355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Повесть о двух городах » Текст книги (страница 23)
Повесть о двух городах
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Повесть о двух городах"


Автор книги: Чарльз Диккенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

Глава IV
Затишье перед шквалом

Доктор Манетт вернулся домой только на четвертый день, утром. Чему только он не был свидетелем за эти страшные дни; но все это, или во всяком случае многое, тщательно скрывалось от Люси и только уже долгое время спустя, после того как они покинули Францию, она узнала, что тысяча сто узников было отдано на расправу толпе, что четверо суток не прекращалась страшная резня[50]50
  …четверо суток не прекращалась страшная резня… – Вооруженная интервенция Пруссии и Австрии, двинувших свои войска при участии французских аристократов на революционную Францию и заговоры дворян внутри страны вызвали негодование народа, ответившего на нападение врагов революционным террором против сторонников старого режима. Второго – седьмого сентября 1792 года в Париже, Лионе, Реймсе и некоторых других городах после быстрых судов революционных трибуналов большое количество заключенных аристократов было казнено.


[Закрыть]
и что даже самый воздух кругом был насыщен запахом крови. Теперь же ей рассказали только, что толпа пыталась ворваться в тюрьмы, что все политические узники были под угрозой смерти и несколько человек попали в руки толпы и были зверски убиты.

Но мистеру Лорри доктор под строгим секретом рассказал, что он сам был очевидцем этой резни в ту ночь, когда толпа провожала его в Лафорс; что там в это время заседал самозванный революционный трибунал, узников вызывали поодиночке, и тут же на месте мгновенно выносилось решение – отдать его на растерзание толпе, выпустить на свободу или (в редких, исключительных случаях) отправить обратно в камеру. Доставленный толпой в этот трибунал, доктор назвал свое имя и звание и рассказал, что он восемнадцать лет без всякого обвинения и суда пробыл в одиночном заключении в Бастилии; и тут поднялся один из членов трибунала и заявил, что он его знает и может подтвердить его слова: это был не кто иной, как Дефарж.

После этого доктору позволили самому убедиться по спискам, лежавшим на столе, что его зять жив, и он выступил в защиту Чарльза и всячески старался отстоять его жизнь и свободу перед этими вершителями правосудия, из которых кое-кто уже спал, иные бодрствовали, одни были под хмельком, другие трезвые и у многих руки были запятнаны кровью. В первый момент, после бурных оваций и рукоплесканий, которым его приветствовали, как мученика низвергнутого деспотического строя, трибунал постановил немедленно вызвать и допросить Чарльза, и по всему казалось, что его тут же и выпустят; но затем произошло что-то непонятное (доктор не мог объяснить, чем это было вызвано), и члены суда, наклонившись друг к другу, стали о чем-то тихонько совещаться между собой, после чего председатель трибунала объявил доктору, что арестованный должен остаться в заключении, но что ввиду ходатайства доктора ему гарантируется безопасность и его не выдадут толпе, и вслед за этим узника тут же увели обратно в камеру. Тогда доктор снова обратился к трибуналу и стал настоятельно просить, чтобы ему позволили остаться в тюрьме, потому что он опасается, как бы по какой-нибудь несчастной случайности или умышленному недосмотру его зятя не отдали в руки разъяренной толпе. В конце концов ему разрешили это, и он оставался в этой кровавой бане до тех пор, пока не миновала опасность.

Не будем вдаваться в описание всех ужасов, на которые он там нагляделся; вынужденный все время быть настороже, он спал и ел урывками, и все, что там ни происходило, происходило у него на глазах. Бурная радость толпы, приветствовавшей каждого освобожденного узника, поражала его едва ли не больше, чем ее слепая жестокость по отношению к осужденным. Одного узника, выпущенного на свободу, какой-то злодей по ошибке проткнул пикой; доктора вызвали перевязать раненого; он вышел за ворота тюрьмы и увидел добрых самаритян, которые, присев на трупы своих растерзанных жертв, обнимали и поддерживали раненого. Доктор рассказывал об этом, как о каком-то невообразимом кошмаре, в котором перемешалось все; они так бережно ухаживали за раненым, принимали в нем такое горячее участие, сами соорудили носилки, позаботились, чтобы его отнесли домой, а потом тут же схватились за оружие, и опять пошла такая резня, что доктор не выдержал – он закрыл лицо руками, чтобы не видеть этого, и потерял сознание.

