355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Булат Окуджава » Посвящается вам » Текст книги (страница 2)
Посвящается вам
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:15

Текст книги "Посвящается вам"


Автор книги: Булат Окуджава


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

«Я умел не обольщаться…»

* * *

 
Я умел не обольщаться
даже в юные года.
Но когда пришлось прощаться,
и, быть может, навсегда,
 
 
тут уж не до обольщений
в эти несколько минут…
Хоть бы выпросить прощенье,
знать бы, где его дают.
 
 
Не скажу, чтоб стал слезливей
с возрастом, но всякий раз
кажется, что мог счастливей
жребий выпросить у вас.
 
 
Впрочем, средь великолепий,
нам дарованных судьбой,
знать, и вам не выпал жребий
быть счастливее со мной.
 

«Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..»

* * *

 
Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?
Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда
кто-то властный наши души друг от друга уводил?..
Чем же я вам не потрафил? Чем я вам не угодил?
 
 
Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены,
словно я вам что-то должен… Мы друг другу не должны.
Что мы есть! Всего лишь крохи в мутном море бытия.
Все, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя.
 
 
Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору,
со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру
и на гордых тонких ножках семеню в святую даль.
Видно, все должно распасться. Распадайся же… А жаль.
 

Мой почтальон

Ю. Давыдову


 
Всяк почтальон в этом мире, что общеизвестно,
корреспонденцию носит и в двери стучит.
Мой почтальон из другого какого-то теста:
писем ко мне не приносит, а только молчит.
 
 
Топчется в темной прихожей в молчании строгом,
круг оттоптал на пороге у самых дверей…
Радостный день и объятия там, за порогом,
горестный мрак и утрата в пещере моей.
 
 
Мой почтальон презирает меня и боится,
жаждет скорей от меня отбояриться, плут…
Там, за порогом, мелькают счастливые лица,
там ни о чем не жалеют и писем не ждут.
 
 
Вот наконец, изгибаясь и кланяясь, что ли,
словно спасаясь, бежит по обратной тропе…
Как он вздыхает легко, очутившись на воле!
Как ни о чем не жалеет, теряясь в толпе.
 

«Сестра моя прекрасная, Натела…»

* * *

 
Сестра моя прекрасная, Натела,
прошли года, а ты помолодела —
так чист и ясен пламень глаз твоих…
Возьми родную речь, горбушку хлеба,
и эти облака, и это небо
и раздели на нас, на шестерых.
 
 
Вот заповедь ушедшего поэта,
чья песня до конца еще не спета.
Сестра моя, всё – только впереди!
Пускай завистникам пока неймется…
Галактион когда-нибудь вернется,
он просто задержался по пути.
 
 
Средь океана слов и фраз напрасных,
не столь прекрасных, сколько безопасных,
как острова лежат его слова,
спешит перо как будто пред грозою…
Его глаза подернуты слезою:
поэты плачут – нация жива.
 

1967


Детство


 
Я еду Тифлисом в пролетке.
Октябрь стоит золотой.
Осенние нарды и четки
повсюду стучат вразнобой.
 
 
Сапожник согнулся над хромом,
лудильщик ударил в котел,
и с уличным гамом и громом
по городу праздник пошел.
 
 
Уже за спиной Ортачала.
Кура пролегла стороной.
Мне только лишь три отстучало,
а что еще будет со мной!
 
 
Пустячное жизни мгновенье,
едва лишь запомнишь его,
но всюду царит вдохновенье,
и это превыше всего.
 
 
В застолье, в любви и коварстве,
от той и до этой стены,
и в воздухе, как в государстве,
все страсти в одну сведены.
 
 
Я еду Тифлисом в пролетке
и вижу, как осень кружит,
и локоть родной моей тетки
на белой подушке дрожит.
 

Оловянный солдатик моего сына


 
Земля гудит под соловьями,
под майским нежится дождем,
а вот солдатик оловянный
на вечный подвиг осужден.
 
 
Его, наверно, грустный мастер
пустил по свету невзлюбя.
Спроси солдатика: «Ты счастлив?»
И он прицелится в тебя.
 
 
И в смене праздников и буден,
в нестройном шествии веков
смеются люди, плачут люди,
а он все ждет своих врагов.
 
