Текст книги "Большие надежды"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
Глава XXIX
Поднялся я спозаранку. Идти к мисс Хэвишем было еще не время, и я отправился погулять за город, в ту сторону, что была ближе к ее дому – и дальше от кузницы Джо (к Джо можно сходить завтра!). Я шел и думал о моей благодетельнице и о лучезарном будущем, которое она мне готовит.
Она усыновила Эстеллу, она, в сущности, усыновила и меня, и, конечно же, в ее планы входит соединить нас. Никому другому, как мне, предстоит оживить уснувший дом, распахнуть окна темных комнат навстречу солнцу, пустить все часы, разжечь веселый огонь в каминах, смахнуть паутину, выгнать ползучих тварей – словом, свершить все славные подвиги сказочного рыцаря и жениться на принцессе. По дороге я остановился взглянуть на дом; и потемневший кирпич стен, замурованные окна, зеленый плюш, крепкие ветви которого, словно жилистые стариковские руки, обвили даже трубы на крыше, – все это слилось к заманчивую тайну, разгадать которую суждено было мне. А сердцем этой тайны была, разумеется, Эстелла. Но хотя она безраздельно властвовала надо мною, хотя к ней летели мои мечты, хотя она уже в детстве оказала огромное влияние па мою жизнь и характер, я даже в то безоблачное утро не наделял ее достоинствами, которыми она не обладала. Я нарочно упоминаю об этом сейчас, потому что лишь с помощью этой нити можно проследить за моими блужданиями по лабиринту, в который я попал. Умудренный жизнью, я знаю, что обычное представление о влюбленных не всегда справедливо. О себе скажу одно: я полюбил Эстеллу любовью мужчины просто потому, что иначе не мог. Да, часто, часто, а может быть и постоянно, я с грустью говорил себе, что люблю без поощрения, без надежды, наперекор разуму, собственному счастью и душевному покою. Да, я любил ее не меньше от того, что понимал это, не меньше, чем если бы она казалась мне безгрешным ангелом, сошедшим на землю.
Я рассчитал свою прогулку так, чтобы оказаться у ворот в тот же час, как бывало раньше. Дернув колокольчик неверной рукой, я отвернулся от калитки, чтобы перевести дух и справиться с неистово бьющимся сердцем. Я услышал, как отворилась дверь, услышал шаги во дворе; но сделал вид, что ничего не слышу, даже когда калитка заскрипела на ржавых петлях.
Наконец, почувствовав, что меня тронули за плечо, я вздрогнул и обернулся. И тут вздрогнул еще раз, уже гораздо натуральнее, увидев, что передо мной стоит человек в опрятной серой одежде, – человек, которого я меньше всего мог себе представить на месте привратника у мисс Хэвишем.
– Орлик?
– Да, да, молодой хозяин, не у вас одного перемены в жизни. Да вы входите, входите. Калитку не велено держать отворенной.
Я вошел, он захлопнул калитку, запер ее и, вынув ключ, зашагал впереди меня.
– Да! – сказал он, оглянувшись через плечо. – Вот он я, тут как тут.
– Как ты сюда попал?
– Пешком пришел, – дерзко ответил он. – А сундук мне привезли на тачке.
– Ты, кажется, прочно здесь обосновался?
– А что ж. Ничего худого тут нет, молодой хозяин.
Я был в этом далеко не уверен. Пока я обдумывал его слова, он оторвал свои тяжелый взгляд от земли и медленно оглядел меня всего, с ног до макушки.
– А из кузницы ты, значит, ушел? – спросил я.
– Разве же это похоже на кузницу? – сказал Орлик, оглядываясь по сторонам с обиженным видом. – Похоже, а?
Я спросил, давно ли он ушел от Гарджери.
– Здесь все дни на один образец, – отвечал он, – сразу и не подсчитаешь. Уж после того ушел, как вы уехали.
– Это я и сам знаю, Орлик.