Мистер Лорри слушал эти рассказы и с тайным опасением вглядывался в лицо своего шестидесятидвухлетнего друга – он боялся, как бы эти страшные впечатления не вызвали повторения его болезни. Но он должен был признаться себе, что никогда еще не видел его таким; точно он вдруг обнаружил в нем какие-то новые черты. Да, только теперь доктор почувствовал, что пережитые им страдания наделили его силой и властью; что на лютом огне мучений медленно ковалось оружие, которым он прошибет двери тюрьмы и спасет мужа дочери.

– Все это было не напрасно, мой друг, все оказалось на благо. Как когда-то моя милая, дорогая дочь помогла мне вернуться к жизни, так я теперь помогу ей вернуть самое для нее дорогое, с божьей помощью я сделаю это.

Так говорил доктор Манетт. Мистеру Лорри всегда казалось, что жизнь этого человека остановилась однажды, как часы, которые прекратили свой бег и долгое время бездействовали, но когда их завели, они снова пошли верно и точно, без перебоев, ибо механизм их сохранился в полной исправности. И сейчас, глядя в сверкающие решимостью глаза этого спокойного, твердого, уверенного и себе человека, мистер Лорри невольно заражался его уверенностью.

Сколько великих дел мог бы совершить доктор, если бы он положил на это всю ту энергию, упорство и усилия, с какими ему приходилось преодолевать всяческие препятствия. Пользуясь своим правом врача, обязанного прийти на помощь всякому больному, будь он в заключении или на свободе, богатый или бедный, хороший или дурной, он сумел так расположить к себе всех, с кем имел дело, и завоевал такое доверие, что ему предложили взять на себя постоянный врачебный надзор над тремя тюрьмами, в том числе и над крепостью Лафорс. Таким образом он мог сам убедиться и уверить Люси, что ее муж сейчас уже не в одиночном заключении, а в большой общей камере, где много других узников. Он видел его каждую неделю и, приходя домой, передавал Люси привет от мужа, непосредственно из его уст, слова, которые он слышал от него только что; она даже иногда получала письма от Чарльза (только не через доктора, а по почте), но ей не разрешалось писать ему, потому что все, кто попадал в тюрьму, подозревались в заговорах, но самые нелепые и чудовищные преступления приписывались эмигрантам, у которых были друзья или знакомые за границей.

Конечно, доктору приходилось нелегко, и жизнь его была полна тревог и забот; и все же мудрому мистеру Лорри казалось, что у него последнее время появилось какое-то чувство гордости, которое поддерживало и воодушевляло его. Это была вполне оправданная, законная гордость, в ней не было ничего недостойного; и мистер Лорри наблюдал ее не без любопытства. Доктор, конечно, сознавал, что его долголетнее заключение представлялось до сих пор его дочери и другу бессмысленным бедствием, которое лишило его разума, разрушило его здоровье. Но теперь все изменилось – именно это страшное испытание облекло его той силой, на которую оба они сейчас возлагали все надежды, ибо только эта сила и могла выручить Чарльза, вырвать его из когтей смерти. Доктор Манетт был так горд этим, что и с ними он теперь держался иначе, – они были беспомощны и слабы, а он поддерживал, ободрял их и требовал, чтобы они во всем положились на него. Прежде он всегда опирался на Люси, а теперь они как будто поменялись ролями, но с какой признательностью и с какой любовью он взял на себя ее роль: ведь она так много для него сделала – наконец и он может что-то для нее сделать. «Да, любопытно наблюдать; но так оно и должно быть, – благожелательно думал мудрый мистер Лорри, – вы, друг мой, стали теперь главой и опорой семьи, вот и хорошо, более надежной опоры нечего и желать».

Но как ни старался доктор, какие только шаги не предпринимал, чтобы добиться освобождения Чарльза или хотя бы разбирательства его дела в суде, – время было против него, атмосфера с каждым днем становилась все более накаленной. Наступила новая эра[51]51
  Наступила новая эра… – Слова эти имеют и буквальный смысл – в 1793 году французским Конвентом было введено новое летосчисление: 1-й год республики исчислялся с 22 сентября 1792 года, дня провозглашения Республики. Все месяцы получили новые названия.


[Закрыть]
: короля судили, вынесли ему смертный приговор и казнили[52]52
  …короля судили, вынесли ему смертный приговор и казнили… – Людовик XVI был гильотинирован 21 января 1793 года.