 
Он ждет упрямо и пристрастно,
когда накинутся трубя…
Спроси его: «Тебе не страшно?»
И он прицелится в тебя.
 
 
Живет солдатик оловянный
предвестником больших разлук
и автоматик окаянный
боится выпустить из рук.
 
 
Живет защитник мой, невольно
сигнал к сраженью торопя.
Спроси его: «Тебе не больно!»
И он прицелится в тебя.
 

1964


Из фронтового дневника


 
В этом поле осколки как розги
по ногам атакующих бьют.
И колючие ржавые розы
в этом поле со звоном цветут.
 
 
И идет, не пристроившись к строю,
и задумчиво тычется в пыль
днем и ночью, верста за верстою
рядовой одноногий Костыль.
 
 
У полковника Смерти ошибки:
недостача убитых в гробах —
у солдат неземные улыбки
расцветают на пыльных губах.
 
 
Скоро-скоро случится такое:
уцелевший средь боя от ран,
вдруг запросит любви и покоя
удалой капитан Барабан.
 
 
И не зная, куда и откуда,
он пойдет, как ослепший на свет…
«Неужели вы верите в чудо?!» —
поперхнется поручик Кларнет.
 
 
Прав ли он, тот Кларнет изумленный,
возвышая свой голос живой
над годами уже не зеленой,
похоронной, сожженной травой?
 
 
Прав ли он, усомнившись в покое,
разрушая надежду окрест?..
Он, бывало, кричал не такое
под какой-нибудь венский оркестр.
 
 
Мы еще его вспомним, наверно,
где-то рядом с войною самой,
как он пел откровенно и нервно…
Если сами вернемся домой.
 
 
Мы еще его вспомним-помянем,
как передний рубеж и обоз…
Если сами до света дотянем,
не останемся здесь, среди роз.
 

«От войны войны не ищут…»

* * *

 
От войны войны не ищут.
У войны слепой расчет:
там чужие пули рыщут,
там родная кровь течет.
 
 
Пулька в золотой сорочке
со свинцовым животом…
Нет на свете злей примочки,
да кого спросить о том?
 
 
Всем даруется победа,
не взаправду – так в душе.
Каждый смотрит на соседа,
а соседа нет уже.
 
 
Нас ведь создал бог для счастья
каждого в своем краю.
Отчего ж глухие страсти
злобно сводят нас в бою?
 
 
Вот и прерван век недолгий,
и летят со всех сторон
письма, словно треуголки
Бонапартовых времен.
 

«Земля изрыта вкривь и вкось…»

* * *

 
Земля изрыта вкривь и вкось.
Ее, сквозь выстрелы и пенье,
я спрашиваю: «Как терпенье?
Хватает? Не оборвалось
выслушивать все наши бредни
о том, кто первый, кто последний?»
 
 
Она мне шепчет горячо:
«Я вас жалею, дурачье.
Пока вы топчетесь в крови,
пока друг другу глотки рвете,
я вся в тревоге и в заботе.
Изнемогаю от любви.
 
 
Зерно спалите – морем трав
взойду над мором и разрухой,
чтоб было чем наполнить брюхо,
покуда спорите, кто прав…»
 
 
Мы все – трибуны, смельчаки,
все для свершений народились,
а для нее – озорники,
что попросту от рук отбились.
 
 
Мы для нее как детвора,
что средь двора друг друга валит
и всяк свои игрушки хвалит…
Какая глупая игра!
 

«Все утрясается мало-помалу…»

В Женеве установлен памятник генералу Дюфуру, не пролившему ни одной капли солдатской крови.

* * *

 
Все утрясается мало-помалу,
чтобы ожить в поминанье людском.
Невоевавшему генералу
памятник ставят в саду городском.
 
 
О генерал, не видны твои козни,
бранные крики твои не слышны.
Что-то таится в любви этой поздней
к невоевавшему богу войны.
 
 
В прошлое бронзовым глазом уставясь
сквозь пепелища, проклятья и дым,
как ты презрел эту тайную зависть
к многим воинственным братьям своим?
 
 
Или клинки в поединках ослабли?
Или душой, генерал, изнемог?
Крови солдатской не пролил ни капли,
скольких кормильцев от смерти сберег!
 
 
Как же ты, сын кровожадного века,
бросив перчатку железной войне,
ангелом бился за жизнь человека,
если и нынче она не в цене!
 