– А как же, – сказал он сухо. – Вы же ученые.
Тем временем мы вошли в дом, и оказалось, что Орлик занимает возле самой двери комнату с небольшим окошком во двор. Это была узкая каморка вроде тех, в каких живут парижские консьержи. На стене висело несколько ключей, к которым Орлик теперь присоединил и ключ от калитки; в нише стояла его кровать, накрытая лоскутным одеялом. Комната производила впечатление неряшливое, тесное, сонное, – ни дать ни взять клетка, где живет сурок в образе человека; а сам Орлик, чья тяжелая черная фигура маячила в тени у окна, и был тем сурком, для которого она предназначалась.
– Я никогда не видел этой комнаты, – заметил я. – Да и привратника здесь раньше не было.
– Не было, – сказал он, – пока не пошли разговоры, что дом без охраны, а это, мол, опасно, – тут и беглые и мало ли какой еще сброд шатается. Вот тогда меня и рекомендовали сюда, потому что я всякому могу сдачи дать; я и поступил. Работа здесь легкая, – легче, чем мехи раздувать да по железу бить… Оно заряженное.
Он заметил, что мой взгляд остановился на стене, где висело ружье с обитой медью ложей.
– Ну что ж, – сказал я, наскучив этим разговором, – пройти мне наверх к мисс Хэвишем?
– А провалиться мне, коли я знаю, – ответил он и потянулся всем телом, а потом встряхнулся, как собака. – Я только то знаю, что мне приказано. Я вот этим молотком ударю по этому вот звонку, а вы идите по коридору, пока не встретите кого-нибудь.
– Меня, вероятно, ждут?
– Провал меня возьми, коли мне это известно! – сказал он.
Тогда я свернул в длинный коридор, которым ходил когда-то в своих грубых башмаках, а он ударил по звонку. Звук еще не успел замереть, когда в конце коридора появилась мисс Сара Покет, на лице которой, по моей милости, остались теперь только желтые и зеленые краски.
– Ах, это вы, мистер Пип? – сказала она.
– Я, мисс Покет. Рад вам сообщить, что мистер Покет и его семья в добром здоровье.
– Но все так же неблагоразумны? – вздохнула Сара, скорбно покачав головой. – Благоразумие им нужнее, чем здоровье. Ах, Мэтью, Мэтью! Дорогу вы знаете, сэр?
Как не знать – я столько раз ходил вверх и вниз по этой темной лестнице. Теперь я поднялся по ней в легких городских штиблетах и, как бывало, постучал в дверь к мисс Хэвишем. Тотчас послышался се голос:
– Это Пип. Войди, Пип!
Она сидела на своем прежнем месте у туалетного стола, все в том же платье, сложив руки на крюке своей палки, опираясь на них подбородком и устремив взгляд на огонь. А возле нее, держа в руке ненадеванную белую туфельку и внимательно се разглядывая, сидела нарядная дама, которую я никогда раньше не видел.
– Входи, Пип, – бормотала мисс Хэвишем, не оглядываясь на меня. – Входи, входи. Как поживаешь, Пип! Целуешь мне руку, словно я королева, а?.. Ну?
Она вдруг взглянула на меня, не поднимая головы, и повторила мрачно-шутливым тоном: – Ну?
– Мне передали, мисс Хэвишем, – начал я, смутившись, – что вы были так добры, что изъявили желание повидаться со мной, и я тотчас же приехал.
– Ну?
Нарядная дама, которую я никогда раньше не видел, подняла голову и лукаво взглянула на меня, и тут я понял, что на меня смотрят глаза Эстеллы. Но она так изменилась, так похорошела, стала такой женственной, так далеко ушла по пути всяческого совершенства, что сам я словно не подвинулся вперед ни на шаг. Я смотрел на нее и с ужасом чувствовал, что опять превращаюсь в неотесанного деревенского мальчика. О, как остро я в эту минуту ощущал ее недоступность и ту пропасть, что разделяла нас!