[Закрыть]
. Республика, несущая Свободу, Братство, Равенство или Смерть, бросила вызов ополчившемуся против нее миру, решив победить или умереть; над высокими башнями Нотр-Дам день и ночь реяло черное знамя; триста тысяч человек вступили в ряды войск, готовившихся в поход против тиранов во всем мире; как будто драконовы зубы, посеянные на французской земле, дали обильные всходы всюду, куда они ни упали, и поднялись по всему краю, – на равнинах и горах, на песке, на скалах и на заливных лугах, под солнечным небом Юга и угрюмо нависшими тучами Севера, в лесах и болотах, в виноградниках и оливковых рощах, на скошенных лугах и истоптанном жнивье, на плодородных берегах рек и пустынном морском побережье. До человека ли с его личным горем было этой бушующей стихии Первого года Свободы, стихии, хлынувшей не из тверди небесной, а из разверзшейся бездны, от коей отвратились небеса.

Ни отдыха, ни передышки, ни жалости, ни колебаний, ни даже счета времени не существовало в те дни. И хотя дни и ночи чередовались по-прежнему, в том же неизменном круговороте, как и в первозданные времена, когда ночь впервые сменилась утром и наступил первый день, люди потеряли им счет. Страна, охваченная буйной горячкой, утратила представление о времени, словно горячечный больной, впавший в беспамятство. Вот, в мертвой тишине затаившего дыхание города, палач показывает толпе голову короля, и кажется, не прошло и мгновенья, как ей уже показывают голову красавицы королевы[53]53
  …показывают голову красавицы королевы… – Королева Мария-Антуанетта была гильотинирована 16 октября 1793 года.


[Закрыть]
, а она восемь месяцев томилась в тюремных стенах и за время своего вдовства успела поседеть от горя.

И, однако, по какому-то непостижимому противоречию, которому подчиняются подобные явления, время, проносившееся ураганом, казалось, едва двигалось. Революционный трибунал в столице, сорок, пятьдесят тысяч революционных комитетов по всей стране, закон о «подозрительных», грозивший потерей свободы и жизни всякому, ибо любой добропорядочный честный человек мог оказаться жертвой любого негодяя и мошенника, тюрьмы, переполненные ни в чем не повинными людьми, которых держали там без суда и следствия, – все это стало обычным, узаконенным порядком вещей, и хотя прошло всего лишь несколько недель, как были введены эти законы, они так прочно вошли в жизнь, словно так оно и было всегда и все уже давно свыклись с этим. Но самым привычным, примелькавшимся зрелищем, без которого нельзя было и представить себе этот город, как будто неразрывно связанный с ним испокон веков, было чудовищное сооружение на площади – зубастая кумушка Гильотина.

В каких только шуточках и остротах не изощрялись на ее счет! – Незаменимое лекарство от головной боли, верное средство, предупреждающее седину, лучшее средство для восстановления цвета лица; народная бритва – бреет быстро и чисто; ступай, поцелуй Гильотину, она тебе откроет окошечко, и ты тут же чихнешь в мешок. Гильотина стала символом возрождения человечества, она заменила собой крест. Кресты поснимали с шеи и на груди носили маленькие изображения гильотины; ей поклонялись, в нее веровали, как когда-то веровали в крест.

Она что ни день рубила несчетное множество голов, и не только сама она стала багрово-красной, но и земля под ней набухла и пропиталась кровью. Ее можно было разобрать на части, как игрушечный домик с чертиком, а как только возникала надобность, ее тут же собирали и снова пускали в ход. Она заставляла умолкнуть речистых, повергала сильных, не щадила ни прекрасных, ни добрых. Двадцать два друга народа – двадцать один живой и один мертвый[54]54
  Двадцать два друга народа – двадцать один живой и один мертвый… – Речь идет об осуждении группы депутатов-жирондистов, один из которых покончил самоубийством до казни; эти депутаты Конвента возглавляли партию умеренной буржуазии.


[Закрыть]
– предстали перед ней в одно утро, и она мигом снесла головы всем. Именем библейского исполина нарекли главного палача[55]55
  Именем библейского исполина нарекли главного палача. – Имя палача, который обезглавил короля и королеву, Сансон. По-французски оно произносится так же, как и имя библейского силача Самсона. Библейский Самсон был ослеплен, что дает повод Диккенсу обыграть в конце этой фразы «слепоту» «палача».