 
Я не к тому ведь, что прочие страны
зря воспевают победы свои,
но согласитесь: приятны и странны
в этом краю вожделенья сии.
 
 
Может быть, в беге столетий усталых
тоже захочется праведней жить,
может, и мы о своих генералах,
о генерал, будем так же судить.
 

Медсестра Мария


 
А что я сказал медсестре Марии,
когда обнимал ее?
– Ты знаешь, а вот офицерские дочки
на нас, на солдат, не глядят.
 
 
А поле клевера было под нами,
тихое, как река.
И волны клевера набегали,
и мы качались на них.
 
 
И Мария, раскинув руки,
плыла по этой реке.
И были черными и бездонными
голубые ее глаза.
 
 
И я сказал медсестре Марии,
когда наступил рассвет:
– Нет, ты представь: офицерские дочки
на нас и глядеть не хотят.
 

1957


«Строка из старого стиха слывет ненастоящей…»

* * *

 
Строка из старого стиха слывет ненастоящей:
она растрачена уже да и к мольбам глуха.
Мне строчка новая нужна какая-нибудь послаще,
чтоб начиналось из нее течение стиха.
 
 
Текут стихи на белый свет из темени кромешной,
из всяких горестных сует, из праздников души.
Не извратить бы вещий смысл иной строкой поспешной.
Все остальное при тебе – мужайся и пиши.
 
 
Нисходит с неба благодать на кущи и на рощи,
струится дым из очага… И колея в снегу…
Мне строчка новая нужна какая-нибудь попроще,
а уж потом я сам ее украшу, как смогу.
 
 
Текут стихи на белый свет, и нету им замены,
и нет конца у той реки, пока есть белый свет.
Не о победе я молю: победы все надменны,
а об удаче я молю, с которой спроса нет.
 
 
Пугает тайною своей ночное бездорожье,
но избежать той черной мглы, наверно, не дано…
Мне строчка новая нужна какая-нибудь построже,
чтоб с ней предстать перед Тобой мне не было б грешно.
 
 
Текут стихи на белый свет рекою голубою
сквозь золотые берега в серебряную даль.
За каждый крик, за каждый вздох заплачено любовью —
ее все меньше с каждым днем, и этого не жаль.
 

«Как наш двор ни обижали – он в классической поре…»

* * *

 
Как наш двор ни обижали – он в классической поре.
С ним теперь уже не справиться, хоть он и безоружен.
Там Володя во дворе,
его струны в серебре,
его пальцы золотые, голос его нужен.
 
 
Как с гитарой ни боролись – распалялся струнный звон.
Как вино стихов ни портили – все крепче становилось.
Кто сначала вышел вон,
кто потом украл вагон —
все теперь перемешалось, все объединилось.
 
 
Может, кто и ныне снова хрипоте его не рад,
может, кто намеревается подлить в стихи елея…
Ведь и песни не горят,
они в воздухе парят,
чем им делают больнее – тем они сильнее.
 
 
Что ж печалиться напрасно: нынче слезы лей не лей,
но запомним хорошенечко и повод, и причину…
Ведь мы воспели королей
от Таганки до Филей,
пусть они теперь поэту воздают по чину.
 

«Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?..»

Ю. Киму

* * *

 
Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?
Едва твой гимн пространства огласит,
прислушаться – он от скорбей излечит,
а вслушаться – из мертвых воскресит.
 
 
Какой струны касаешься прекрасной,
что тотчас за тобой вступает хор
таинственный, возвышенный и страстный
твоих зеленых братьев и сестер?
 
 
Какое чудо обещает скоро
слететь на нашу землю с высоты,
что так легко, в сопровожденье хора,
так звонко исповедуешься ты?
 
 
Ты тоже из когорты стихотворной,
из нашего бессмертного полка.
Кричи и плачь. Авось твой труд упорный
потомки не оценят свысока.
 
 
Поэту настоящему спасибо,
руке его, безумию его
и голосу, когда, взлетев до хрипа,
он неба достигает своего.
 

«Под Мамонтовкой жгут костры…»

* * *

 
Под Мамонтовкой жгут костры
бродяги иль студенты…
Ах, годы детства так пестры,
как кадры киноленты!
 
 
Еще не найдена стезя
меж адом и меж раем,
и все пока в живых друзья,
и мы в войну играем.
 