Эстелла протянула мне руку. Я, запинаясь, промямлил что-то насчет того, как я рад опять с ней встретиться и как давно ждал этого дня.
– Что скажешь, Пип, очень она изменилась? – спросила мисс Хэвишем, хищно поглядывая на меня и стуча клюкой по стоявшему между нами стулу в знак того, что мне следует на него сесть.
– Когда я вошел, мисс Хэвишем, я не увидел ничего знакомого ни в лице, ни во всем облике; но теперь просто удивительно, как я все больше узнаю прежнюю…
– Как? Прежнюю Эстеллу? – перебила мисс Хэвишем. – Но ведь она была гордая и злая, и ты хотел уйти от нее. Разве не помнишь?
Я пролепетал, что ведь это было давно, что я тогда был глуп, и прочее в том же роде. Эстелла спокойно улыбнулась и сказала, что, по всей вероятности, я был совершенно прав, – в то время она действительно могла хоть кого вывести из терпения.
– А он изменился? – спросила ее мисс Хэвишем.
– Очень, – ответила Эстелла, поглядев на меня.
– Не такой простой и грубый, каким был? – сказала мисс Хэвишем, перебирая ее кудри.
Эстелла засмеялась, взглянула на туфлю, которую держала в руке, снова засмеялась, взглянула на меня и отставила туфлю. Она и теперь обращалась со мной как с мальчишкой, но она меня завлекала.
Мы сидели в дремотном сумраке этой комнаты, дурманящее влияние которой я испытал на себе с такой силой, и я узнал, что Эстелла только что возвратилась из Франции и будет жить в Лондоне. Она была по-старому горда и своевольна, но свойства эти так сливались с ее красотой, что отделить их от ее красоты было бы невозможно, даже грешно, – или мне так казалось. Но поистине невозможно было, видя ее, забыть недостойную жажду богатства и высокого положения, отравившую мне отроческие годы; и вздорные желания, которые заставили меня стыдиться родного дома и Джо; и несчетные грезы, когда лицо ее то мерещилось мне в языках огня, то вместе с искрами взлетало над наковальней, то, возникнув из ночной тьмы, заглядывало в окошко кузницы, чтобы тут же исчезнуть. Словом, не в моих силах было оторвать ее, будь то в настоящем или в прошедшем, от всего самого сокровенного в моей жизни.
Было решено, что я пробуду у них весь день, переночую в гостинице, а завтра уеду в Лондон. После недолгой беседы мисс Хэвишем отправила нас вдвоем погулять в саду, а потом, когда мы вернемся, сказала она, я, как в былые времена, покатаю ее в кресле.
И вот мы с Эстеллой вошли в старый сад через ту самую калитку, в которую я когда-то решился войти, не ведая, что меня ждет битва с бледным молодым джентльменом, ныне Гербертом; я – трепещущий, влюбленный даже в оборки ее платья; она – спокойная, как богиня, и отнюдь не влюбленная в фалды моего сюртука. Когда мы подошли к месту поединка, она остановилась и сказала:
– Чудачка я была, что спряталась тогда и подглядела вашу драку; но это мне доставило великое удовольствие.
– Вы удостоили меня великой награды.
– Разве? – сказала она небрежно, точно ничего не помнила. – Я знаю только, что терпеть не могла вашего противника за то, что он явился сюда навязывать мне свое общество.
– Сейчас мы с ним друзья, – сказал я.
– Вот как? Впрочем, я вспоминаю, вы, кажется, учитесь у его отца?
– Да.
Мне было неприятно в этом признаваться: выходило, будто я школьник, а она и без того обращалась со мной как с маленьким.
– С тех пор как изменилось ваше положение и ваши виды на будущее, вы изменили и круг знакомых, – сказала Эстелла.
– Это естественно, – сказал я.
– И необходимо, – добавила она надменно. – Теперь вам не пристало знаться с теми, с кем вы были знакомы раньше.
Честно говоря, я сомневаюсь, чтобы в мои намерения еще входило навестить Джо; но если и было у меня такое намерение, то после этих слов оно развеялось как дым.
– В то время, – сказала Эстелла, слегка взмахнув рукой, чтобы пояснить, что она имеет в виду время нашей драки, – вы еще не знали, какая удача вас ждет впереди?
– Понятия не имел.
Какое уверенное превосходство чувствовалось в ней и какая робкая покорность – во мне, когда мы шли рядом по дорожке сада! Но я терзался бы этим обстоятельством куда больше, если бы не видел причины его в том, что именно я, а не кто другой, предназначен ей судьбою.
Сад совсем одичал и заглох, так что бродить по нему было затруднительно, и мы, пройдя раза три взад и вперед, вышли обратно во двор пивоварни. Я показал Эстелле то место, где в самый первый день увидел, как она ходит по старым бочкам, и она, бросив в ту сторону холодный, мимолетный взгляд, сказала: – Да? – Я напомнил ей, как она вышла из дома и дала мне мяса и пива, и она сказала: – Не помню.
– Не помните, как довели меня до слез? – спросил я.
– Нет, – ответила она и, покачав головой, отвернулась.
Она не помнила, ей было все равно, и от этого я снова заплакал, но только в душе, – а это самые горькие слезы.
– Должна вам сказать, – заметила Эстелла, снисходя до меня, как блестящая светская красавица, – что у меня нет сердца; может быть, это имеет отношение и к памяти.
Я выдавил из себя какие-то слова, долженствовавшие означать, что я в этом сомневаюсь. Что она ошибается. Что без сердца невозможна такая красота.
– О, – возразила Эстелла, – у меня, разумеется, есть сердце в том смысле, что его можно пронзить ножом или прострелить. И, конечно, если бы оно перестало биться, я бы умерла. Но вы понимаете, что я хочу сказать. У меня нет никакой мягкости – никаких чувств… сентиментов… глупостей.
Что это мелькнуло в моем сознании, пока она стояла, внимательно глядя на меня? Было ли то что-нибудь подмеченное мною в мисс Хэвишем? Нет. В манере ее, в движениях было то отдаленное сходство с мисс Хэвишем, какое нередко приобретают дети, когда долго живут в уединении с взрослым человеком, и которое впоследствии проявляется и одинаковом выражении двух лиц, как будто бы совсем между собою несхожих. Но здесь было другое. Я еще раз взглянул на Эстеллу, но, хотя она по-прежнему смотрела на меня, неуловимое исчезло. Что же это было?
– Я не шучу, – продолжала Эстелла и не то чтобы нахмурилась (на лбу ее не было ни морщинки), но как-то потемнела лицом. – Если нам предстоит часто видеться, лучше вам запомнить это теперь же. Нет! – Она властно пресекла мою попытку заговорить. – Я никого не подарила своей благосклонностью. У меня ее никогда ни к кому не было.
Мы заглянули в давным-давно заброшенную пивоварню, и Эстелла, указав на галерею под крышей, где я увидел ее все в тот же первый день, сказала, что помнит, как забралась туда и видела сверху мою перепуганную физиономию. Следя глазами за движением ее белой руки, я опять испытал то же смутное, неуловимое ощущение и невольно вздрогнул. Заметив это, Эстелла дотронулась до моей руки, и видение тотчас рассеялось и исчезло.
Что же это было?
– Что с вами? – спросила Эстелла. – Вы опять испугались?
– Испугался бы, если бы поверил тому, что вы только что сказали. – ответил я, чтобы перевести разговор на другое.
– Значит, вы мне не поверили? Ну что ж, мое дело было сказать. Скоро вам нужно будет пойти к мисс Хэвишем, она уже, вероятно, ждет вас, хотя, по-моему, это катанье можно было бы теперь бросить заодно с другими старыми привычками. Пройдемся еще раз по саду – и домой. Да, да. Сегодня вы не будете проливать слезы из-за моей жестокости. Вы будете моим пажем и поведете меня.
Ее нарядное платье волочилось по земле. Одной рукой она придержала его, а другой легко оперлась на мое плечо. Мы еще два или три раза обошли запущенный сад, и для меня он наполнился цветеньем. Если бы побуревшие сорняки, что росли из старой стены, были прекраснейшими в мире цветами, я и тогда не сохранил бы о них более лучезарного воспоминания.
Не разница в возрасте отделяла ее от меня, – мы были почти одних лет, хотя она, разумеется, казалась взрослее; нет, неприступность, сквозившая в ее красоте и во всем ее обращении, – вот что мучило меня в разгар моих восторгов и несмотря на уверенность, что наша покровительница предназначила нас друг для друга. Бедный мальчик!
Наконец мы вернулись в дом, и здесь я с удивлением узнал, что к мисс Хэвишем приезжал по делам мой опекун и будет к обеду. Ко времени нашего возвращения в комнате с полусгнившим накрытым столом зажгли свечи все в тех же сучковатых подсвечниках, и мисс Хэвишем уже сидела в своем кресле, поджидая меня.
Казалось, кресло так и покатилось в прошлое, чуть только мы, как бывало, медленно пустились в путь вокруг остатков свадебного пира. Но в этой траурной комнате, под пристальным взглядом живой покойницы, сидевшей в кресле, Эстелла казалась еще ослепительнее и краше, и я еще более был ею очарован.
Время шло, близился час нашего раннего обеда, и Эстелла должна была покинуть нас, чтобы привести себя в порядок. Я остановил кресло у середины длинного стола, и мисс Хэвишем, протянув из кресла сморщенную руку, сжала ее в кулак и опустила на пожелтевшую скатерть. Когда Эстелла оглянулась с порога, мисс Хэвишем послала ей воздушный поцелуй, вложив в этот жест такую страстность, что мне стало жутко.
Когда же Эстелла ушла и мы остались одни, она повернулась ко мне и зашептала:
– Вот она какая – красивая, нежная, статная. Ты восхищаешься ею?
– Ею нельзя не восхищаться, мисс Хэвишем.
Она обняла меня за шею и низко пригнула к себе мою голову.
– Люби ее, люби ее, люби! Как она с тобой обходится?
Не дав мне ответить (если я вообще мог ответить на такой трудный вопрос), она повторила:
– Люби ее, люби ее, люби! Если она к тебе благоволит – люби ее. Если мучит тебя – все равно люби. Если разорвет твое сердце в клочки – а чем старше человек, тем это больнее, – люби ее, люби ее, люби!
Страшная сила, с какой были произнесены эти слова, потрясла меня. Такое возбуждение ею владело, что я чувствовал, как напряглись мышцы на исхудалой руке, обвивавшей мою шею.
– Слушай меня, Пип! Я взяла ее к себе, чтобы ее любили. Я растила и воспитывала ее, чтобы ее любили. Я сделала ее такой, какая она есть, чтобы ее любили. Люби ее!
Она без конца повторяла это слово, усомниться в его значении было невозможно, но если бы вместо слова «любить» она твердила: «ненавидеть – мстить – терзать – предать страшной смерти» – в ее устах это едва ли звучало бы большим проклятьем.
– Я тебе скажу, что такое настоящая любовь, – продолжала она торопливым, неистовым шепотом. – Это слепая преданность, безответная покорность, самоунижение, это когда веришь, не задавая вопросов, наперекор себе и всему свету, когда всю душу отдаешь мучителю… как я!
Слова эти закончились страшным воплем, и я едва успел подхватить ее: она вдруг поднялась с кресла в своем платье-саване и ударила рукой по воздуху, точно готова была с такой же силой удариться головой о стену и упасть замертво.
Все это произошло в несколько секунд. Усаживая ее в кресло, я почувствовал запах душистого мыла и, подняв голову, увидел своего опекуна.