[Закрыть]
, приставленного к гильотине, но он с этим орудием был сильнее своего тезки, и слепота его была еще более страшной, ибо он каждый день сокрушал врата храма господня.

И среди всех этих ужасов и всего, что они порождали, доктор неизменно сохранял твердость духа; уверенный в своей силе, он действовал осторожно и упорно и ни минуты не сомневался, что он в конце концов спасет мужа Люси. Но разбушевавшаяся стихия, в которой смешалось и перевернулось все, захлестнула и перевернула время, и Чарльз вот уже год и три месяца томился в тюрьме, а доктор все продолжал надеяться и не терял твердости духа. В декабре того года революция вступила в такую грозную фазу, что на юге Франции реки были запружены трупами казненных ночью, а утром с первыми лучами бледного зимнего солнца из тюрем выводили новые партии осужденных, выстраивали их шеренгой и расстреливали целыми партиями. И среди этого террора доктор сохранял бодрость духа. Ни один человек в Париже не пользовался такой широкой известностью. Эта известность создавала ему совершенно особое положение. Спокойный, отзывчивый, всегда готовый прийти на помощь своими знаниями и опытом любому больному, будь то убийца или жертва, он сумел сделаться необходимым и в госпитале и в тюрьме. Искусный врач, он был предан своему делу, а его необыкновенная внешность и легенды, ходившие об узнике Бастилии, отличали его от всех других людей. Он был вне всяких подозрений, и никому не приходило в голову усомниться в нем, как если бы он и в самом деле восстал из гроба восемнадцать лет тому назад или дух его явился с того света и остался на земле среди живых.

Глава V
Пильщик

Год и три месяца. И все это время Люси жила в постоянном страхе, у нее никогда не было уверенности, что гильотина вот-вот не отрубит голову ее мужу. Каждый день по мостовой громыхали телеги, битком набитые осужденными на смерть. Миловидные девушки, красивые женщины, черноволосые, белокурые, седые; юноши, мужчины в цвете лет, старики; дворяне и простолюдины – все это было пряным питьем для гильотины, красным вином, которое изо дня в день вытаскивали на свет из мглы страшных тюремных подвалов и везли по улицам, дабы утолить ее ненасытную жажду. Свобода, Равенство, Братство или Смерть! Последнюю ты, не скупясь, жалуешь всем, о Гильотина!

Если бы бедняжка Люси, сраженная обрушившимся на нее бедствием и этим бесконечным ожиданьем, в отчаянии опустила руки, в этом не было бы ничего удивительного, – в таком состоянии пребывали многие. Но с того самого дня, когда на чердаке в Сент-Антуанском предместье она впервые прижала к своей юной груди седую голову отца, она поддерживала его своею любовью и преданностью и неустанно заботилась о нем. И теперь, когда судьба послала ей это испытание, она продолжала заботиться о нем с той же неизменной преданностью, на какую способны лишь истинно добрые, глубоко отзывчивые натуры.

Как только они поселились на новой квартире и доктор Манетт всецело посвятил себя своему призванию, Люси постаралась наладить их домашнюю жизнь, и делала это так же заботливо и любовно, как если бы муж ее был здесь с ними. Все в доме всегда было в полном порядке, всему было свое время и место. Каждый день она занималась с маленькой Люси, уделяя этому столько же времени и внимания, как если бы они жили по-прежнему у себя дома в тихом тупичке в Лондоне. Словно стараясь поддержать в себе веру, что они вот-вот заживут все вместе, по-старому, она обманывала себя разными невинными выдумками, – вдруг затевала уборку в надежде на внезапное возвращение Чарльза, раскладывала на столе его книги, подвигала для него кресло, – и только в этом, да в пламенных молитвах перед сном, когда она, горячо помолившись за всех заключенных страдальцев, томившихся в тюрьмах под угрозой смерти, шептала имя одного дорогого ей узника, она давала выход своему молчаливому горю.

Внешне она мало изменилась. Она ходила теперь всегда в темном простом платье и так же одевала и малютку Люси, но и эта траурная одежда отличалась таким же изяществом и была ей так же к лицу, как и светлые нарядные платья прежней счастливой поры. Она побледнела, и на лице ее точно застыло то недоуменно-сосредоточенное выражение, которое прежде появлялось и исчезало. Но она была все так же хороша.

