Текст книги "Первая красотка в городе"
Автор книги: Чарльз Буковски
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
ДЕСЯТЬ СУХОДРОЧЕК
старина Санчес – гений, только знаю это я один, а его повидать всегда хорошо.
есть крайне мало людей, с которыми я могу оставаться в одной комнате больше 5 минут, не чувствуя, что меня потрошат. Санчес мой экзамен выдержал, а экзамен – это я сам, хехехехе, ох ты господи боже мой, ладно, как бы там ни было, я время от времени навешаю его в его двухэтажной самостройной хибаре. он сам себе канализацию провел, протянул воздушку от высоковольтной линии, подключил себе телефон подземным кабелем от соседского блокиратора, но мне объясняет, что звонить по межгороду все равно не может, не обнаруживая своего низкопоклонства.
он даже живет с молодой бабой, которая разговаривает очень мало, пишет маслом, расхаживает везде с сексуальным видом и занимается с ним любовью, да и он, конечно, с нею тоже. землю он приобрел буквально за гроши, и хотя местечко довольно далеко от Лос-Анжелеса, это можно назвать только преимуществом. вот и сидит он посреди проводов, журналов популярной механики, магнитофонных дек, бесчисленных полок книг на любые темы. он целеустремлен, никогда не бывает груб; чувство юмора на месте, волшебство присутствует; пишет он очень хорошо, но слава его не интересует. раз в сто лет он выбирается из этой пещеры и читает свои стихи в каком-нибудь университете, и рассказывают, что и сами стены, и плющ, что их оплетает, содрогаются еще много недель после этого, не говоря уже о студентках. он записал 10.000 пленок разговоров, звуков, музыки… скучных и нескучных, обычных и иных. стены покрыты фотографиями, рекламой, рисунками, осколками каменьев, змеиными кожами, черепами, ссохшимися гондонами, сажей, серебром и пятнами золотой пыльцы.
– боюсь, у меня крыша скоро поедет, – говорю я ему. – одиннадцать лет на одной работе, часы волочатся по мне мокрым говном, у-ух, а лица уже давно растаяли до нулей, балабонят, палец покажи – ржут. я не сноб, Санчес, но иногда в настоящий театр ужасов превращается, и единственный конец ему – смерть или безумие.
– здравомыслие – несовершенство, – отвечает он, закидывая в рот пару пилюль.
– господи, да я в том смысле, что меня преподают в нескольких университетах, какой-то профессор по мне даже книжку написал… меня перевели на несколько языков…
– всех перевели. ты стареешь, Буковски, слабнешь. держи хвост пистолетом.
Победа или Смерть.
– Адольф.
– Адольф.
– выше ставки – больше проигрыш.
– прально, или все наоборот для обычных людей.
– ну и на хуй.
– ага.
ненадолго становится тихо. потом он говорит:
– ты можешь к нам переехать.
– спасибо, старик, конечно. но я, наверное, сначала хвост пистолетом попробую.
– смотри, твоя игра.
у него над головой висит черная доска, на которую он белым наклеил:
”ПАЦАН НЕ ПЛАКАЛ НИКОГДА И ТЫЩУ МИЛЬ НЕ РВАЛ.”
– Голландец Шульц[14] на смертном одре.
”ДЛЯ МЕНЯ ГРАНД-ОПЕРА – ПРОСТО ЯГОДКА.”
– Аль Капоне[15]
“NE CRAIGNEZ POINT, MONSIEUR, LE TORTUE.”[16]
– Лейбниц.
”НИКАКИХ БОЛЬШЕ.”
– Девиз Сидячего Быка “КЛИЕНТ ПОЛИЦЕЙСКОГО – ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ СТУЛ.”
– Джордж Джессел.
”СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ И НЕСКОВАННЫЙ В ОДНОМ, СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ И НЕСКОВАННЫЙ ВО ВСЕМ.
Я НИКОГДА НЕ ПОЛУЧАЛ ПО СПРАВЕДЛИВОСТИ. И ТЫ БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ ПОЛУЧИШЬ. И НИКТО НЕ ПОЛУЧИТ.”
– Детектив Бакет.
”АМИНЬ – ВЛИЯНИЕ ЧИСЕЛ.”
– Пико Делла Мирандола, в своих каббалистических умозаключениях “УСПЕХ КАК РЕЗУЛЬТАТ ПРОМЫШЛЕННОСТИ – ИДЕАЛ КРЕСТЬЯНСТВА.”
– Уоллес Стивенс[17]
”ДЛЯ МЕНЯ ЛИЧНО МОЕ СОБСТВЕННОЕ ГОВНО ВОНЯЕТ ЛУЧШЕ, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ СОБАЧЬЕГО.”
– Чарлз Буковски.
”И ВОТ ПОРНОГРАФЫ СОБРАЛИСЬ В КРЕМАТОРИИ.”
– Энтони Блумфилд.
”ИЗРЕЧЕНИЕ СПОНТАННОСТИ – ХОЛОСТЯК ПЕРЕМАЛЫВАЕТ СВОЙ ШОКОЛАЛ САМ.”
– Марсель Дюшен.
”ЦЕЛУЙ РУКУ, КОТОРУЮ НЕ МОЖЕШЬ ОТРУБИТЬ.”
– Поговорка таурегов.
”ВСЕ МЫ В СВОЕ ВРЕМЯ БЫВАЛИ ЛОВКИМИ ПАРНЯМИ.”
– Адмирал Сент-Винсент “МОЯ МЕЧТА – СПАСТИ ИХ ОТ ПРИРОДЫ.”
– Кристиан Диор.
”СЕЗАМ, ОТКРОЙСЯ, – Я ХОЧУ ВЫЙТИ.”
– Станислав Ежи Лец.
”МЕРНЫЙ ЯРД НЕ УТВЕРЖДАЕТ, ЧТО ПРЕДМЕТ, КОТОРЫЙ НАДО ИЗМЕРИТЬ, – ДЛИНОЮ В ЯРД.”
– Людвиг Витгенштейн
я немного улетел по пиву.
– слушай, мне это последнее нравится: “предмет, который надо изуверить, не обязательно должен быть длиною в ярд”.
– мне кажется, так даже лучше, хотя написано не так.
– ладно, как там Кака? это говно на детском языке, и женщины более сексуальной я ни разу в жизни не видел.
– я знаю. все началось с Кафки. ей раньше нравился Кафка, и я ее так называл.
потом она сама имя изменила. – он встает и подходит к фотографии. поди сюда, Буковски. – я мечу свою пивную банку в мусорный бак и подхожу. – – это что? – спрашивает Санчес.
я смотрю на фотографию, очень хорошая фотография.
– ну, похоже на хуй.
– на какой хуй?
– на твердый хуй. на большой.
– это мой.
– и что?
– ты разве не заметил?
– чего?
– спермы.
– да, вижу. я не хотел говорить…
– а почему? что с тобой такое, к чертовой матери?
– я не понимаю.
– я в том смысле, ты видишь сперму или нет?
– ты это о чем?
– а о том, что я ДРОЧУ, неужели ты не понимаешь, как это трудно?
– это не трудно, Санчес, я это постоянно делаю…
– ох, ну ты бычара! я имею в виду, что я присобачил к камере веревочку. ты представляешь себе, какая это засада – оставаться неподвижно в фокусе, эякулировать и спускать затвор камеры одновременно?
– я не пользуюсь камерой.
– а сколько мужиков ею пользуются? ты, как всегда, не рубишь фишку. кто ты, к чертовой матери, такой, переведенный на немецкий, испанский, французский и так далее, я никогда не узнаю! смотри, ты соображаешь: у меня ТРИ ДНЯ ушло, чтобы такую ПРОСТУЮ фотографию сделать? а ты знаешь, сколько раз мне СДРАЧИВАТЬ пришлось?
– 4?
– ДЕСЯТЬ РАЗ!
– ох, Господи! а как же Кака?
– ей фотка понравилась.
– я в смысле…
– боже милостивый, мальчик, я лишен языка отвечать на твою простоту.
он уходит в свой угол и снова плюхается в кресло посреди своих проводов, кусачек, переводов и гигантской записной книжки ГОРЬКИЙ ПРЫЖОК, к черной обложке которой приклеен нос Адольфа в обрамлении берлинского бункера на заднем плане.
– я сейчас кое над чем работаю, – сообщаю я ему. – пишу рассказ про то, как прихожу брать интервью у великого композитора. он пьян. я напиваюсь тоже, а еще там есть горничная. мы по вину ударяем. он наклоняется ко мне и говорит:
”Кроткие Унаследуют Землю”[18]…
– вот как?
– а потом добавляет: “в переводе это означает, что дураки окажутся нахрапистее”.
– паршиво, – говорит он. – но для тебя нормально.
– только я не знаю, что мне дальше делать. у меня эта горничная ходит повсюду в такой коротенькой штучке, и я не знаю, что мне с нею сделать. композитор напивается, я напиваюсь, а она ходит, задницей светит, горячая, как геенна огненная, и я не знаю, что мне с этим делать. я подумал, может, сюжет спасти тем, что я хлещу горничную пряжкой ремня, а затем отсасываю у композитора. но я никогда ни у кого в рот не брал, никогда не хотелось, я квадратный, поэтому я бросил рассказ на середине и так и не закончил до сих пор.
– каждый мужик – гомик, хуесос; каждая баба – кобла. чего ты так волнуешься?
– а того, что я несчастен, никуда не гожусь, а мне не нравится никуда не годиться.
мы сидим еще некоторое время, а потом сверху спускается она, эти льняные, прямые прутики волос.
первая женщина, которую я мог бы съесть, наверное.
но она проходит мимо Санчеса, и язык его лишь кончиком облизывает губы, и мимо меня проходит, точно отдельные шарикоподшипники волшебства колышут плоть ее изнутри, пускай же небеса расцелуют мне яйца, если это не так, и она волной проскальзывает сквозь это все, в сиянии славы, словно лавина, расплавленная солнцем…
– привет, Хэнк, – говорит она.
– Кака, – смеюсь я.
она заходит к себе за стол и начинает рисовать свои кусочки живописи, а он сидит, Санчес этот, бородища чернее власти черных, но спокойный, спокойный, никаких предъяв. я начинаю пьянеть, говорить гадости, все что угодно говорить.
потом начинаю утомлять. мычу, бормочу.
– ох, п-пардон… не х-хотел бы п-портить вам вечер… п-ростите, зас-ранцы…
ага… я убийца, но никого не убью. во мне есть класс. я Буковски! меня перевели на СЕМЬ ЯЗЫКОВ! Я – ЕДИНСТВЕННЫЙ! БУКОВСКИ!
я падаю мордой вниз, пытаясь снова разглядеть фотку с суходрочкой, цепляюсь за что-то. за собственный ботинок. у меня эта дурная привычка, черт бы ее побрал, снимать собственные ботинки.
– Хэнк, – говорит она. – осторожнее.
– Буковски? – спрашивает он. – ты как? – поднимает меня. – старик, мне кажется, тебе сегодня лучше остаться у нас.
– НЕТ, ЧЕРТ ПОБЕРИ, Я ИДУ НА БАЛ ДРОВОСЕКОВ!
дальше помню только то, что он взвалил меня на плечо, Санчес то есть, и поволок в свою берлогу наверху, понимаете, туда, где они со своей женщиной все дела делают, а потом я уже лежу на постели, он ушел, дверь закрыта, и я слышу какую-то музыку снизу, и смех, их обоих, но добрый такой смех, без всякой злобы, и прямо не знаю, что мне делать, самого лучшего ведь не ожидаешь, ни от удачи, ни от людей, все тебя, в конечном итоге, подводят, вот так, а потом дверь отворилась, свет чпокнул, передо мной стоял Санчес…
– эй, Бубу, бутылочка хорошего французского вина… тяни медленно, так полезнее всего. так и заснешь. будь счастлив. я тебе не стану говорить, что мы тебя любим, это слишком легко. а если захочешь вниз спуститься, потанцевать и спеть, так это нормально, делай, что хочешь. вот вино.
он протягивает мне бутылку. я поднимаю ее к губам, будто какой-нибудь безумный корнет-а-пистон, снова и снова. сквозь драную занавеску прыгает кусочек изношенной луны. совершенно спокойная ночь; не тюрьма; далеко не тюрьма…
наутро, проснувшись, спускаюсь поссать, поссав, выхожу и вижу, как они оба спят на этой узенькой кушеточке, там и одно-то тело едва поместится, но они – не одно тело, и лица их – вместе и спят, тела их вместе и спят, чего уж тут хохмить??? я только чувствую, как чуть-чуть перехватывает в горле, автоматическая трансмиссия тоска красоты, которая есть у кого-то, они ведь меня даже не ненавидят… они мне даже пожелали – чего?..
я выхожу непоколебимо и скорбно, чувствительно и больно, тоскливо и буковски, старо, все в свете звезд солнце, боже мой, дотягивается до последнего уголка, последний всплеск полуночи, холодный Мистер К., большой Эйч, Мэри Мэри, чистенький, как букашка на стене, декабрьская жара мозговой паутиной по моему вековечному хребту, Милосердие мертвым младенцем Керуака распласталось по мексиканским железнодорожным путям в вековечном июле отсосанных гробниц, я оставляю их в ихнем там, гения и его любовь, обоих гораздо лучше меня, но Смысл, сам собой, срет, смещается, проседает, пока, быть может, я сам наедине с собой не возьму все это и не запишу, выкинув некоторые вещи (мне угрожали различные мощные силы за то, что я делаю вещи, которые сугубо нормальны, и до охренения рад их делать)
и я залезаю в свою машину одиннадцатилетней давности и вот я уже отъехал оказываюсь тут и пишу для вас вот эту маленькую нелегальную историю о любви за гранью меня но, вероятно, понятную вам.
преданно ваши, Санчес и Буковски п.с. – на этот раз Жара промахнулась. не храните больше, чем сможете проглотить: ни любви, ни жары, ни ненависти.
ДЮЖИНА ЛЕТУЧИХ МАКАК
НИКАК НЕ ЖЕЛАВШИХ СОВОКУПЛЯТЬСЯ КАК ПОЛОЖЕНО
Звенит звонок, и я открываю боковое окошко возле двери. Ночь.
– Кто там? – спрашиваю я.
Кто-то подходит к окну, но лица мне не видно. У меня две лампочки горят над пишущей машинкой. Окошко я захлопываю, но оттуда слышится какой-то базар. Я сажусь к машинке, однако базар не стихает. Я подскакиваю, чуть не срываю с петель дверь и ору:
– Я ЖЕ СКАЗАЛ ВАМ, ХУЕСОСЫ, МЕНЯ НЕ БЕСПОКОИТЬ!
Озираюсь и вижу: один парень стоит на нижних ступеньках, а другой – на самом крыльце, ссыт. И ссыт прямо в кустик слева от крыльца, стоит на самом краешке, и струя его напоказ описывает тяжелую дугу – вверх, а потом вниз, в самый кустик.
– Эй, а этот парень ссыт в мой кустик, – говорю я.
Парень ржет, а ссать не прекращает. Я хватаю его за штаны, приподымаю и кидаю, ссущего, за кустик, прямо в ночь. Он не возвращается. Другой парень говорит:
– Ты зачем это сделал?
– Захотелось.
– Ты пьян.
– Пьян? – переспрашиваю я.
Он заходит за угол и пропадает. Я закрываю дверь и снова сажусь к машинке.
Ладно, значит, у меня есть этот спятивший ученый, он научил макак летать, у него одиннадцать макак с такими вот крылышками. У макак это здорово получается.
Ученый даже научил их устраивать гонки. Они гоняют друг за другом вокруг этих столбов, да. Так, теперь посмотрим. Надо, чтобы хорошо получилось. Если хочешь избавиться от рассказа, надо, чтобы в нем фигурировала ебля – и побольше, если можно. Нет, лучше пусть их будет двенадцать макак, шесть самцов и шесть другой разновидности. Нормально. Поехали. Начинается гонка. Вот они первый столб огибают. Как же заставить их поебаться? Я уже два месяца ни единого рассказа не продал. Надо было остаться на этом проклятущем почтамте. Ладно. Поехали. Вокруг первого столба. А может, они просто берут и улетают. Внезапно. Каково, а? Летят в Вашингтон, округ Колумбия, и вьются над Капитолием, роняют какашки на публику, ссут на нее, размазывают говно свое по всему Белому Дому. Можно мне сбросить одну какашку на Президента? Еще чего захотел. Ладно, пусть тогда будет какашка на Государственного Секретаря. Отдаются приказы сбивать их прямо в небе.
Трагично, да? Только как же ебля? Хорошо. Хорошо. Впишем и еблю. Сейчас поглядим. Ладно, десять из них подстреливают на лету, бедняжек. Осталось только две. Самец и другая разновидность. Их как бы найти нигде не могут. А тут легавый как-то ночью по парку идет, глядь – вот они, последние, крылышки пристегнуты, ебутся, как сам дьявол. Легавый подходит. Самец слышит, поворачивает голову, поднимает взгляд, одаряет его глупой макачьей ухмылкой, не пропуская ни единого толчка, потом отворачивается и продолжает сношаться. Легавый сносит ему башку.
Макаке, то есть. Самка скидывает в отвращении с себя самца и встает на ноги. Для макаки она – хорошенькая такая штучка. Какое-то мгновение легавый думает о, думает о… Но нет, там будет слишком узко, наверное, а она может и укусить, наверное. Пока он это думает, она поворачивается и улетает. Легавый целится в нее на взлете, сбивает ее пулей, она падает. Он подбегает. Она ранена, но жива.
Легавый озирается, поднимает ее, вынимает, пытается впихнуть. Ни фига. Влезает только залупа. Блядь. Он бросает ее на землю, подносит пистолет к ее виску и БАМ! все кончено.
Снова звонок.
Я открываю дверь.
Заходят трое парней. Вечно одно парни. Баба ни за что не станет ссать на мое крыльцо, бабы вообще едви ли когда ко мне заходят. Откуда мне, спрашивается, черпать сексуальные замыслы? Я почти забыл, как это делается. Однако, говорят, это как на велосипеде ездить – никогда не разучишься. Лучше, чем на велосипеде.
Пришли Чокнутый Джек и двое парней, которых я не знаю.
– Слушай, Джек, – говорю я. – Я уже подумал, что от тебя избавился.
Джек в ответ садится. Двое остальных садятся. Джек пообещал мне никогда больше не заходить, но большую часть времени он так убухан вином, что обещания его немногого стоят. Он живет с матерью и делает вид, что он художник. Я знаю еще четверых или пятерых, которые живут с матерями или питаются у них, и все претендуют на гения. А матери все у них одинаковые: “Ох, у Нельсона никогда работы не принимали. Он слишком опередил свое время”. Но вот, скажем, Нельсон – художник, и у него что-нибудь повесили: “Ох, у Нельсона картина висит на этой неделе в галереях Уорнера-Финча. Его гений наконец-то признали! За работу он просит 4.000 долларов. Как вы думаете, это не много?” Нельсон, Джек, Бидди, Норман, Джимми и Кетя. Блядь.
Джек влатан в джинсы, босиком, без рубашки, без майки, только на плечи наброшена коричневая шаль. У одного парня борода, он ухмыляется и беспрерывно заливается румянцем. Третий просто жирный. Пиявка какая-то.
– Ты Борста в последнее время не видел? – спрашивает Джек.
– Нет.
– Пивом угости?
– Нет. Вы приходите тут, выдуваете все мое говно, потом сваливаете, а я на мели остаюсь.
– Ладно.
Он подскакивает, выбегает и достает свою бутылку вина, которую заначил у меня на крыльце под подушкой кресла. Возвращается, свинчивает крышечку и присасывается.
– Торчу я в Венеции с этой чувихой и сотней радужек. Чувствую вдруг мне на хвост садятся, я рву к Борсту вместе с этой чувихой и сотней радужек. Стучусь и говорю ему: “Мухой, пусти меня! У меня сотня радужек и легавые на хвосте!” А Борст дверь-то и закрывает. Я выламываю дверь, вместе с чувихой вламываюсь внутрь. А Борст на полу какого-то парня раздрачивает. Я влетаю в ванную вместе с чувихой, дверь на лопату. Борст стучится. Я говорю: “Не смей сюда заходить!” И час там примерно вместе с этой чувихой просидел. Я ее вспорол пару раз, чтоб не скучно было. Потом вышли.
– А радужки скинул?
– Нет, блин, ложная тревога оказалась. Но Борст очень рассердился.
– Черт, – сказал я. – Борст не сочинил ни одного приличного стиха с 1955 года. За мамин счет живет. Прошу прощения. Но я это к тому, что он только лыбится в телик, жрет свои утонченные кашки с зеленью, да бегает по пляжу трусцой в грязном исподнем. А ведь был прекрасным поэтом, когда жил с молоденькими мальчиками в Аравии. Но сочувствовать ему я не могу. Победитель приходит голова в голову. Типа, как Хаксли сказал, Олдос, то есть: “Любой человек может быть…”
– Ты сам-то как? – спрашивает Джек.
– Одни отказы.
Один парень начинает играть на флейте. Пиявка просто сидит. Джек то и дело опрокидывает пузырь себе в рот. Стоит прекрасная ночь в Голливуде, Калифорния.
Потом чувак, который живет на задах моего двора, падает с кровати, пьяный в дымину. Грохот еще тот. Я уже привык. Я ко всему своему двору привык. Все они сидят по своим норам, шторы опущены. Встают к полудню. Машины сидят перед домом, покрытые пылью, шины спущены, аккумуляторы текут. Они мешают выпивку с дурью, и видимых источников существования у них нет. Мне они нравятся. Они меня не достают.
Чувак снова забирается в постель, снова падает.
– Дурень ты, дурень, – доносится его голос. – А ну быстро в кровать.
– Что там за шум? – спрашивает Джек.
– Это чувак, который за мной живет. Он очень одинок. Время от времени пивко попивает. У него в прошлом году мать умерла, оставила ему двадцать штук. Теперь он просто сидит дома, дрочит, смотрит по телику бейсбол и ковбойские стрелялки.
Раньше на заправке работал.
– Нам пора отваливать, – говорит Джек. – Хочешь с нами?
– Нет, – отвечаю я.
Они объясняют, что тут все дело в Доме Семи Гейблов. Им надо повидаться с кем-то, как-то связанным с Домом Семи Гейблов. Не сценарист, не продюсер, не актеры – кто-то другой.
– Все равно нет, – говорю я, и они выметаются. Прекрасное зрелище.
И я сажусь к макакам снова. Может, ими пожонглировать получится? Вот бы заставить всю дюжину ебстись одновременно! Вот оно! Только как? И зачем? Вот, к примеру, Королевский Лондонский Балет. Но зачем, зачем? Я схожу с ума. Ладно, в Королевском Лондонском Балете есть идея. Дюжина макак летает, пока те балетируют. Только перед представлением кто-то им всем дает Шпанской Мушки. Не балету. Макакам. Но Шпанская Мушка – миф, не так ли? Ладно, появляется еще один спятивший ученый с настоящей Шпанской Мушкой! Нет, нет, Господи ты боже мой, никак не выходит!
Звонит телефон. Я поднимаю трубку. Это Борст:
– Алё, Хэнк?
– Ну?
– Я вынужден покороче. Я обанкротился.
– Да, Джерри.
– Ну, это, я потерял двух своих спонсоров. Биржевой рынок и доллар ужался.
– Ага.
– Это, я всегда знал, что так случится рано или поздно. Поэтому я съезжаю из Венеции. У меня тут не срастается. Я еду в Нью-Йорк.
– Что?
– В Нью-Йорк.
– Мне так и послышалось.
– Ну, это, понимаешь, я обанкротился, и мне кажется, что у меня там все срастется.
– Конечно, Джерри.
– Потеря спонсоров – лучшее, что со мною в жизни произошло.
– Вот как?
– Теперь мне снова хочется бороться. Ты же слыхал о людях, которые гниют на пляже. Так вот, я тут то же самое делал: гнил. Я должен отсюда свалить. И я не волнуюсь. Если не считать чемоданов.
– Каких чемоданов?
– У меня, кажется, не получается их сложить. Поэтому моя мама приезжает из Аризоны пожить тут, пока меня не будет, а я, в конечном итоге, сюда потом вернусь.
– Хорошо, Джерри.
– Но перед Нью-Йорком я остановлюсь в Швейцарии и, возможно, в Греции. А потом уже поеду в Нью-Йорк.
– Хорошо, Джерри, не теряйся. Всегда приятно слышать.
И я возвращаюсь к макакам опять. Дюжина макак, которые могут летать, ебясь. Как этого достичь? Дюжины пива как не бывало. Я отыскиваю свою резервную полупинту скотча в холодильнике. Смешиваю в стакане треть скотча с двумя третями воды.
Надо было остаться на этом треклятом почтамте. Но даже здесь, вот так, хоть какой-то шансик есть. Только бы заставить эту дюжину макак ебаться. А если б родился погонщиком верблюдов в Аравии, даже такого шансика бы не было. Поэтому голову выше, макак – за работу. Ты благословен каким-никаким талантом и ты не в Индии, где, вероятно две дюжины пацанов могли бы убрать тебя как писателя, если б умели писать. Ну, может, не две дюжины, может, одна.
Я заканчиваю полпинты, выпиваю полбутылки вина, ложусь спать, ну его все к черту.
На следующее утро в девять звонит дверной звонок. Там стоит молодая черная девчонка с дурковатого вида белым парнем в очках без оправы. Они сообщают мне, что на пьянке три ночи назад я пообещал поехать сегодня с ними кататься на лодке. Я одеваюсь, залезаю к ним в машину. Они везут меня в какую-то квартиру, оттуда выходит черноволосый пацан.
– Привет, Хэнк, – говорит он. Я его не знаю. Похоже, мы на той же пьянке и познакомились. Он выдает всем маленькие оранжевые спасательные пояса. Дальше помню только то, что мы уже на пирсе. Я пирса-то от воды отличить не могу. Мне помогают спуститься по шаткой деревянной штукенции, ведущей к плавучему доку.
Дно штукенции и палуба дока – примерно в трех футах друг от друга. Меня поддерживают.
– Что это, к ебеням, такое? – спрашиваю я. – У кого-нибудь выпить есть? – Не те какие-то люди. Выпить ни у кого нет. Потом я оказываюсь в крошечной шлюпке, взятой напрокат, и к ней кто-то прицепил мотор в пол-лошадиной силы. На дне плещется вода и две дохлые рыбки. Понятия не имею, кто эти люди. Они меня знают.
Прекрасно, прекрасно. Мы направляемся в открытое море. Я блюю. Проезжаем рыбу-прилипалу, дрейфующую возле самого верха воды. Рыба-прилипала, размышляю я, прилипала, прилипшая к летучей макаке. Нет, это ужасно. И я блюю снова.
– Как наш великий писатель? – спрашивает дурковатый парень с носа шлюпки, тот, что в очках без оправы.
– Какой великий писатель? – переспрашиваю я, думая, что он имеет в виду Рембо, хотя я никогда не считал Рембо великим писателем.
– Вы, – отвечает он.
– Я? – говорю я. – О, прекрасно. На следующий год, наверное, соберусь в Алжир.
– Какой жир? – переспрашивает он. – Типа себе задницу смазывать?
– Нет, – отвечаю я. – Тебе.
Мы направляемся в море, где у Конрада все срослось. К черту Конрада. Я буду нюхать кокаин с бурбоном в темной спальне в Голливуде в 1970 году, или когда вы там это прочтете. В год макачьей оргии, которая так и не случилась. Мотор трепещет и глодает воду; мы чапаем к Ирландии. Нет, это ж Тихий океан. Мы чапаем к Японии. К черту.