 
Еще придет пора разлук
и жажда побороться.
Еще все выпадет из рук —
лишь мелочь подберется.
 
 
Но это все потом, потом,
когда-нибудь, быть может.
И нету сведений о том,
что Время нам предложит.
 
 
Еще придет тот главный час
с двенадцатым ударом,
когда добром помянут нас
и проклянут задаром.
 
 
Еще повеет главный час
разлукой ледяною,
когда останутся у нас
лишь крылья за спиною.
 

«Я выдумал музу Иронии…»

* * *

 
Я выдумал музу Иронии
для этой суровой земли.
Я дал ей владенья огромные:
пари, усмехайся, шали.
 
 
Зевеса надменные дочери,
ценя первородство свое,
каких бы там умниц ни корчили —
не стоят гроша без нее.
 

«Шарманка старая крутилась…»

* * *

 
Шарманка старая крутилась,
катилось жизни колесо.
Я пил вино за вашу милость
и за минувшее за все.
 
 
За то, что в прошлом не случилось
на бранном поле помереть,
а что разбилось – то разбилось,
зачем осколками звенеть?
 
 
Шарманщик был в пальто потертом,
он где-то в музыке витал.
Моим ладоням, к вам простертым,
значенья он не придавал.
 
 
Я вас любил, но клялся прошлым,
а он шарманку обнимал,
моим словам, земным и пошлым,
с тоской рассеянной внимал.
 
 
Текла та песня как дорога,
последних лет не торопя.
Все звуки были в ней от бога —
ни жалкой нотки от себя.
 
 
Но падали слова убого,
живую музыку губя:
там было лишь одно от бога,
все остальное – от себя.
 

Державин


 
Запах столетнего меда,
слова и золота вязь…
Оды державинской мода
снова в цене поднялась.
 
 
Сколько ценителей тонких,
сколько приподнятых крыл!..
Видишь, как зреет в потомках
имя твое, Гавриил?
 
 
Будто под светом вечерним
встало оно из земли…
Вот ведь и книжные черви
справиться с ним не смогли.
 
 
Стоит на миг оглянуться,
встретиться взором с тобой —
слышно: поэты клянутся
кровью твоей голубой.
 
 
Мнился уже обреченным
утлый огарок свечи…
Золото резче на черном.
Музыка звонче в ночи.
 
 
Гуще толпа у порога,
тверже под ними земля…
Нет, их не так уж и много.
Да ведь и всё от нуля.
 

«Приносит письма письмоносец…»

М. Козакову

* * *

 
Приносит письма письмоносец
о том, что Пушкин – рогоносец.
Случилось это в девятнадцатом столетье.
Да, в девятнадцатом столетье
влетели в окна письма эти,
и наши предки в них купались, словно дети.
 
 
Еще далече до дуэли.
В догадках ближние дурели.
Все созревало, как нарыв на теле… Словом,
еще последний час не пробил,
но скорбным был арапский профиль,
как будто создан был художником Лунёвым.
 
 
Я знаю предков по картинкам,
но их пристрастье к поединкам —
не просто жажда проучить и отличиться,
но в кажущейся жажде мести
преобладало чувство чести,
чему с пеленок пофартило им учиться.
 
 
Загадочным то время было:
в понятье чести что входило?
Убить соперника и распрямиться сладко?
Но если дуло грудь искало,
ведь не убийство их ласкало…
И это все для нас еще одна загадка.
 
 
И прежде чем решать вопросы
про сплетни, козни и доносы
и расковыривать причины тайной мести,
давайте-ка отложим это
и углубимся в дух поэта,
поразмышляем о достоинстве и чести.
 

«Читаю мемуары разных лиц…»

* * *

 
Читаю мемуары разных лиц.
Сопоставляю прошлого картины,
что удается мне не без труда.
Из вороха распавшихся страниц
соорудить пытаюсь мир единый,
а из тряпья одежки обветшалой —
блистательный ваш облик, господа.
Из полусгнивших кружев паутины —
вдруг аромат антоновки лежалой,
какие-то деревни, города,
а в них – разлуки, встречи, имянины,
родная речь и свадеб поезда;
сражения, сомнения, проклятья,
и кринолины, и крестьянок платья…
Как медуница перед розой алой —
фигуры ваших женщин, господа…
И не хватает мелочи, пожалуй,
чтоб слиться с этим миром навсегда.
 