Иногда, прощаясь на ночь с отцом, она, обняв его, разражалась слезами и говорила ему, что все надежды ее на него одного. И он успокаивал ее и утешал своей твердой уверенностью:

– Без моего ведома с ним ничего не может случиться, я уверен, что спасу его, Люси.

Как-то раз вечером, спустя несколько недель после того как они поселились в Париже, отец, вернувшись домой, сказал ей:

– Люси, дорогая моя, в верхнем этаже тюрьмы есть окно, у которого Чарльз может иногда постоять в третьем часу дня. Если ему удастся подойти к этому окну – а это зависит от разных обстоятельств и случайностей, – он сможет тебя увидеть, так он по крайней мере думает, надо только, чтобы ты стояла на улице в определенном месте, которое я тебе покажу. Но ты, бедняжка, не сможешь его увидеть, а если бы и могла, все равно тебе нельзя было бы подать ему никакого знака. Это для вас слишком опасно.

– О, покажите мне это место, папа! Я буду ходить туда каждый день.

И с тех пор каждый день, в любую погоду Люси простаивала там по два часа. В два она уже была там, стояла до четырех, потом грустно уходила. Когда на улице было не слишком сыро и можно было не опасаться за малютку, она брала с собой маленькую Люси; в дурную погоду она ходила одна; но она ни разу не пропустила ни единого дня. Это был темный грязный закоулок маленькой кривой улочки. На ней в этом конце стояла только лачуга пильщика, а дальше по обе стороны тянулись глухие стены. На третий день пильщик заметил ее.

– Добрый день, гражданка!

– Добрый день, гражданин!

Эта форма обращения недавно была введена законом. Так до сих пор обращались друг к другу ярые патриоты, теперь это стало обязательным для всех.

– Опять сюда гулять пришли, гражданка?

– Как видите, гражданин!

Пильщик, низенький подвижный человечек с очень выразительной мимикой (он раньше был каменщиком, чинил дороги), покосился на тюрьму, показал на нее пальцем, поднес обе руки к лицу и, растопырив все десять пальцев, чтобы изобразить прутья решетки, осклабившись уставился на Люси.

– Но меня это не касается, не мое это дело, – сказал он и опять принялся пилить.

На другой день он уже поджидал Люси и, как только она появилась, тут же окликнул ее:

– Что, опять гуляете здесь, гражданка?

– Да, гражданин.

– И с дочкой! Это мама твоя, да, гражданочка?

– Сказать да, мамочка? – прошептала маленькая Люси, прижимаясь к матери.

– Да, детка.

– Да, гражданин.

– Ага! Ну, да это не мое дело! Мое дело дрова пилить. Видишь, какая у меня пила! Я называю ее моя гильотиночка. Джиг-джиг-джиг – и голова долой!

Чурка упала, и он швырнул ее в корзину.

– А себя я называю Самсоном дровяной гильотины. А ну-ка, смотри! Джиг-джиг, джиг-джиг – вот и ее голова долой! А теперь малютка: чик-чик, чок-чок! – вот и ее головенка прочь. Вся семейка!

Люси, вздрогнув, отвернулась, когда он, смеясь, швырнул обе чурки в корзину; но как можно было избежать его, когда он работал на том самом месте, куда она приходила стоять. Теперь уже она сама первая здоровалась с ним, стараясь задобрить его, и частенько совала ему деньги на выпивку, которые он охотно принимал.

А его, видно, разбирало любопытство: иногда, глядя на решетку окна и забыв, что он тут рядом, она всем существом своим мысленно переносилась к мужу и потом, вдруг очнувшись, ловила на себе любопытный взгляд, – пильщик стоял, упершись коленом в скамью, и, прервав работу, следил за нею, не сводя глаз. – А меня это не касается, не мое дело! – спохватившись, говорил он и принимался усердно пилить.

В любую погоду, будь то снег или мороз, и в ветреные весенние дни, и в солнечный летний зной, и в ненастную осеннюю пору, и снова в зимнюю стужу – Люси каждый день выстаивала на этом месте два часа н всякий раз, уходя, целовала стену тюрьмы. Мужу не всегда удавалось ее видеть – раз в пять-шесть дней (это она знала от отца), иногда три дня подряд, а иногда он не видел ее неделю-две. Но Люси достаточно было знать, что он может увидеть ее и видит иногда, и если бы ради этого надо было стоять здесь с утра до вечера, она ходила бы сюда дежурить день за днем.

