышу.

– Для ровного счета, – весело заявил Дэвидсон, – скажем, что ты набрала шестьдесят пять из ста.

– Ничего подобного, – отозвалась Маргарет, – мне надо не меньше семидесяти пяти.

– Я согласен уступить до шестидесяти девяти.

Старик совсем оживился. Он взглянул на часы и сказал с надеждой:

– Если будем играть быстро, то успеем сыграть еще партию.

Маргарет нерешительно отказалась: лучше отложить игру до следующей недели; его лицо сразу отяжелело, кожа словно обвисла. И тут, чтобы он не погрузился вновь в свое мрачное раздумье, она принялась задавать бесчисленные вопросы. Он отвечал безучастно и односложно. Стоит ли смотреть какие-нибудь новые картины? Есть только одна выставка, равнодушно ответил он, на которую не жаль потратить время. Когда он сможет пойти сам? Не сейчас.

– А когда? – спросила Маргарет.

– Врачи говорят, – ответил он безразлично, – что через месяц-два я смогу поехать на такси и обойти два-три зала.

– Это надо сделать, как только ты сможешь, – сказала она.

– Не имею ни малейшего желания, – ответил он.

Она поняла, что идет по неверному пути. Он успел изложить свои взгляды на живопись, пока был здоров; он писал о картинах в расцвете своего таланта; теперь он не мог этим заниматься и предпочитал отрезать все единым махом, не мучая и не растравляя себя зрелищем новых картин.

В поисках иной темы она заговорила о всеобщих выборах прошлого года, а затем и о тех, которые, вероятно, состоятся в скором времени.

– Я бы сказал, – ответил Дэвидсон, – что надо быть до отвращения благонамеренным гражданином, чтобы обманывать себя по поводу перспектив.

– Не думаю, что такие найдутся, – возразила Маргарет.

– Я бы сказал, что этому зрелищу явно недостанет живописности. – Он изо всех сил старался поддержать разговор. – Хотя нет, – продолжал он, – я попытаюсь придать ему одну живописную деталь. Конечно, только в том случае, если у меня хватит сил идти голосовать, что, признаться, весьма мало вероятно. Но уж если я буду голосовать, то впервые в жизни непременно проголосую за консерваторов.

И я подумал, что большинство моих знакомых, во всяком случае восемь десятых из моих приятелей среди людей интеллигентных профессий, снова начинают склоняться на сторону консерваторов.

Маргарет воспользовалась случаем и перешла в наступление.

– Кстати, о голосовании, – сказала она. – Ведь тридцать лет назад все, что мы видим сейчас, казалось бы немыслимым, правда?

– Совершенно немыслимым, – ответил он.

– Ведь и ты, и твои друзья, наверное, понятия не имели, как все обернется?

– В общем и целом получилось гораздо хуже, чем мы могли себе представить, – сказал он. И добавил: – Тридцать лет назад все, казалось, пойдет разумно.

– Если бы вернуть то время, ты бы рассуждал по-другому?

– В моем теперешнем положении, – он уже не мог оставаться безучастным, она тронула его за живое, – мысль о том, что можно было бы начать все снова, очень больно ранит.

– Я знаю, – отрезала она. – Поэтому ты и должен сказать нам. Поэтому ты и должен все это написать.

– Я бы не доверял взглядам человека обреченного.

– Есть вещи, – начала она резко, отбросив всякую деликатность, – в оценке которых только таким людям и можно верить. Ты прекрасно знаешь, – продолжала она, – мне никогда не нравились убеждения твоих друзей. Я считаю, что во всех основных вопросах вы были не правы. Но неужели ты не понимаешь, как важно было бы узнать твою точку зрения…

– Поскольку будущее меня больше не интересует?

Оба были непреклонны; она устала от попыток найти с ним общий язык, ей трудно было продолжать разговор, но его глаза горели интересом, и все это, видно, даже забавляло его.

Во всех основных вопросах, – подхватил он ее фразу, – мы были совершенно правы.

Некоторое время он глядел на нее и, помолчав, прибавил:

– Но о твоем предложении стоит подумать.

Снова наступило молчание, и мы явственно слышали его дыхание. Он сидел, опустив голову, но это была привычная поза, а не признак подавленности.

– Это могло бы дать мне пищу для размышлений, – произнес он.

Маргарет со вздохом сказала, что ей надо пойти посмотреть, как дети.

– Я подумаю, – повторил Дэвидсон. – Но помни, я ничего не обещаю. Это все-таки физическая нагрузка, а я, пожалуй, не в состоянии ее выдержать.

Он попрощался со мной и повернулся к Маргарет.

– Я всегда очень рад тебе, – сказал он.

Это была странная форма прощания с любимой дочерью: вполне возможно, он не думал о ней, как о своей дочери, а как о единственном человеке, который знает, что он обречен, и не боится этого.