Дерзость, или разговор перед боем


 
– Господин лейтенант, что это вы хмуры?
Аль не по сердцу вам ваше ремесло?
– Господин генерал, вспомнились амуры —
не скажу, чтобы мне с ними не везло.
 
 
– Господин лейтенант, нынче не до шашней:
скоро бой предстоит, а вы всё про баб!
– Господин генерал, перед рукопашной
золотые деньки вспомянуть хотя б.
 
 
– Господин лейтенант, не к добру все это!
Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать…
– Господин генерал, будет нам победа,
да придется ли мне с вами пировать?
 
 
– На полях, лейтенант, кровию политых,
расцветет, лейтенант, славы торжество…
– Господин генерал, слава для убитых,
а живому нужней женщина его.
 
 
– Черт возьми, лейтенант, да что это с вами!
Где же воинский долг, ненависть к врагу?!..
– Господин генерал, посудите сами:
я и рад бы приврать, да вот не могу…
 
 
– Ну гляди, лейтенант, каяться придется!
Пускай счеты с тобой трибунал сведет…
– Видно, так, генерал: чужой промахнется,
а уж свой в своего всегда попадет.
 

«Черный ворон сквозь белое облако глянет…»

* * *

 
Черный ворон сквозь белое облако глянет —
значит, скоро кровавая музыка грянет.
В генеральском мундире стоит дирижер,
перед ним – под машинку остриженный хор.
У него – руки в белых перчатках.
Песнопенье, знакомое с давешних пор,
возникает из слов непечатных.
 
 
Постепенно вступают штыки и мортиры —
значит, скоро по швам расползутся мундиры,
значит, скоро сподобимся есть за двоих,
забывать мертвецов и бояться живых,
прикрываться истлевшею рванью…
Лишь бы только не спутать своих и чужих,
то проклятья, то гимны горланя.
 
 
Разыгрался на славу оркестр допотопный.
Все наелись от пуза музыки окопной.
Дирижер дирижера спешит заменить.
Те, что в поле вповалку (прошу извинить),
с того ворона взоров не сводят,
и кого хоронить, и кому хоронить —
непонятно… А годы уходят.
 
 
Все кончается в срок. Лишней крови хватает.
Род людской ведь не сахар: авось не растает.
Двое живы (покуда их вексель продлен),
третий (лишний, наверно) в раю погребен,
и земля словно пух под лопатой…
А над ними с прадедовых самых времен —
черный ворон, во всем виноватый.
 

Старый король


 
В поход на чужую страну собирался король.
Ему королева мешок сухарей насушила
и старую мантию так аккуратно зашила,
дала ему пачку махорки и в тряпочке соль.
 
 
И руки свои королю положила на грудь,
сказала ему, обласкав его взором лучистым:
«Получше их бей, а не то прослывешь пацифистом,
и пряников сладких отнять у врага не забудь!»
 
 
И видит король – его войско стоит средь двора:
пять грустных солдат, пять веселых солдат и ефрейтор.
Сказал им король: «Не страшны нам ни пресса, ни ветер!
Врага мы побьем и с победой придем, и ура!»
 
 
И вот отгремело прощальных речей торжество.
В походе король свою армию переиначил:
веселых солдат интендантами сразу назначил,
а грустных оставил в солдатах – авось ничего.
 
 
Представьте себе, наступили победные дни.
Пять грустных солдат не вернулись из схватки военной,
ефрейтор, морально нестойкий, женился на пленной,
но пряников целый мешок захватили они.
 
 
Играйте, оркестры! Звучите, и песни и смех!
Минутной печали не стоит, друзья, предаваться:
ведь грустным солдатам нет смысла в живых оставаться,
и пряников, кстати, всегда не хватает на всех.
 

1961


«Мне не хочется писать…»

* * *

 
Мне не хочется писать
ни стихов, ни прозы,
хочется людей спасать,
выращивать розы.
 
 
Плещется июльский жар,
воском оплывает,
первой розы красный шар
в небо уплывает.
 
 
Раскрываются цветы
сквозь душные травы
из пчелиной суеты
для чести и славы.
 
 
За окном трещит мороз
дикий, оголтелый —
расцветает сад из роз
на бумаге белой.
 