Так прошел год и больше, наступил декабрь, и хотя ничто не изменилось и по-прежнему продолжал свирепствовать террор, отец Люси не падал духом и не сомневался в благополучном исходе. Как-то раз в мягкий снежный день Люси в обычное время пришла на свой заветный угол. Был какой-то праздник, и на улицах шло буйное веселье. Люси по дороге видела, что на многих домах водрузили пики с развевающимися на них красными колпаками и трехцветными лентами; кое-где на фронтонах красовались огромные надписи (их теперь тоже делали трехцветными буквами): Республика Единая, Неделимая – Свобода, Равенство, Братство или Смерть.

На маленькой убогой лачуге пильщика едва хватило места для этой надписи; но, как-никак, ему кто-то намалевал ее, и только Смерть пришлось сильно ужать, видно было, что ее втиснули с трудом. На крыше у него, как и всех добропорядочных граждан, красовалась пика с красным колпаком, а в окне он выставил свою пилу с надписью «Святая Гильотиночка», ибо большая зубастая кумушка Гильотина давно уже попала в святые и так ее и величали в народе. Сарай пильщика был закрыт, и самого его не было видно. Люси вздохнула с облегчением, – наконец-то она здесь совсем одна и он ей не будет мешать! Но он оказался неподалеку; вскоре она услышала какой-то шум, крики, топот и со страхом обнаружила, что все это приближается к ней. Через минуту из-за тюремной стены показалась толпа, и она увидела пильщика, который, схватившись за руки с Местью, кружился в пляске. Толпа была громадная, человек пятьсот, и все они плясали как одержимые. Музыки не было, они плясали под собственное пение. Пели сложенную в то время излюбленную революционную песню[56]56
  Пели сложенную в то время излюбленную революционную песню… – «Карманьола» – куплеты революционного содержания, исполнявшиеся в сопровождении пляски. Диккенс, очевидно, воспользовался описанием пляски у Себастиана Мерсье («Картины Парижа») либо непосредственно, либо в тех выдержках, которые приведены в книге Карлейля «История Французской революции».


[Закрыть]
с грозным отрывистым ритмом, напоминавшим какое-то дикое лязганье или скрежет зубовный. Схватившись за руки – мужчины с женщинами, женщины с женщинами, мужчины с мужчинами, – кружились кто с кем придется. Вначале даже нельзя было разобрать, что это пляска; казалось, это какой-то бешеный вихрь стремительно мелькающих красных колпаков и пестрых лохмотьев. Но когда вся толпа вышла на открытое место и закружилась перед тюрьмой, что-то похожее на фигуры какого-то дикого неистового танца стало проступать в этом круженье. Став друг против друга, они сходились, потом, отпрянув назад, ударяли друг дружку в ладоши, хватали друг друга за головы и, снова отпрянув, кружились сначала в одиночку, потом, схватившись за руки, парами, все быстрей и быстрей, пока многие не падали в изнеможенье; тогда, сомкнувшись в хоровод, толпа кружила вокруг упавших, затем распадалась на маленькие кружки; кружились четверками, парами, а потом вдруг все сразу останавливались; и опять все начиналось сначала, сходились, отпрядывали, хлопали в ладоши и снова принимались кружиться в другую сторону. Наконец, когда они уже в который раз внезапно остановились, на минуту водворилась тишина; потом, хлопнув в ладоши, они снова затянули песню, грозно отбивая такт, построились в колонну, во всю ширину улицы, и, опустив головы и вскинув руки, с воем ринулись дальше.

Что-то поистине дьявольское было в этой пляске; никакая ожесточенная битва не могла бы произвести такого страшного впечатления; невинное здоровое развлечение – танец, превратилось в какой-то бесовский пляс, гневный, дурманящий голову и разжигающий ярость. И когда в Этих порывистых движениях мелькало что-то грациозное, они казались еще ужаснее, оттого что природная грация и красота были так жестоко изуродованы. Юная девическая грудь, обнаженная в неистовом исступлении, прелестное, почти детское личико с дико остановившимся взглядом, маленькая ножка, топтавшая кровавое месиво, – вот что мелькало в бешеном вихре этой бесовской пляски.

Это была карманьола. Она умчалась дальше, и Люси осталась одна; испуганная, потрясенная, она стояла, прислонившись к стене убогой лачужки пильщика, а снег падал беззвучно, большими белыми пушистыми хлопьями, и кругом было так тихо, как будто ничего этого и не было. Она стояла, закрыв лицо руками, и не видела, как подошел отец.

– Ах, папа! – воскликнула она. – Какое ужасное Зрелище!

– Да, да, дорогая моя. Я уже не первый раз его вижу. Не бойся, тебе их нечего бояться.

– Я не за себя боюсь. Но ведь эти люди держат в своих руках жизнь Чарльза.

– Мы скоро вызволим его… Чарльз сейчас у окна, я, уходя, видел, как он пробирался туда, и пришел тебе сказать. Кругом сейчас никого нет, можешь послать ему поцелуй, он смотрит на тебя вон из-под того выступа, под самой крышей.

– Да, папочка! Ах, если бы я могла и душу свою послать ему туда с этим поцелуем!

– Тебе совсем не видно его, бедняжка моя?

– Нет, – отвечала Люси, запрокинув голову, жадно вглядываясь полными слез глазами в защищенную выступом решетку и посылая туда воздушный поцелуй, – нет!

Чьи-то шаги, заглушенные снегом. Мадам Дефарж.

– Добрый день, гражданка, – приветствует ее доктор.

– Добрый день, гражданин, – отвечает мадам Дефарж. И проходит мимо. И опять никого нет. Точно черная тень перерезала белую дорогу и скрылась.

– Обопрись на меня, милочка. Идем отсюда. Ну, приободрись же, смотри повеселей, ради Чарльза. Вот и хорошо. – Они вышли из переулка. – Этим ты и его подбодрила. Завтра его вызывают в суд.

– Завтра!

– Больше уже нельзя оттягивать. Я все, что мог, подготовил, надо бы еще предпринять кое-какие шаги, но этого нельзя сделать, пока не соберется трибунал. Чарльза еще не уведомляли, но сегодня ему объявят об этом и переведут в Консьержери[57]57
  Консьержери – средневековая тюрьма, расположенная неподалеку от собора Парижской богоматери, часть дворца юстиции; здесь во время революции находились политические преступники, осужденные на казнь.


[Закрыть]
. Мне сообщили заблаговременно. Ты, надеюсь, не боишься?

– Вся моя надежда на вас, – с трудом вымолвила Люси.

– Ты можешь быть совершенно спокойна, дитя мое, твои мученья подходят к концу. Еще несколько часов, и тебе возвратят его. Я постарался склонить в его пользу всех, от кого зависит решение. Мне надо повидать Лорри.

Он остановился. Грохот колес по мостовой гулко прокатился где-то рядом. Оба, и отец и дочь, знали, что это значит. Одна. Две. Три. Три телеги, битком набитые страшным грузом, двигались по заснеженной мостовой.

– Мне необходимо повидать Лорри, – повторил доктор, быстро сворачивая с Люси в первый переулок.

Преданный своему долгу, честный старик все еще возился с запутанными делами фирмы; он не считал возможным сложить с себя ответственность. В связи с конфискацией имущества в банк поступали частые запросы, и он удовлетворял их с помощью своих книг. Он не щадил усилий, чтобы спасти все, что можно, для законных владельцев, и ему это иногда удавалось. Никто лучше его не мог бы уберечь вверенные Теллсону ценности и избежать при этом всяких неприятностей и огласки.

Сумрачно-багровое небо чуть золотилось на западе, над Сеной стелился туман, надвигались сумерки. Когда они подошли к банку, уже почти стемнело. Угрюмый, пустынный, вырос перед ними в темноте величественный дворец монсеньера. На дворе над кучей мусора белела громадная вывеска: Народная собственность. Республика Единая, Неделимая, Свобода, Равенство, Братство или Смерть!

Кто бы это мог быть у мистера Лорри? Чей это дорожный плащ брошен на стуле? Кто этот посетитель, который только что прибыл откуда-то и не желает показываться? Мистер Лорри, взволнованный и удивленный, бросился к Люси и горячо обнял свою любимицу. Кому он повторил то, что она ему сказала? С кем это он говорил, когда, повернувшись к дверям спальни, откуда он только что вышел, он повторил за ней, повысив голос:

– Переводят в Консьержери, суд назначен на завтра!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю