Текст книги "Дата Туташхиа. Книга 3"
Автор книги: Чабуа Амирэджиби
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Я нагнулся к нему, пощупал пульс, приложил ухо к груди. Он был мертв. От него поднималась легкая испарина, а в зубах был зажат кисет Доротэ Тодуа. Я прочитал молитву и отошел от покойника.
– Я тебя спрашиваю, что тебе от меня было нужно,– Туташхиа не думал отступаться от Джонджолиа. – Говори сейчас же, зачем стрелял?
– Прости, Дата-батоно! Дурь нашла!.. Жадность обуяла! – запричитал он. – Не оставь детей сиротами! Правду говорю – жадность...
Лицо Туташхиа покрылось бледностью.
– Те пять тысяч, которые назначены были за мою голову, правительство отменило,– промолвил он к отошел в сторону.
Он размышлял долго, переводя взгляд с лавочника на тело Звамба, опять на лавочника, пока наконец взор его не остановился на мне. Он сверлил меня глазами и молчал, ожидая– мне было ясно, – чтобы я заговорил.
А что мог я сказать?
– Отдал богу душу грешник,– выдавил я из себя...– Видно, сердце не выдержало. – Я говорил о Звамбе.
Абраг вынул оружие и навел его на Джонджолиа. Я бросился между ними и вознес молитву господу нашему Христу:
– Господи, умиротвори душу вознамерившегося убить человека, и погаси гнев души его, и сдержи гнев сердца его, ибо останутся после смерти одного Джонджолиа пятеро Джонджолиа, сирот нищих, беззащитных, и, гонимые недоброй судьбой, станут все пятеро на путь неправедный, греховный, исполненный ненависти и зла.
– А если сам Джонджолиа будет растить своих пятерых, думаешь, отец Димитрий, хоть один из них станет лучше отца? Раз у тебя душа болит за судьбу его детей, просить надо, чтобы убил я этого скота!
Я бросился абрагу в ноги и опять вознес молитву:
– Господи, открой око разума и отвори врата истины рабу твоему Туташхиа Дате, дабы не взял он греха на душу. Вразуми его: искоренять зло злом – неразумно и неправедно, ибо зло, совершенное даже во имя добра, породит много нового зла, н не будет этому конца, и гибельно это...
Внял господь моей молитве, внушил абрагу отречься от своего помысла. Спрятал Туташхиа оружие.
– Джонджолиа,– сказал он,– Звамба не сделал ничего хуже того, что вознамерился делать ты. Знай это! Плачет по тебе пуля, но нельзя, чтоб послала ее моя рука. Скажут, Туташхиа убил Джонджолиа, потому что Джонджолиа в него стрелял. А кончать с тобой надо не за это, а за то, что деньги могут заставить тебя убить человека. Оттого и стоишь ты смерти, запомни мои слова. Подлость твоя и вероломство докопают тебя – и очень скоро!
Туташхиа вскочил в седло и стал подниматься в гору.
Доротэ Тодуа лежал на спине. В открытых глазах его стояли гнев и ярость. Крепко сжатые кулаки были воздеты к вечернему небу.
В одной руке был зажат камень.
ГРАФ СЕГЕДИ
...В ту пору во главе сыскного отделения Тифлисской полиции стоял весьма сведущий в сыскном деле человек Иван Михайлович Усатов, которому тогда перевалило уже за семьдесят. Едва вернувшись в Тифлис, в тот же день я поспешил к себе, в свое ведомство, ибо сердце было не на месте. И правда, только я переступил порог своего кабинета, как мне доложили, что Иван Михайлович Усатов просит немедленной аудиенции,
Усатов был подвижный старик с неуемным темпераментом. Вошел он как-то суетливо, я усадил его в кресло и справился о здоровье. Он, однако, чрезвычайно торопился, поглядывал на меня, хитро прищурившись, и ему явно не терпелось узнать, известно ли мне, по какому делу он пришел.
Я не знал и спросил.
– Я явился по поводу ковра Великих Моголов,– промолвил Усатов, внушительно помолчав, и снова принялся сверлить меня хитрыми своими глазками.
– ...ковра Великих Моголов... – протянул я, и мне показалось, что со мной заговорили о легендарном поясе Джимшеда или о лабиринте Минотавра. Я напряг память... нет, ничего похожего на легенду о ковре Великих Моголов на моем пути не возникало. – Я слушаю вас, Иван Михайлович.
– Так, значит, что ж... вам ничего не известно? – опять заерзал, засуетился Усатов.
Многие молодые чиновники, когда говорят с начальством, стараются обнаружить свою осведомленность по поводу незначительных дел и этим создать впечатление своей безупречной добросовестности, приверженности делу и энергии. Эта черта сохранилась в старом служаке с молодых лет, и сейчас она показалась мне в нем забавной.
– Нет, ничего не знаю. Так в чем же дело?
Еще один недоверчивый взгляд в мою сторону – может, и правда ничего не знает, ничего не слышал об этом ковре, и сказал:
– Тогда, ваше сиятельство, я должен с самого начала рассказать вам эту историю.
– Извольте...
– После похода в Индию Надир-шах подарил своему сподвижнику, тогда еще юному царевичу, а впоследствии царю Ираклию Второму, огромный голубой ковер, когда-то принадлежавший Великим Моголам. С тех пор ковер находился в Тифлисе, в Метехском дворце. Ага-Магомед-хан, взяв Тифлис, захватил вместе с другими сокровищами и этот необыкновенный ковер и подарил его Мелику Меджнуну, вассалу Ираклия, зато что тот отрекся от своего сюзерена и дрался против него же не за страх, а на совесть. Потомки Меджнуна берегли ковер как зеницу ока. Сначала он находился в Ереване, потом его перевезли обратно в Тифлис. Два года тому назад англичане предлагали за ковер тридцать тысяч. В начале этого года Хаджи-Сеид не пожалел тридцати пяти. Владелец, однако, запросил пятьдесят, и ковер остался непроданным. В один прекрасный день ковер исчез. Этот прекрасный день случился два месяца тому назад. Пострадавший, конечно, пришел к нам, и мы приступили к розыску. У владельца ковра многочисленная семья и уйма родственников. Можете представить себе, как они меня допекли. Они взяли меня в осаду, возле входа в полицию день и ночь болтается кто-нибудь из этого семейства. Они уверяли, что ковер продадут либо в Тифлис, либо в Баку. Три недели тому назад мы нашли и ковер, и вора. Как вы думаете, кто им оказался?– Усатов поглядел на меня с такой укоризной, будто вор приходился мне ближайшим родственником или был моим протеже.
– Представить себе не могу.
– Спарапет!
– Спарапет? – Это имя ничего мне не говорило. – Что-то не припомню... Спарапет... – Мне стало даже неловко оттого, что в рассказе Усатова все было мне не знакомо.
– Спарапет, ваше сиятельство, знаменитый тифлисский аферист, шулер и вор!.. Уже два года, как на него объявлен всероссийский розыск. Никто не мог его обнаружить и взять... кроме меня. – В голосе Усатова прозвучали гордость и опять... укоризна. – Ну, знаменитейший же вор и аферист... шулер!
Старая ищейка был потрясен моей неосведомленностью.
Моя жизнь сложилась так, что воры, аферисты и шулеры проходили как-то мимо меня, да и я ими никогда не интересовался. Помимо всего, человеку в моем положении вообще не пристало лгать подчиненному, а если б даже это было положено, я но природе своей не лгун. Но то ли оттого, что я испытывал неловкость, поскольку обычный в общем-то полицейский знает об этом Спарапете больше меня, а быть может, из простой любезности, но я ответил с твердостью в голосе:
– Да, вспомнил. Спаспет.
– Не Спаспет, а Спарапет, ваше сиятельство! – Усатов чуть не расплакался, так ему было досадно, что я не знаю толком кличку знаменитого вора.
– Да бог с ним! – рассмеялся я оттого, что попал в такое глупое положение. Старику же показалось, что все-то о ковре мне доподлинно известно, только почему-то я предпочитаю скрывать и отделываюсь шуточками. Я почувствовал, что пора брать себя в руки, утер слезы, выступившие от внезапного смеха, попросил Усатова извинить меня и продолжать свой интересный рассказ.
– Да, наше сиятельство, доставили мы Спарапета вместе с ковром, но тут входит господин Зарандиа и забирает все – и ковер, и Спарапета... Я думал, вам обо всем этом доложили. С этого дня с наших глаз исчезли и владелец ковра, и все его родственники, и осаду полицейского управления они сняли, и меня перестали изводить своими просьбами.
– Он и вора забрал, говорите? – Я почувствовал, забрезжливо что то важное.
– Так точно увел Спараспета... и ковер забрал. Мне же приказал: мы ничего не наводили, никого не забирали, никого не отпускали и вообще ни о чем слыхом не слыхали.—Усатов замолчал, и снова его прищуренные маленькие глазки принялись буравить и сверлить меня.
Было очевидно, что Зарандиа спровадил пострадавших подальше от полиции, обещав им что ковер непременно вернут.
– Но? – явно запоздало спросил я наконец Усатова.
– Но, ваше сиятельство, с наделю уже... как Спарапет продал ковер... за двенадцать тысяч и исчез из Тифлиса.
– Продешевил, однако?
– Известное дело – товар-то краденый...
– И кому же продал?
– Хаджи-Сеиду, а сам исчез, испарился... Я могу у Хаджи-Сеида конфисковать ковер как краденый товар, но сильно опасаюсь, ваше сиятельство, а вдруг господин Зарандиа имеет намерение распорядиться ковром как-то по-другому... а с другой стороны, я прикидываю, вдруг ковер опять исчезнет?!
У меня отлегло от сердца, ибо Усатов оперировал измерениями, мне доступными,– Хаджи-Сеид, Зарандиа... Большая проницательность тут была не нужна – кражу ковра подстроил Зарандиа, зачем-то это ему понадобилось.
Я пригласил кассира.
– Вносил ли Зарандиа в кассу какие-нибудь деньги перед отъездом?
– Двенадцать тысяч ассигнациями.
– Для сдачи в казну?
– Нет, для временного хранения.
«Ничего себе, он Спарапету даже вознаграждения не оставил»,– подумал я.
– Бы изволили что-то сказать?
– Нет, нет, вы свободны. Кассир ушел, и я сказал Усатову:
– Зарандиа сейчас в Дагестане, Иван Михайлович. Он должен вернуться через неделю. А пока вам надо делать так, как он просил.
– Я понимаю вас, ваше сиятельство, понимаю, но ведь Спарапет... да и ковер... тоже!
Я не мог обещать Усатову, что Спарапета вернут полиции, для этого старику пришлось бы заново искать и брать его, но что ковер непременно будет возвращен владельцу – это обещание я смог взять на себя. И вдруг меня осенило: Зарандиа заставил украсть ковер Великих Моголов совсем не из желания помочь казне. Раз ковер продан Хаджи-Сеиду, то само собой разумеется, ему предстоит оставаться у него до тех пор, пока Зарандиа не вернется из Дагестана. Сообразив все эти обстоятельства, я сказал Усатову:
– Иван Михайлович, я рассчитываю на ваш опыт и на ваши таланты. До тех пор пока Зарандиа не вернется, ковер должен находиться там, где он в настоящую минуту. Если его попытаются вывезти – немедленно вместе с покупателем к вам в полицию! Вам ясна моя мысль?
– Есть вместе с покупателем в полицию, ваше сиятельство! – Усатов вытянулся передо мной, щелкнул шпорами и вышел.
На душе у меня остался неприятный осадок. Я был задет тем, что операцию провели, не уведомив меня о ней заранее. Оправдывало Зарандиа то, что он покинул Тифлис двумя днями позже меня. Возможно, кульбит с ковром был вызван новыми неожиданными обстоятельствами.
Я пригласил заместителя Зарандиа, Шитовцева.
– Что вы можете рассказать об этой истории?
– Все. Я ждал от господина Зарандиа телеграмму. Сегодня утром я ее получил.
– Дальше...
– Основная операция требует подготовки: необходимо установить факт перепродажи ковра. Вслед за тем мы отправим Усатова к Хаджи-Сеиду с обыском, который должен обнаружить, что Хаджи-Сеид купил краденый товар и к тому же перепродал его... Напоминаю, до этого абсолютно необходимо установить факт перепродажи ковра. Усатов документально подтвердит этот факт и якобы для выяснения каких-то дополнительных обстоятельств ковер оставит у Хаджи-Сеида, взяв, разумеется, у него расписку. Господин Зарандиа особенно настаивал на том, что до его приезда ковер должен оставаться у Хаджи-Сеида.
– Понятно,– сказал я, хотя далеко не все было мне попятно. Одно я видел отчетливо: вся эта операция ставила Хаджи-Сеида перед Зарандиа в положение преступника. Эта позиция в их будущих взаимоотношениях давала Зарандиа важное преимущество. Все это так, но есть здесь что-то недосказанное. Я пытался разобраться в смутных своих ощущениях, как вдруг мне на стол положили телеграмму, извещавшую о скором приезде Сахнова. Давно мы ждали этого визита, но нужно было своими глазами прочесть это извещение, чтобы мысль моя тут же обрела прозрачную ясность. Меня осенило.
...Семьи высшей российской аристократии любили отличаться друг перед другом особыми вкусами и пристрастиями. Семья Романовых во всей империи, а может быть, и на всем белом свете считалась обладательницей самой богатой коллекции бриллиантов. Нарышкины владели великолепными конными заводами. У Голицыных была редкостная коллекция хрусталя и фарфора. У Юсуповых – столь же редкостная коллекция часов. Мать Сахнова, урожденная Шереметьева, получила в наследство сказочную коллекцию ковров, которую подарила единственному сыну в день его свадьбы. С похвальной пылкостью шереметьевский отпрыск продолжал пополнять эту коллекцию.
Одно время ходил слух, будто он заложил леса в Пермской губернии, приданое жены, чтобы купить еще несколько ковров эмира Бухарского, и вообще большая часть его доходов уходила на ковры. Это было увлечение совсем не бескорыстное. По отцу дворянин скромного происхождения и состояния, он изо всех сил тянулся превзойти хоть в коврах людей того круга, куда ему посчастливилось подняться.
Предчувствие, меня томившее, начало обнаруживать свой источник – не в этой ли сахновской страстишке здесь дело?.. А Зарандиа... как много ждал он от этого визита Сахнова, как готовился к нему! Ковер Великих Моголов и приезд Сахнова... здесь угадывается связь, они звучат в унисон...
– План операции у вас готов?
– Так точно! – ответил Шитовцев.
– Кто составил?
– Я... но набросок сделан Зарандиа. Он приказал мне показать вам и лишь с вашего согласия действовать дальше. Если у вас найдется время... Дело-то спешное, если вы заняты, я, конечно, не смею... а так все готово.
– Верните Усатова и принесите план операции.
Опережая события, скажу, что операция была проведена, и если говорить о моих нравственных принципах, то и они не были уязвлены. Политическая разведка осуществила операцию, конечная цель которой временно оставалась скрытой. Но только почему я сразу же в своем сознания не перекинул мост между похищением ковра Великих Моголов и коллекционерской страстью Сахнова? Ведь интуиция моя не дремала и посылала мне тревожные сигналы? Будь это несколько лет тому назад, я бы счел эту операцию обычной нашей акцией, и мне бы в голову не пришло думать о каких-то косвенных последствиях – ведь я бы строго придерживался своих стереотипов. А сейчас я был пассивен, ничего не предпринимал, и одно это говорило о переломе, совершающемся в моем миросозерцании, но об этом я скажу позже.
Я посмотрел набросок плана, сделанный Зарандиа, и пояснения Шитовцева, обдумал все возможные варианты его осуществления и детали возможных осложнений, по все равно истинный замысел Зарандиа плавал в тумане.
Дело началось с того, что Хаджи-Сеида посетил некий богатый француз. Его визитная карточка свидетельствовала о том, что он был одним из директоров трансатлантического пассажирского пароходства и крупным акционером этой компании. При посредничестве Искандера-эфенди он сообщил, что хочет приобрести несколько уникальных ценностей. Хаджи-Сеид показал ему с дюжину самых разных вещиц. Клиент почти не торговался. Что ему понравилось – взял тут же, что не отвечало его вкусу– движением руки велел убрать. Вещи были при нем упакованы, и па пакетах и свертках был надписан его марсельский адрес. Затем он попросил подсчитать общую сумму своих затрат и оставил Хаджи-Сеиду вексель на весьма крупную сумму Все это он проделал с такой беззаботностью и легкостью, будто бросал па прилавок лавчонки гроши за адельханозские чувяки. Пальто, шляпа, перчатки, зонт – он уже был готов уйти и задержался у порога только затем, чтобы уточнить срок отправки своего багажа, а Хаджи-Сеида все продолжал мучить вопрос, который, с самого появления француза в доме, только и занимал его: мог бы или нет этот клиент купить ковер Великих Моголов и стоит ли заводить об этом разговор? Его соблазняла возможность одним выстрелом убить двух зайцев: избавиться от краденого ковра и за счет чужестранца получить огромную прибыль. Этот узел операции был затянут с точным психологическим расчетом. Покупатель уже протянул руку, чтобы попрощаться, и тут Хаджи-Сеид не устоял перед соблазном и попросил Искандера-эфенди перевести:
– Я вижу, вы истинный ценитель, и если средства вам позволяют, я мог бы показать вам весьма редкую вещь.
Француз согласился спокойно и с достоинством.
В ширину ковер Великих Моголов был восемь аршин, в длину– двадцать четыре, и был он легче мертвого слона фунта на четыре, не больше. По сей день поражаюсь, как умудрился Спарапет стянуть его и перетащить на повое место, когда лишь для того, чтобы показать его французу в большом зале наверху, понадобилось кряхтеть, потеть и галдеть всему штату Хаджи-Сеида.
Клиент долго и тщательно разглядывал этот воистину невиданный шедевр, проявив, однако, и знание дела, и холодную сдержанность опытного коммерсанта. Справившись о цене – Хаджи-Сеид назвал пятьдесят тысяч,– он достал из портфеля какой-то волюм, долго листал его и, переведя услышанную сумму во франки, сказал Хаджи-Сеиду:
– Прошу вас подождать до завтрашнего утра. Я должен подумать.
Ковер скатали, поместили обратно в огромный ящик, специально для него сбитый, и француз удалился.
Хаджи-Сеиду хотелось, конечно, чтобы сделка завершилась в тот же день, по он отлично знал, что настоящий покупатель, знающий пену деньгам, так сразу не стал бы их выкладывать, увидев ковер лишь раз. Именно это и убедило его, что клиент попался серьезный и достойный его предложения.
Главные события произошли па следующий день. Француз явился точно в назначенный час и предложил за ковер Великого Могола пятнадцать тысяч. Хаджи-Сеид покрылся холодным потом: неужели француз пронюхал, что ковер краденый, и потому предлагает так мало?
– Эта цена оскорбительна для родословной ковра,– перевел Искандер-эфенди ответ Хаджа-Сеида.
– Напротив, моя цена определена его происхождением,– возразил француз, только усилив подозрения Хаджи-Сеида.
У тифлисского купца ум за разум зашел. На что он надеялся, и что получалось? Весь последующий разговор походил больше на состязание в шантаже и вымогательстве, нежели на коммерческие переговоры. Хаджи-Сеид уже готов был отказаться от сделки, лишь бы его оставили в покое, но ведь не исключено, что надменный француз сообщит о ковре в полицию? Француз же настаивал на том, что либо Хаджи-Сеид уступит ему ковер за пятнадцать тысяч, либо он вообще потеряет ковер и еще навлечет на себя неприятности. Однако и Хаджи-Сеид не был младенцем в таких делах и не так просто покорялся судьбе. Он долго торговался и вынудил француза согласиться на двадцать тысяч, но неустойку за нарушение сделки в договоре не оговорил. Француз оставил вексель на двадцать тысяч, и Хаджи-Сеид отпустил его с тем расчетом, что ковер Великих Моголов завтра же будет отправлен на лондонский аукцион, а француз получит свой вексель на марсельский адрес вместе с письменным отказом от сделки.
Хаджи-Сеид считал, что он выскочил из канкана, и радовался несказанно. Мы тоже остались довольны, так как создали ситуацию, для нас желаемую: Хаджи-Сеид был уличен не только как скупщик краденого, по и как продавец его.
Опущу дальнейшие подробности. Скажу лишь, что Хаджи-Сеид пошел па тысячу уловок, чтобы уйти из осады Усатова, но все получилось, как и было задумано: чтобы арестовать Хаджи-Сеида, мы получили уже достаточно фактов и документов. Усатов прочитал ему ордер на домашний арест и взял подписку о неразглашении. На ковер Великих Моголов навесили пломбу, и он был передан на склад фирмы как реквизированный товар. Остальное должно было дожидаться приезда Зарандиа, как и было им велело.
Следующие два дня ушли на обдумывание дальнейших действий в их деталях и вариантах. Меня охватил настоящий азарт, и одновременно свербила душу тревога: в моей жизни случались операции несравненно более сложные, но сейчас мною владел страх не оплошать и, не приведи господи, не закончить это дело с меньшим успехом, чем оно получилось бы у Мушни Зарандиа. Эту внутреннюю тревогу и напряженность я обнаружил в себе еще в самом начале этого дела, и при всем желании взять себя в руки и не выдать своего смятения окружающим я смог лишь когда все было завершено. Где уж было мне думать о чем-то еще и о каких-то побочных последствиях происходящих событий.
Операция завершилась в субботу около трех часов дня, и тогда-то на меня навалилась страшная усталость и безразличие ко всему на свете. Мне захотелось в баню, захотелось попасть в руки терщика, вдохнуть приторный запах теплой серной воды. Я вызвал экипаж, и уже через полчаса мы спускались к Орбелиановской бане.
Я растянулся на мраморных плитах, и знаменитый на весь Тифлис терщик Кямбиз сдирал с меня шкуру. В голове моем клубком свернулись мысли, конца которым не было видно, и мысли эти были погружены в дремоту, как и сам я, замерший и отрешенный. Стоило мыслям моим чуть шевельнуться, как в беспощадной наготе представала передо мной истина, что ковер Великих Моголов понадобился Зарандиа, чтобы затянуть Сахнова в западню – и ни для чего больше. Уже никаких сомнений в этом не оставалось, и единственное, чего я не мог себе вообразить, как именно исхитрился Зарандиа потащить Сахнова на этой наживке. Умный и коварный человек готовил заведомо безысходный, роковой конец человеку ограниченному, а если и хитрому, то по-дурацки. Нить моих размышлений на несколько секунд оборвалась, так как Кямбиз вскочил мне на спину и заставил трещать мои позвонки и суставы. Его ступня прошлась по мне от шеи до копчика, на меня сошла легкость, и... стало жаль Сахнова. Я увидел крестника великого князя, валяющегося в его ногах, и тут понял, что гибельная проделка была задумана Зарандиа, а провел ее я.
– Ваш сятельст-фф, прохладить нада? – услышал я Кямбиза.
Я опустил голову, и па распаренное тело обрушилась штормовая волна.
Кямбиз бросил на мои плечи огромную простыню и простился со мной.
Я шел домой пешком, и меня поедом ела совесть. Весь вечер я провел в кресле у камина. Ночью, лежа в постели, часа три вертелся как на вертеле. Проснулся чуть свет, провалялся до полудня, а от мыслей, донимавших меня, так уйти и не смог. Сейчас лишь в самых общих чертах я могу восстановить то, что меня тогда мучило, и попытаюсь рассказать об этом, потому что... потому что отсюда взяла начало вся моя последующая жизнь.
Мой седьмой предок граф Лайош Сегеди поступил на военную службу к русскому царю, женился на русской дворянке, и с тех пор к нашей ветви не примешивалось другой крови. Начиная с 1689 года все мои предки своей единственной родиной считали Русь и своим единственным сюзереном русского царя. Русскому престолу они отдавали все – совесть, талант, жизнь. Они были замечены, и заслуги их оценены высоко. Имения, крупные чины, звания, высокое жалованье, огромные связи – всем этим они владели свободно. Я был единственным прямым наследником титула, и уже с юных лет служение престолу олицетворяло для меня не только высокое положение в обществе и было залогом твердого имущественного положения, но, наверное, раньше всего оно являлось для меня поприщем, на котором моя преданность державе, моя честь и жажда высокого самопожертвования могли обрести свое наиболее полное выражение и способствовали рафинированию моих врожденных достоинств и недостатков. Согласно тому кодексу чести, который и исповедовал, я призван был отдавать отечеству все, а получать лишь столько, сколько нужно было, чтобы отдавать все. Пусть по буду сочтен за хвастуна, по я и вправду жил именно так, из-за чего остался холост, бездетен и на склоне лет одинок.
В студенческие годы, проведенные в Сорбонне, и много позже, еще в продолжение одиннадцати лет, я состоял на тайной службе русской империи в Европе. Но пришло время, и обстоятельства, в которых я не был повинен, заставили меня покинуть Европу и отправиться в Петербург, куда я был отозван. Я вернулся в чине полковника, и, если не изменяет мне память, из моих сверстников лишь несколько достигли подобного успеха. Даже мое фиаско в Европе принесло мне Александра Невского, одну из высших наград империи. Вспоминаю об этом не из желания выказать себя в выгодном свете, а лишь для того, чтобы отметить, что все двери были распахнуты передо мной и я мог пойти в любую. Я выбрал жандармерию, тайную полицию и Кавказ, где тайная служба протекала в условиях наиболее сложных. Вероятно, можно отыскать сотни духовных и материальных причин подобного выбора, но отыскивать и разгадывать их было бы напрасным трудом, ибо причина была одна: я знал, что сохранить достоинство и честь там труднее, чем где-либо. Жажда познать эти трудности лицом к лицу, наедине с ними, и привела меня в жандармерию. Это позволяло мне продолжить военные действия против самого себя, против всего наносного и суетного, что было во мне, что тянулось к соблазнам и таилось в душевных тупиках в противность моим собственным представлениям о достоинстве и чести. Я жил, служил, говоря словами Даты Туташхиа, «сражался с самим собой» и радовался победам. Служба была источником моего духовного равновесия, и без этого я не мог жить. Я обладал богатой коллекцией стереотипов, у меня было раз и навсегда выработанное отношение к вещам, и я – клянусь богом! – не осквернял себя компромиссами, пока не подкрался ко мне, как дьявол, Мушни Зарандиа. Компромисс компромиссу рознь. Я не говорю о том случае, когда надо пожертвовать своим в интересах общества или государства, а я, допустим, не мог совершить этого. Или о том, что Мушни Зарандиа силой своего обаяния или духа один единственный раз добился с моей стороны нравственной уступки! Нет! Я говорю сейчас о коренной ломке устоев, о явных признаках перемены миросозерцания, о повержении идолов... Словом, сложилось так, что на этом поприще я растерял все, для сохранения чего избрал его.
Камнем преткновения стал Сахнов!
Хребтом моей гражданственности был стереотип, согласи:» которому все человечество разделяется на «мы» и «прочие». «Мы» – это те, кто верно служил трону и исповедовал целостность Российской империи, кто был убежден в ее великой и особой всемирно-исторической миссии и праведно служил этом идее. Те, кто этих взглядов не разделял, были для меня «прочими». Я должен оговориться: ни малейшей ненависти к «прочим» я никогда не испытывал. Была лишь настороженность. Я знал, что землю населяем не один «мы». «Прочие» существуют, и их – огромное большинство. Я был воспитан в этом убеждении, и воспитание зиждилось на принципе «убивать в себе в самом зародыше чувство ненависти, привить благоразумную терпимость и пестовать в себе самозабвенную любовь ко всему „нашему“.
Вернусь, однако, к главному. Стереотип, о котором я сказал, подразделялся на три подстереотипа. Я имею в виду все время специфику своей службы, своей профессии и поэтому хочу быть понятым правильно: фактором, регулирующим взаимоотношения империи с «прочими» государствами и их гражданами, я считал нормы международного права, дипломатию и военную мощь. Регулятором взаимоотношений между «мы» и «прочими» внутри империи я считал закон и законность, перед которыми равны все, независимо от умственных, сословных и имущественных различий. При расследовании преступлений, совершенных «прочими», будь эти «прочие» подданными Российской империи или других «прочих» государств, я считал допустимым любые средства, даже коварство, поскольку это была борьба с врагом. Напротив, если поступал донос на человека, принадлежавшего к моему кругу (это третий подстереотип), то противогосударственные деяния такого человека я трактовал как заблуждение ближнего, в нем самом, говоря нынешним языком, видел фракционера и поэтому действовал против него лишь достойными средствами. Правда, продолжалось все это до тех пор, пока я не начинал видеть в нем смертельного врага.
Полковник Сахнов был человеком довольно простого душеустройства, настолько простого, что. переберись он даже в лагерь «прочих» и стань непримиримым врагом, все равно большого зла от пего не было бы. Но никуда он не думал перебираться и в мыслях не держал оказаться врагом престола и державы. Тот алтарь, которому я и мои предки служили на протяжении нескольких столетий, увенчивался его императорским величеством и августейшим семейством. Это была святая святых империи, а родство Сахнова с царской фамилией было признанным. Следовательно, мало того, что он был «наш», он олицетворял собой то начало, служению которому «я был обязан отдавать все, а получать лишь столько, сколько нужно, чтобы иметь возможность отдавать все»...
Мушни Зарандиа и я намеревались с Сахновым, то есть с «нашим», рассчитаться так, как если бы он принадлежал к «прочим».
Но это была лишь часть моей вины. Еще более тяжелая и куда более значительная доля вины состояла в том, что я посягнул па основу основ любой империи, которые когда-либо существовали в истории человечества, и преступил устав. Дело и том, что если речь идет об империи, то в рядах «мы» оказываются и «сыны державной нации», и инородцы. «Сыны державной нации» осуществляют собственную государственность, то есть служат величию и процветанию своей нации. Инородцы состоят на чужой службе и составляют неизбежную и необходимую в каждой имперской иерархии прослойку ландскнехтов и кондотьеров. Служа державной нации, они на самом деле осуществляют собственные интересы раньше всего, а вслед за ними хитроумно прикрытые интересы своей нации, что в конце концов противоречит интересам империи.
Исторически доказано, что в эпоху катаклизмов «сыны державной нации», несмотря на различие политических воззрений, твердо защищают целостность государства. Поведению же инородцев, как правило, свойствен сепаратизм. Хотя «сыны державной нации» и инородцы составляют единое привилегированное правящее сословие, каждая из сторон придерживается своего принципа в этом единстве. Прибегая к услугам инородцев, державная нация не должна полностью доверяться им, несмотря на все их заслуги перед троном и империей. В столкновениях, которые могут возникнуть между сыном державной нации и инородцем, принадлежащим к нашему сословию, как в случае Сахнов – Зарандиа, моим патриотическим долгом было принять сторону весьма низкой, по устойчивой духовной стоимости, то есть сторону Сахнова. Я же принял сторону его противника, а это и было посягательством на основу основ нашей государственности, было преступлением против устава.
Что Зарандиа начал действовать против Сахнова средствами, допустимыми лишь в борьбе с «прочими», я почувствовал сразу, хотя догадка моя была весьма туманна. Но пришло время, и мне стало ясно, что Сахнов попал в сеть провокаций, которую раскинул Зарандиа, а я не только не противился этому, но даже помогал ему! Мне надлежало возвысить свой голос и вывести на свет божий эту интригу, но я не находил в себе ничего, кроме сознания, как должно себя вести, желания же вести себя должным образом во мне не было ни малейшего. Я знал людей, которые только так и поступают, только так и живут, не видя в этом ничего дурного и считая себя безупречными; для меня же все это было истинной драмой, и я казался себе жрецом, который потушил священный огонь по методу Гулливера. Я был похож па благородного человека, внезапно пустившегося в разгул и распутство и обнаружившего однажды утром, какая катастрофа с ним произошла, но не нашедшего в себе сил все оборвать и вернуть себя на прежнюю стезю. Подобные люди ищут спасения в новом загуле. Надо мной нависла страшная опасность: мне предстояло переселиться в мир компромиссов, беспрерывно разрушающих мои былые устои и так же беспрерывно порождающих мучения совести.