Мы вышли в гостиную, где я не был с того вечера, когда Маргарет сказала, что придет ко мне. Элен играла здесь с детьми, и в этот летний день комната показалась мне гораздо меньше, чем тогда; так уменьшаются для нас, взрослых, комнаты нашего детства.

В этой маленькой комнате Элен сказала, что Чарльзу немного нездоровится; пожалуй, лучше увезти его домой. Уловив смысл разговора, ребенок заплакал, он не хотел уезжать; в такси он снова то вдруг начинал плакать, то замолкал; когда мы вошли в детскую, щеки у него пылали, и в смехе появились истерические нотки, но вопросы он задавал, как всегда, разумно: где тетя Элен и когда он снова ее увидит. Потом сказал растерянно и жалобно:

– Ножки болят.

С его ногами вез как будто было в порядке; тогда Морис решил, что они у него просто замерзли, и Маргарет принялась растирать их ладонями.

– Умница! – сказала Маргарет Морису, очень чувствительному к похвалам.

– Погладим его по головке, – предложил Чарльз, но в смехе его опять зазвучали истерические нотки. Он расплакался, потом затих и снова жалобно сказал: – Головка болит.

Ему прямо на глазах становилось все хуже и хуже. Из носа текло, начался кашель, повысилась температура. Мы с Маргарет вспомнили, каждый про себя, о болезни няньки. Маргарет, не выдавая своего беспокойства, начала стелить Морису в другой комнате; неторопливо, словно выполняя свои обычные обязанности, она успела сказать мне, прежде чем уложила Чарльза в постель:

– Не надо слишком тревожиться.

На ее лице, как у многих нервных людей, трудно было что-нибудь прочесть; гораздо труднее, чем на бесстрастных лицах Роуза или Лафкина, потому что выражение ее лица менялось слишком быстро. Сейчас лицо ее было спокойно, как будто она все еще говорила с детьми. Но, несмотря на ее выдержку и на то, что я не мог справиться с волнением, я вдруг почему-то почувствовал, что она встревожена гораздо сильнее меня, хотя она ничем этого не проявляла и не знала ничего такого, чего я бы не заметил.

– Если завтра ему не станет лучше, мы сразу вызовем Чарльза Марча, – сказал я.

– Чтобы ты спал спокойно, не лучше ли вызвать его сейчас?

Не успела Маргарет уложить ребенка, как в детскую вошел Чарльз Марч. Стоя в гостиной, я прислушивался к их голосам; они звучали настойчиво, невнятно, как-то особенно зловеще оттого, что я не мог различить слов, и мне сразу же вспомнилось, как я прислушивался к этим же голосам, в той же самой комнате утром накануне того дня, когда родился мой сын. Сегодня время тянулось медленнее, чем в то утро; но наконец они вошли в гостиную, и Чарльз сейчас же улыбнулся доброй, подбадривающей улыбкой.

– Не думаю, что это что-нибудь очень уж серьезное, – сказал он.

На миг я совершенно успокоился, словно ревнивец, у которого как рукой сняло ревность, вспыхнувшую от ничтожного повода.

Он сел и, глядя на меня острым, внимательным взглядом, начал расспрашивать о болезни няни. Как она протекала? Более сильные катаральные явления, чем обычно? Не заразился ли кто-нибудь из нас? Да, ответила Маргарет, она тоже болела, но в легкой форме: кругом грипп.

– Верно, – подтвердил Чарльз, – некоторые из моих пациентов тоже болели.

Он обдумывал, как бы не сказать лишнего, чтобы не очень нас встревожить. Мне бросилось в глаза, что пиджак на нем старый, поношенный, с выгоревшими лацканами, и сам он весь как-то потускнел с тех давних пор, когда я знал его элегантным молодым человеком; но выглядел он по-прежнему хорошо; густые светлые волосы, блестящие глаза. Избранный им образ жизни, который раньше казался мне донкихотством или капризом, был как раз по нему.

– Что ж, – сказал он, – было бы несколько преждевременно подозревать у ребенка что-то другое. Когда заболевают такие малютки, я, как старая бабка, не могу не страшиться какой-нибудь редкой инфекции. Но сейчас я не вижу никаких оснований для тревоги. Пока мы смело можем считать это гриппом, тем самым гриппом, которым сейчас болеют все.

Говоря так, он старался успокоить меня. Но он был не только душевным человеком, он сумел стать и хорошим врачом Он сознавал, что говорит чересчур осторожно и чересчур запутанно. Когда речь шла о ребенке – особенно о ребенке близкого друга, – он пытался представить себе все возможные опасности, начинал волноваться, всякое лечение казалось ему неправильным, и это неизбежно вело к внутреннему раздражению. Ибо Чарльз был предан своему делу, но как человек и врач, естественно, хотел всегда быть правым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю