Текст книги "Дата Туташхиа. Книга 3"
Автор книги: Чабуа Амирэджиби
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
В кругу высших чиновников было принято (мне кажется, это сохранилось и сейчас, и сохранится еще долго) служак определенного склада называть вояками. Так говорилось о чиновниках, не удовлетворенных тем, чего они достигли, и постоянно терзаемых мыслью, что положение, ими занимаемое, является для их способностей унизительным, если не оскорбительным. Борьба за новую должность является их перманентным состоянием. За такими людьми обычно укрепляется репутация прозорливых и энергических натур, однако, как правило, они подобны падающим звездам – однажды вспыхивают и исчезают. Примеров тому великое множество. Когда анализируешь какой-либо процесс или отдельное явление и подходишь наконец к выводу из своих размышлений, наиболее убедительным аргументом оказывается самый результат исследуемого процесса или явления. Поэтому-то вояк, потерпевших поражение, я не колеблясь считаю людьми ограниченными. Истинный боец, наделенный талантом и жизненной силой, должен уметь трезво оценивать контрнаступательные возможности соперника и противника, не говоря уже о необходимости соблюдать элементарную осторожность в борьбе. Отсутствие осторожности и способности трезвой оценки разве не есть ограниченность?
Сахнов первым бросил перчатку – отдельно мне, отдельно Мушни Зарандиа и нам обоим вместе. Я ждал, что здесь, в Тифлисе, на территории противника, я увижу его внутренне мобилизованным, сосредоточенным и предусмотрительным. Он же держался так, будто по возвращении в Петербург его ожидает кресло если не министра, то по крайней мере его товарища. Прояви он хоть малейшую способность к трезвой оценке противника и осторожность, возможно, он и не потерпел бы фиаско...
Полковник не стал дожидаться кулагинского ужина, а с адъютантом послал мадемуазель де Ламье записку, напоминавшую о ее обещании отвезти его посмотреть уникальный ковер и быть посредником в его приобретении. Жаннет де Ламье передала, что она согласна, но не тотчас же, а отложила встречу на пять часов и, готовясь к выезду, продержала влюбленного полковника в своей гостиной еще час.
С той минуты, как адъютант был отослан с запиской, то есть с полудня, и до половины седьмого вечера полковник томился в нетерпении. Его прельщало, что одним выстрелом он убьет двух зайцев – увидит ее и приблизит их тайное свидание и завладеет ковром Великих Моголов на зависть ценителям и светским друзьям,
Разумеется, Хаджи-Сеид принял полковника Сахнова и мадемуазель де Ламье сам. После чашки кофе и легкой беседы развернули ковер Великих Моголов. Впечатления превзошли все ожидания. Полковник был потрясен и едва держался в рамках приличия. Украденный Спарапетом ковер был оценен И тридцать тысяч. Полковник принялся было торговаться, но скоро стало ясно, что лишь из-за того, что любое касательство к этому сокровищу доставляло ему наслаждение, и к тому лее ему хотелось предстать перед всеми солидным покупателем и тонким знатоком. На самом же деле у него не было этих тридцати тысяч, ни даже трети этой суммы. Хаджи-Сеид скинул пять тысяч, но дальше уже ни с места. Полковник сказал, что приедет завтра, дабы продолжить переговоры, и покинул дом Хаджи-Сеида в великом смятении.
Положение его и в самом деле было ужасно. С одной стороны– женщина, которая, ему казалось, думает лишь о том, чтобы улизнуть от него, с другой – ковер, который лег на трепещущую душу завзятого коллекционера всею своей красотой, ценностью и тяжестью. Однако нехитрый инстинкт подсказал Сахнову, что обе его заботы может разрешить лишь она, мадемуазель де Ламье. А может быть, ему просто хотелось отвести душу. Так или иначе, но влюбленные отправились в ресторан.
Этот вечер прошел для Сахнова почти впустую, ибо он искал близости, а она обратилась к тактике, которая могла завести лишь в тупик нежной и не далеко идущей дружбы. Но хотя в тот вечер на долю полковника не досталось ничего, кроме чести проводить свою даму, он, однако, возвратившись к себе, укрепился в чувстве, что обрел доброжелателя, а возможно, и преданного друга. В душе его плавником золотой рыбки шевельнулась надежда, что это обворожительное создание принесет ему не только наслаждение на ложе любви, но позволит всю жизнь наслаждаться созерцанием дивного ковра.
Все это наутро сообщил мне сам Мушни Зарандиа, присовокупив, что новое свидание Сахнова с мадемуазель де Ламье произойдет сегодня в полдень. И он опять умыл руки, сказав, что сам он тут ни при чем.
– Ваше сиятельство, я лишь создал стихию, в которой люди сами порождают отношения друг с другом. Заметьте, граф, я говорю – я, а не мы, ибо за все, что произойдет дальше, отвечаю я один, если вообще понадобится отвечать за что-то и перед кем-то.
Теперь мне предстояло понять, насколько возможна была такая ситуация, когда Зарандиа лишь расставил сети, а люди, очутившиеся в стихии, им созданной, делали то, что как раз и нужно было ему.
Обо всем, что произошло, Зарандиа мог узнать лишь от мадемуазель де Ламье. Следовательно, между ними существует связь. Не исключено, что сам Зарандиа выступал лишь в роли слушателя, не отдавая никаких ответных распоряжений. Но какой смысл тогда в подобных отношениях? Раз уж она в твоих руках, заставляй ее играть весь репертуар, ей доступный... Да и не похож он на человека, который предоставит событиям течь по их собственной воле, если он ввел их в русло, прорытое им самим, да еще с таким трудом?
Помню, как пришла мне тогда мысль, что малейший промах Зарандиа мог повлечь за собой всеевропейский скандал, и скандал этот поставил бы августейшую семью в весьма двусмысленное положение.
Я и тут предпочел промолчать.
В тот вечер нам предстоял ужин у Кулагиных. Накануне часов в пять вечера ко мне вошел Зарандиа.
– Ваше сиятельство, полковник купил ковер Великих Моголов. Вексель на двадцать пять тысяч дала Хаджи-Сеиду мадемуазель де Ламье.
– Но почему она?
– У Сахнова не было денег. Она дала ему в долг. У меня сложилось впечатление, что Зарандиа хочет поразить кита не гарпуном, а стрелой из игрушечного лука...
– Мушни, неужели вы думаете, что инкриминация покупки краденого ковра может хоть чем-нибудь уязвить такую влиятельную фигуру, как Сахнов?
– Нет, не думаю. Этим нельзя повредить и квартальному. Кстати, я и не задаюсь целью нанести какой-либо ущерб Сахнову. Полковник сражается сам с собой.
– Тогда мне непонятно, что может дать возня вокруг ковра?
– Уже дала, граф... – Зарандиа протянул мне листок бумаги. – Вот заключение экспертизы касательно тождества почерка. Извольте прочитать.
«Хоть бы не правда... Хоть бы фальшивка...» – разве что только не молился я, принимая этот проклятый листок из рук Зарандиа.
– Не может быть! – То, что я прочитал, выбило из меня привычную выдержку.
Следовало вновь овладеть собою, и, чтобы успокоиться, я сделал несколько шагов по кабинету. Вернувшись к столу, я вновь пробежал глазами текст. Написано было по-немецки.
«Получил от медемуазель Жаннет де Ламье двадцать пять тысяч российских рублей. Полковник Сахнов». И дата.
– Полковник Сахнов,– промолвил я,– член чрезвычайного совета, крестник великого князя, взял двадцать пять тысяч российских рублей у австро-венгерской шпионки, фройлайн Жаннет де Ламье... Боже мой! Боже мой! Это европейский скандал. Это компрометация его величества!.. Мушни, откуда у вас эта расписка?
– Мне дал ее Хаджи-Сеид.
– Но как она очутилась у Хаджи-Сеида?
– Мадемуазель де Ламье для передачи своих донесений в Вену пользуется каналами Хаджп-Сеида.
– Это – сказки! Все, что творится вокруг Сахнова, инспирировано вами.
– Если б даже было так, я должен был бы говорить то, что говорю. Но любопытно, что и па самом деле вес обстоит так, как я вам сказал.
– И у вас нет своих связей с мадемуазель де Ламье?
– Пока нет. Послезавтра ночью, перед очной ставкой с поручиком Стариным-Ковальским, моя связь с ней будет установлена. Я жду завтрашнего дня, вернее, ужина у Кулагиных. Это дело я должен закончить не позже шестнадцатого, чего бы мне это ни стоило. Семнадцатого я должен быть в Мегрелии – у меня свидание с Датой Туташхиа.
– Постойте... Откуда вам известно, что происходит между Сахновым и мадемуазель де Ламье, когда они остаются наедине?
– От Хаджи-Сеида, ваше сиятельство, и от госпожи Тереховой. Эта дама оказалась очень способной.
– Полковник Зарандиа, я желаю и обязан знать все!
– Ваше сиятельство, вы знаете ровно столько, сколько и я. Мы говорили с вами о том, что уже свершилось. О том, чего я жду или считаю возможным ждать, я готов доложить.
– Говорите... И если можно, не рассказывайте сказок!
– Ваше сиятельство, у вас есть полное право сомневаться в моей правдивости и в моем чистосердечии, но у вас нет никаких оснований не доверять моей преданности!
– Нередко бывает, что в людях обнаруживаются свойства, каких от них не ожидаешь. Продолжайте! Зарандиа с сомнением покачал головой.
– Будут уничтожены,– сказал он,– австро-венгерская и турецкая резидентуры. Прекратятся, по крайней мере на время, панисламистские козни турок на Северном Кавказе. У нас прибавится по одному опытному агенту в Женеве, Тегеране, Риме. Подаст в отставку полковник Сахнов, и никто, кроме нас двоих, не будет знать подлинной причины его отставки. Будет преобразована или вовсе упразднена служба распространения слухов. Ковер Великих Моголов вернется к своему владельцу, а полковнику Глебичу назначат нового адъютанта... Правда, из того, что я вам сейчас говорю, многое еще не покинуло область предполагаемого, но эти предположения должны обернуться реальностью. Иначе – не приведи, господи! – я могу очутиться в Сибири, если Кара-Исмаил и муллы не успеют до этого придушить меня в Метехской тюрьме,– и Зарандиа весело рассмеялся.
В словах моего помощника не было, казалось бы, ничего неожиданного, но фантастическая картина, набросанная его рукой, ошеломила меня, может быть, потому, что я тогда впервые представил себе все это исполнившимся, воплотившимся, существующим... О, это было циклопическое творение!
Саломе Базиерашвили-Одишариа и Шалва Зарандиа
Что до сплетен и новостей, то мы, женщины, куда как обогнали мужчин и в любопытстве, и в любознательности. А уж про женский монастырь и говорить нечего!.. Не то что про Дату Туташхиа, а про все, что творилось на сто верст кругом, нам доподлинно было известно. Умирать буду, а не пойму, как это любой пустяковый слушок разлетается в мгновение ока. Рассказать новость, передать сплетню в монастыре почитается за грех, но наша настоятельница узнавала обо всем раньше всех, и в подробностях, какие нам и не снились. И вы знаете, у нее был дар, настоящий дар отличать правду от лжи. Необыкновенный был у нее нюх на достоверность. Любили мы «...больше славу человеческую, нежели славу божью». От Иоанна, двадцать, сорок три.
Мой отец был младшим братом настоятельницы Ефимии, стало быть, происходила она из рода Базиерашвшш. Мать же ее была урожденной Туташхиа, но не родственницей этим Туташхиа, а лишь однофамилицей. Не знаю, через кого и как, но Дата Туташхиа состоял в близкой дружбе с настоятельницей Ефимией. Я же попала к ней в монастырь, потому что в четырнадцать лет без памяти влюбилась, родители и упрятали меня от греха подальше. Тетка Ефимия приглядывалась ко мне целый год и, почему-то решив, что из меня получится прекрасная настоятельница, начала готовить меня к этому поприщу. Память у меня была преотличная, и мне ничего не стоило выучить наизусть все четыре Евангелия и ветхий завет почти целиком. Делилась она со мной и премудростями своего ремесла, то есть как держать в руках, в смирении и богобоязни сотню-другую женщин. Но у меня не было ни малейшей склонности к духовной деятельности. Мне было восемнадцать, время бежало легко и беззаботно, в забавах и шалостях. Бедная моя тетушка – мой воспитатель, мой наставник – была для меня мишенью тайных насмешек и беззлобных проказ. Она была туга на ухо, и это очень облегчало мою жизнь. Блестяще образованная, одинаково хорошо говорившая на французском, английском, русском, она и меня учила языкам. В монастыре запрещалось держать светскую литературу, и настоятельница выписывала иностранные и русские книги и журналы на адрес Магали Зарандиа. А уж о грузинской литературе говорить не приходится – здесь она знала все.
Однажды поздно вечером, часов в одиннадцать,– стояла тогда зима – в келью Ефимии постучали. Она ложилась обычно за полночь и быстро отперла дверь. До меня донесся шепот. Я узнала голос привратника. Когда он ушел, тетка велела мне одеться потеплее и следовать за ней.
У ворот монастыря нас ждал Шалва Зарандиа с фонарем в руке. Пока, шлепая по грязи, мы добрались до деревни, пока соскребли грязь с обуви перед тем, как подняться в дом Зарандиа, прошел битый час...
ШАЛВА ЗЕРАНДИА
Настоятельница Ефимия просила нашего отца Магали, если появится Дата, послать за ней. Когда пришел Дата, отец сказал ему, что настоятельница желает с ним повидаться. Дата обрадовался и тут же отправил меня за ней. Когда мы пришли, он, уже отдохнувший, сидел у очага и подкладывал хворост под горшок с лобио.
Едва мы переступили порог, как я поняла: наша ночная прогулка– вот из-за этого человека в черной рубахе, коричневых ноговицах и полусапожках. Он поднялся навстречу нам почтительно и склонился к руке тетки, а мне лишь улыбнулся. Нас повели к столу, который был накрыт, как водится в великий пост. Лишь за столом я узнала, что человек этот – Дата Туташхиа. Он был довольно красив, но поражала в нем больше всего порода и стать. Я сидела, не поднимая глаз, как и учила меня мать Ефимия, и уж тем более не ведено было мне смотреть на мужчин. Утерпеть я, конечно, не могла и исподтишка поглядывала на Дату. Еще полагалось мне находиться непременно по левую руку от настоятельницы, стоя или сидя – безразлично, и всякий раз, как только она обратится к кому-нибудь (здесь уж неважно – к мужчине или женщине) и сделает мне знак,– прочитывать наизусть место из Евангелия, соответствующее смыслу ее речей. И хотя она была глуховата, но по движению моих губ безошибочно угадывала, что я говорю. Поэтому ложь сходила мне, если только она глядела в другую сторону. Мы с ней находились в состоянии беспрерывной войны еще и потому, что я очень редко бывала согласна с воззрениями и суждениями своей наставницы, и евангельские изречения, которые отбарабанивала по мановению ее руки, могли означать совсем не то, что отвечало бы в эту минуту ее намерению и желанию. Частенько я прочитывала нечто и вовсе противоположное ее поучениям и назиданиям, и это вызывало в ней бурю возмущения. Брови у нее начинали ползти вверх, и, поймав мой взгляд, она заводила: «Мне... в моем возрасте...» Остальное подразумевалось само собой и совершенно ничего не меняло в нашей бесконечной войне.
О Дате Туташхиа я знала все, даже больше: пылкое юное воображение дорисовывало то, о чем умалчивала молва. Да и мои знания питались не одними только сплетнями и пересудами, бродившими в монастыре. Сама мать Ефимия оказывалась моей невольной просветительницей: уча меня различать добро и зло, она то и дело приводила в пример поступки Даты Туташхиа и, случалось порой, в назидание мне сама с собой рассуждала об этом вслух. Уже в те годы мне не раз являлась мысль, что для матери Ефимии – конечно, когда-то давным-давно, в глубоком прошлом,– Дата Туташхиа был совсем не только абрагом. Она все время что-то писала, и эти записи хранились за тремя или четырьмя замками, оставшись, наверное, единственным местом, куда не могли добраться моя рука и мой взор.
– Помилуйте, госпожа Саломе! Мать Ефимия была на добрый десяток лет старше Даты Туташхиа. Я не думаю, что их могло связывать чувство или увлечение...
– Не знаю, мне и сейчас непонятно многое, но что между ними была любовь, большая и совсем необычная, это бесспорно... Так или иначе, сидим мы – Тамар и Магали Зарандиа, Дата Туташхиа, Шалва вот и мы с тетушкой,– пьем чай. Легкий разговор уже таял, то и дело прерываясь молчанием. Тут мать Ефимия и говорит:
– Неправедную жизнь ведешь, Дата!.. За грехами человеческими следует гнев божий. Людскому роду и без тебя хватает испытаний. А сколько из-за твоих грехов прибавляется бед даже здесь и сейчас! —Мать Ефимия подняла перст левой руки, и настал мой черед.
– «Всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». От Матфея, три, десять,
Но Ефимия хорошо разобрала мои слова и, взглянув мне в глаза, спросила строго:
– Ты о чем это?
– «Ибо всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится». От Луки, четырнадцать, одиннадцать,– выпалила я первое, что пришло мне в голову.
Настоятельница поглядела на меня с сомнением и произнесла задумчиво:
– К такому случаю уместнее сказать: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас...»
– От Луки, шесть, двадцать семь,– уточнила я, а настоятельница продолжала:
– «Какою мерою мерите, такою и отмерено будет вам».
– От Марка, четыре, двадцать четыре,– не отстала я, и настоятельница милостиво кивнула.
– Все от бога! – промолвил Дата Туташхиа. Ей показалось, он шутит.
– Нет! – вскинулась она. – «Огород нужно полоть...» Это сатана внушил тебе. Ты восстал против зла, по зло злом не убьешь. Когда насилием пойдешь против насилия, в одном месте зло, конечно, вырвешь, но на том месте вырастет много нового зла. Ты этого не видишь или не хочешь видеть! – Снова поднялась ее рука, и снова взгляд в мою сторону. Куда мне было деваться от ее ястребиного ока!
– Сказано: «Дом мой есть дом молитвы, а вы сделали его Вертепом разбойников». От Луки, девятнадцать, сорок шесть. Ефимия отвела от меня глаза, и я выпалила:
– «Когда услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь, ибо надлежит сему быть». От Марка, четырнадцать, семь.
Магали Зарандиа не выдержал и рассмеялся. Ефимия настороженно оглядела нас.
– Прости меня, мать! – Лицо Магали приняло постное выражение.– Я был удивлен, что девочка так хорошо знает Евангелие.
– Не девочка, раба божия,– строго поправила мать Ефимия и повернулась к Дате: – Нет цели, которая могла бы оправдать столько грехов, сколько ты взвалил на себя. К чему приводят твои дела, ты знаешь не хуже меня. Когда Килиа настиг тебя и окружил дом Бечуни Пертиа, твои друзья взяли парней Куруа заложниками. Младший лишился ума и до сих пор не пришел в себя, все болеет... – Ефимия осенила себя крестом. – Ты избрал Куруа, чтобы в этом месте пресечь зло. Но перед кем и в чем виноват его мальчик?! В Хашури вы ворвались к Кандури и собственных его гостей заставили засыпать хозяина крупой. Смешно? А смеяться нечему! Кандури удавил Дастуридзе или как там его, а свалил на вас. Управляющий Амилахвари и по сей день в тюрьме, не может доказать, что не он навел вас на дом Кандури. Вроде бы одолели негодяя, вырвали зло, а смотри, на месте этого зла сколько другого зла проросло! И сколько еще дел твоих и грехов могу насчитать! Да разве перечтешь все, что понаделано в Грузии твоим именем с тех пор, как ты взялся огород полоть... Ну, заставил ты Тордуа убить Коториа! Так этот Тордуа и твердит, как ты ему велел: «Не я убил, а Дата Туташхиа». Только не поверил ему никто, и сослали беднягу на каторгу...
– Коториа изнасиловал жену Тордуа на его же глазах. Чему удивляться, если он убил насильника?
– Но изловил этого насильника ты. Ты и привел его в пацху к Тордуа. И оружие было твое. Не сделай ты этого, на нашей грешной земле одним убийством, было бы меньше. И на четырех сирот меньше было бы у бога. Да и бедняга Тордуа сидел бы в своем доме, растил бы своих четверых, а не маялся бы на каторге. Ну и что? Разделался ты со злом? Ты же простой смертный! Кто позволил тебе жить так, как ты взялся жить? «Не мир Пришел я принести вам, но меч» – это лишь мессиям положено...
– От Матфея, десять, тридцать четыре,—сообщила я.
– ...Только мессиям,– продолжала Ефимия. – Да и им лишь тогда, когда пора и надобность созрела, а не когда им заблагорассудится.
И снова взметнулась рука Ефимии.
– «Отдавайте кесарево кесарю, а богу богово». От Луки, двадцать, двадцать пять,– пробормотала я себе под нос, и вслух: – «А ходящий во тьме не знает, куда идет». От Иоанна, двенадцать, тридцать пять.
Мать Ефимия услышала и то и другое, но не сказала ни слова. Тут я поняла, а потом и вовсе убедилась, что с течением времени моя наставница сама вовлеклась в мою игру с Евангелием. Я поняла это, когда однажды, велев привести изречение, подтверждающее ее мысль, она тут же попросила меня произнести другое, по смыслу противоположное. Я ответила, не помедлив и минуты, а она надолго ушла в свои мысли. «Это у тебя сатанинское»,– сказала она мне тогда.
– Велики грехи твои, Дата,– продолжала свое мать Ефимия,– велики, и несть им числа. Хочу понять, с какой стороны подкрался к тебе сатана, какой тропой шел, через какую щель пролез в твою душу. И как сумел изгнать из тебя благодать... Скажи мне, зачем ты все это делаешь?
– Разве непонятно? – Дата Туташхиа обвел глазами всех, кто сидел в комнате.
– Совсем непонятно! – ответила мать Ефимия.
– И вам непонятно, отец? – спросил Дата Магали. Отец хотел было промолчать, но, увидев, что молчание затягивается, проговорил негромко:
– Я-то знаю, да только...
– Что знаешь? – повернулась к нему настоятельница.
– Почему он это делает...
– Почему?
– Не в силах не делать, вот почему!
– Совсем ни к чему эти твои слова! Не в силах по-другому делать – это еще не причина. Но я спрашиваю о цели... Впрочем... я бы хотела знать: почему он по-другому не может?
– А почему, скажи мне, церковь проповедует: «Не убий! Не укради! Не лжесвидетельствуй! Не прелюбы сотвори! Почитай отца твоего и мать»? – спросил Магали Зарандиа, а я: «От Марка, десять, девятнадцать»...
– Твердости нравов ради, возвеличения любви ради, ради искоренения зла в человеке...
– А зачем это нужно? – спросил Дата Туташхиа.
– Кто зол – тот народу своему враг, он изничтожает и растлевает свой народ. А добрый – это сила, которая народ объединяет и споспешествует его величию, он – защитник народа. От злого не жди любви ни к народу, ни к родной земле. Сердце его алчно, а дух себялюбив. Тот же, кто высок духом, долгом своим почитает действовать на благо отчизны, народа и ближнего своего, а придет час, он и жизнь свою принесет на этот алтарь. Вот зачем нужны заветы нашей церкви! – Настоятельница говорила очень горячо.
– Выходит, преданность отчизне и самоотречение – удел одних лить благородных людей,– сказал Магали Зарандиа.– Но ведь в сражении гибнут и дурные люди?
– Их гонят – они и гибнут. Один суда боится, другой – пули в спину. – Ефимия подняла руку. Я не успела вдуматься ни в вопрос Магали, ни в ответ настоятельницы и сказала первое, что пришло в голову:
– «Ибо много званых, но мало избранных». От Луки, четырнадцать, двадцать четыре.
– Строго судите, матушка! И тот сын своей земли, кого позвала она исполнить свой долг, и он пошел и погиб за нее. Вот так-то бы лучше сказать! – возразил Магали Зарандиа.
– Народ и отечество... А как ты, мать, нас учила? – повернулся к Тамар Зарандиа.
– Прежде чем сделать что-нибудь или сказать, подумай сначала, будет ли дело твое или слово полезно народу, отчизне, ближнему твоему,– Тамар говорила медленно, будто для себя. – Так учила я вас, дети мои. И отец наш учил нас этому, И все отцы и деды нашего рода учили так своих детей.
– Вот вам и причина, и цель,– закончил Магали Зарандиа мысль жены.
– Ни причины другой, ни цели в жизни у меня не было,– сказал Дата Туташхиа. – Одними проповедями ничего не сделаешь. Сами видите – испоганился народ. Сила нужна. Страх рождает любовь. Страх! В борьбе со злом одним добром не обойдешься...
– «Лучше нам, чтоб один человек умер за людей, нежели чтоб весь народ погиб». От Иоанна, одиннадцать, пятьдесят. На этот раз мать Ефимия услышала меня.
– «Он одержим бесом и безумствует!» – сказала настоятельница, и слова ее, показалось мне, были обращены и ко мне, и к Дате Туташхиа.
– От Иоанна, десять, двадцать,– произнесла я, уже читая по ее лицу, что назавтра я обречена голодать, если только моя наставница не придумает в наказание чего-нибудь похуже...
– Ну, а теперь вот что... – Магали Зарандиа глядел теперь только на своего Дату. – Я не думаю, чтобы все на свете было так, как говорила мать Ефимия. Но одно сомнение она в моей душе посеяла. Ты хочешь выкорчевать зло, так ведь? А от действий твоих в народе умножается зло, и получаешь ты плоды совсем не те, какие ждешь... Понимаешь ты меня?.. Где было одно зло, поднялось пять, и еще меньше совести стало в народе. Все выходит противно тому, что ты задумал!..
– Все проверено. Другого пути нет, и другого выхода не найти. – В ответе Даты были и твердость, и даже упрямство.
– Есть! – не отступала и настоятельница.
– Где, как и в чем? – спросил Дата.
– В добродетели, грешная твоя душа, в добродетели!
– А что это такое – добродетель? – рассмеялся Дата.
– Добродетель?.. Не впадай в крайность, ни когда обретаешь, ни когда отдаешь. Добродетель лежит посередине между неправедным стяжанием и бесцельной расточительностью. Где сила забыла о справедливости и мудрости, там добродетели ш-ищи. Ты – человек крайностей, а добродетель это умеренность. Понимаешь ты меня? – спросила мать Ефимия.
– Служить отчизне, шествуя путем умеренности и добродетели... Это в нашей-то стране! Среди нашего народа?.. Немыслимо!..– воскликнул Дата Туташхиа.
– Тогда перебирайся в страну, где это возможно!
– А где та страна?!
– Велики грехи твои, Дата, и не таков ты, чтобы махнуть рукой на все, что за спиной, забыть и без укоров и забот дожить оставшуюся долю жизни. Изведешь себя, истерзает тебя совесть, душа позовет грехи замолить. По доброй воле ты должен принять страдание!—В словах настоятельницы прозвучал важный и неясный смысл, который она в них вложила. Но Дата Туташхиа, казалось, уловил его, понял, он подался вперед, весь – любопытство и желание знать. – Среди грузин были люди, которых жизнь вынудила к насилию, и пришлось им погибнуть, не замолив грехов. Народ забыл их. Были и такие, что раскаялись в содеянном зле и по своей воле приняли муки, дабы искупить вину. Эти люди сами замкнули круг своей жизни, и земная их судьба обрела завершенность, содеянное зло они осенили ореолом добра и мученичества, и теперь народ поклоняется им, как идолам. Насилие, совершенное даже ради добра и блага народа, лишь тогда будет оправдано в глазах народа, если искупит себя терновым венцом мученичества.
– Какой же совет дадите вы мне, мать Ефимия? – спросил Дата Туташхиа, улыбаясь лукаво.
Настоятельница была сбита с толку – я впервые видела это. Я ждала, что сейчас она начнет говорить, как всегда, твердо и прямо, на все имея ответ и свое суждение, но этого не произошло. Опустив голову и уставившись в подол своего платья, она заговорила едва слышно:
– Ты человек, которого господь одарил многими талантами. Даже мелкие оплошности таких, как ты, обходятся народу дорого, очень дорого. Одаренность страшнее бездарности, если не охраняет ее высокая нравственность и богобоязнь. В каждом поступке одаренного человека люди находят пример для подражания. Тебе нельзя больше оставаться в миру... Ты должен... постричься. Я помогу тебе... Тебя примет... под другим именем один из монастырей в России.
У Тамар Зарандиа спицы замерли в руках. Она не могла отвести глаз от настоятельницы, которая сидела, все так же опустив голову. Шалва испуганно смотрел на Дату: неужели он и впрямь похоронит себя в монастыре? Магали Зарандиа весело поглядывал на Дату, наперед зная, что пожелание настоятельницы для Даты немыслимо. Я улучила минутку и взглянула на Дату откровенно и бесстрашно, разглядела его голубые глаза, Широкую грудь...
Вдруг Ефимия изменилась в лице и, подняв голову, своим ястребиным взором впилась в Дату:
– Ты стал врагом народу и стране. Ты и сам это знаешь, но менять ничего не хочешь, потому что не по нутру тебе сидеть сложа руки. Порода у тебя такая – непременно действовать, что-нибудь да предпринимать. Что именно? Сейчас ты и сам не знаешь и не узнаешь, пока не проникнешь в глубину своей души, пока лавина новых впечатлений и знаний не вторгнется и твой разум... Монастырь, молитва, размышления, искание истины– иного пути у тебя нет! – Ома подняла руку.
– «И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие, иначе молодое вино прорвет мехи, а само вытечет, и мехи пропадут». От Луки, пять, тридцать семь,– я проговорила это четко, по слогам, да и чего мне было теперь бояться, если назавтра голод и одиночество были обеспечены.
Настоятельница посмотрела на меня, и вдруг лицо ее осветилось улыбкой, да такой нежной улыбкой, будто она благодарила меня за то, что я нашла слова, противоречащие ее мыслям, и прочла их быстро и с хорошей дикцией.
– Я подумаю об этом,– сказал Дата Туташхиа, и больше О монастыре не говорили.
...Прошел год или даже больше, и однажды я спросила настоятельницу:
– Пострижется Дата Туташхиа?
– Никогда!
– Тебе понадобилось время, чтобы понять это?
– Я знала это еще тогда.
– Зачем лее уговаривала?
– Так повелевал долг. Перед господом и перед Датой! Мне страшно было, что его убьют. Мне и сейчас страшно! – Ефимия воздела руку.
– «Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда. А сын человеческий не имеет, где приклонить голову». От Луки, девять, пятьдесят восемь,—сказала я, и Ефимия осенила себя крестом.
То был единственный случай, когда я видела слезы на жестком лице Ефимии.