Я, кажется, еще не упоминал о том, что он всегда имел при себе прекрасный шелковый носовой платок внушительных размеров, который бывал ему весьма полезен при исполнении его профессиональных обязанностей. Допрашивая клиента или свидетеля, мистер Джеггерс торжественно разворачивал этот платок, словно собираясь высморкаться, но не сморкался, словно зная, что все равно не успеет это сделать, прежде чем клиент или свидетель себя выдаст; и со страху человеку уже ничего не оставалось, как тут же выдать себя с головой. Сейчас он держал этот красноречивый носовой платок в обеих руках и смотрел на нас. Встретившись со мной глазами, он на мгновение замер в этой позе, словно явственно, хотя и без слов, произнес: «Вот как? Очень странно!», после чего с необычайным эффектом употребил платок по назначению.
Мисс Хэвишем увидела моего опекуна в ту же минуту, что и я. Она, как и все, боялась его; усилием воли она заставила себя успокоиться и заметила ему, что он точен, как всегда.
– Как всегда, – повторил он, подходя к нам. – Здравствуйте, Пип! Покатать вас, мисс Хэвишем? Один круг, да? Так вы, оказывается, здесь, Пип?
Я сказал ему, когда приехал, и объяснил, что мисс Хэвишем вызвала меня повидаться с Эстеллой, на что он ответил: «Ха! Прелестная девица!» – и повез мисс Хэвишем по комнате, одной рукой толкая кресло, а другую опустив в карман панталон, точно в кармане этом было полно всяких секретов.
– Ну-ка, Пип, скажите, как часто вы видели мисс Эстеллу? – спросил он, останавливаясь.
– Как часто?
– Да. Сколько раз? Десять тысяч раз?
– Нет, конечно, меньше.
– Два раза?
– Джеггерс, – вмешалась мисс Хэвишем к великому моему облегчению, – оставьте моего Пипа в покое и ступайте оба обедать.
Он повиновался, и мы ощупью спустились по темной лестнице. В длинном коридоре по дороге к флигелю, отделенному от дома мощеным двориком, он успел меня спросить, часто ли я видел, чтобы мисс Хэвишеп пила или ела, причем по своему обыкновению предоставил мне выбирать из двух крайностей – сто раз или один?
Я подумал и ответил: – Никогда.
– И никогда не увидите, Пип, – сказал он, хмуро улыбнувшись. – Она, с тех пор как живет теперешней своей жизнью, никому не разрешает при этом присутствовать. А ночами бродит по дому и ест что придется.
– Простите, сэр, – сказал я, – могу я задать вам один вопрос?
– Можете, – сказал он – а я могу на него не ответить. Спрашивайте.
– Что фамилия Эстеллы Хэвишем, или…? – Но добавить мне было нечего.
– Или как? – спросил он.
– Ее фамилия Хэвишем?
– Хэвишем.
Тут мы подошли к обеденному столу, где нас ждали сама Эстелла и Сара Покер. Мистер Джеперс сел на хозяйское место, Зстелла – против него, а я против моей желто-зеленой приятельницы. Мы отлично пообедали, причем подавала нам горничная, которой я никогда здесь не видел, хотя вполне допускаю, что она находилась в этом таинственном доме еще до того, как я впервые сюда попал. После обеда перед моим опекуном поставили бутылку превосходного старого портвейна (видимо, он хорошо был знаком с этой маркой), и наши дамы нас покинули.
В тот день мистер Джеггерс держался так таинственно, что превзошел по части скрытности даже самого себя. Он и глаза свои от нас скрывал и за весь обед едва ли хоть раз посмотрел в лицо Эстелле. Когда она заговаривала с ним, он слушал и, выслушав, отвечал; но, насколько я мог заметить, не бросил на нее ни единого взгляда. Она же, напротив, часто поглядывала на него с интересом, с любопытством – или, возможно, с недоверием, – но мистер Джеггерс словно и не замечал ничего. В продолжение всего обеда он находил удовольствие в том, что изводил Сару Покет постоянными упоминаниями о моих надеждах на будущее, от чего она все больше желтела и зеленела; впрочем, и здесь он хитрил, притворяясь, будто выпытывает все это у меня, и каким-то образом действительно вынуждая меня говорить в простоте душевной много лишнего.
А когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что просто не выдержу – так ясно мой опекун показывал всем своим видом, что располагает секретными сведениями, которых до поры до времени не хочет разглашать. За неимением других жертв, он и вино свое подвергал допросу. Он то поднимал стакан на свет, то подносил ко рту, примеривался, отхлебывал, снова смотрел на свет, нюхал, пробовал, выпивал, наливал снова и снова разглядывал, – и этим привел меня наконец в такое нервное состояние, как будто я был убежден, что вино поверяет ему какие-то порочащие меня тайны. Раза три-четыре я делал слабые попытки вступить с ним в беседу, но тщетно: он так взглядывал на меня, держа в руке стакан и пробуя вино на языке, словно просил меня принять к сведению, что это ни к чему, потому что ответить на мой вопрос он все равно не может.
Мисс Покет, вероятно, пришла к выводу, что в моем присутствии ей грозит опасность сойти с ума и, возможно даже, сорвать с головы чепец – очень безобразный чепец, нечто вроде муслиновой швабры – и усыпать пол своими волосами (которые явно выросли не у нее на голове). Поэтому она предпочла не появляться в комнате мисс Хэвишем, куда мы направились через некоторое время; и мы сели вчетвером играть в вист. Пока нас не было, мисс Хэвишем придумала убрать волосы, шею и руки Эстеллы самыми драгоценными украшениями со своего туалетного стола; и я заметил, что даже мой опекун посмотрел на Эстеллу из-под мохнатых своих бровей и слегка поднял их при виде ее несравненной красоты в сверкающем многоцветном уборе.
Я не стану распространяться о том, как уверенно он прибирал к рукам все наши козыри и потом ходил с каких-то дрянных троек, против которых ничего не стоили наши короли и дамы; и о том, как ясно я чувствовал, что он видит в нас три простых и неинтересных загадки, давно им разгаданные. Я страдал от другого – от несоответствия между тем холодом, каким веяло от него, и моими чувствами к Эстелле. И дело даже не в том, что я не мог бы без содрогания заговорить с ним о ней; или услышать, как он скрипит сапогами, угрожая ей; или увидеть, как он моет руки, расставшись с ней; нет, не это меня мучило. Восхищаться ею в двух шагах от него, любить ее, когда он был в той же комнате, – вот что было невыносимо!
Мы играли до девяти часов, а кончив, условились, что, когда Эстелла соберется в Лондон, я буду предупрежден о ее приезде и встречу ее на почтовом дворе; а потом я простился с ней, коснулся ее руки и ушел.
Мой опекун остался ночевать в «Кабане», в соседней со мною комнате. Далеко за полночь в ушах у меня звучало заклинание мисс Хэвишем: «Люби ее, люби ее, люби!» Изменив его на свой лад, я без конца твердил в подушку: «Я люблю ее, люблю ее, люблю!» Потом во мне волной поднялась благодарность за то, что Эстелла предназначена мне, бывшему подмастерью кузнеца. Потом я стал думать: если она, как я опасался, отнюдь не испытывает горячей благодарности судьбе за такую милость, то когда же у нее появится ко мне интерес? Когда мне удастся разбудить ее сердце, которое до времени молчит и дремлет?
Увы! Я мнил, что это были высокие, благородные чувства. Но я и не задумался над тем, как мелочно и низко с моей стороны было не пойти к Джо, – я знал, что она отнеслась бы к нему с презрением. Всего один день миновал с тех пор, как Джо исторг у меня слезы; они быстро высохли, да простит меня бог, слишком быстро!