 
Пышет жаром злая печь,
лопаются плитки,
соскользают с гордых плеч
лишние накидки.
 
 
И впадают невпопад
то в смех, а то в слезы
то березы аромат,
то дыханье розы.
 
 
То раскидистая тень,
то крови кипенье,
рифма «лень» и рифма «пень»
пенье и терпенье…
 

«По какой реке твой корабль плывет…»

* * *

 
По какой реке твой корабль плывет
до последних дней из последних сил?
Когда главный час мою жизнь прервет,
вы же спросите: для чего я жил?
 
 
Буду я стоять перед тем судом —
голова в огне, а душа в дыму…
Моя родина – мой последний дом,
все грехи твои на себя приму.
 
 
Средь стерни и роз, среди войн и слез
все твои грехи на себе я нес.
Может, жизнь моя и была смешна,
но кому-нибудь и она нужна.
 

Дунайская фантазия

Оле


 
Как бы мне сейчас хотелось в Вилкове вдруг очутиться!
Там – каналы, там – гондолы, гондольеры.
Очутиться, позабыться, от печалей отшутиться:
ими жизнь моя отравлена без меры.
 
 
Там побеленные стены и фундаменты цветные,
а по стенам плющ клубится для оправы.
И лежат на солнцепеке безопасные, цепные,
показные, пожилые волкодавы.
 
 
Там у пристани танцуют жок, а может быть, сиртаки:
сыновей своих в солдаты провожают.
Всё надеются: сгодятся для победы, для атаки,
а не хватит – сколько надо, нарожают.
 
 
Там опять для нас с тобою дебаркадер домом служит.
Мы гуляем вдоль Дуная, рыбу удим.
И объятья наши жарки, и над нами ангел кружит
и клянется нам, что счастливы мы будем.
 
 
Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том, вчерашнем,
быть влюбленным и не думать о спасенье,
пить вино из черных кружек, хлебом заедать домашним,
чтоб смеялась ты и плакала со всеми.
 
 
Как бы мне сейчас хотелось ускользнуть туда, в начало,
к тем ребятам уходящим приобщиться.
И с тобою так расстаться у дунайского причала,
чтоб была еще надежда воротиться.
 

«От нервов ли, от напряженья…»

* * *

 
От нервов ли, от напряженья,
от жизни, что вся наугад,
мне слышится крови движенье,
как будто далекий набат.
 
 
Мне слышится пламени рокот.
Пожар полыхает земной.
И тут ни багры не помогут,
ни струи воды ледяной.
 
 
Сокрытый от праведных взоров,
разлит, словно море, в душе,
и бравая брань брандмайоров,
увы, бесполезна уже.
 
 
Он с каждой минутой все пуще,
все явственней он и слышней
над лесом, над лугом, над пущей,
над улицей жизни моей.
 

«Сижу на опушке лесной…»

* * *

 
Сижу на опушке лесной,
гляжу на цветы луговые.
Вот венчик ромашки резной,
ее лепестки роковые.
 
 
Отсчитаны нечет и чет,
и силы земные початы,
и грозное время течет,
не зная ни сна, ни пощады.
 
 
Вот знойный горит горицвет.
Осоки блистанье стальное…
В душе моей горе и свет,
а там уж – и все остальное.
 

«Все забуду про тревогу…»

* * *

 
Все забуду про тревогу,
про пожары и про лед.
Все припомню понемногу,
когда времечко придет.
 
 
Все оставлю за порогом,
чтоб резвиться без хлопот.
Все сойдется в доме строгом,
когда времечко придет.
 
 
Все, что, кажется, бесплодно
разбазариваем мы,
когда времени угодно,
вдруг проявится из тьмы.
 
 
Никому уже не вычесть
из реестра своего
пусть ничтожных тех количеств,
что пришлись на одного.
 
 
Пусть, хоть много или мало,
составляющих судьбу,
без которых не пристало
место занимать в гробу.
 

«Все глуше музыка души…»

* * *

 
Все глуше музыка души,
все звонче музыка атаки.
Но ты об этом не спеши:
не обмануться бы во мраке,
что звонче музыка атаки,
что глуше музыка души.
 
 
Чем громче музыка атак,
тем слаще мед огней домашних.
И это было только так
в моих скитаниях вчерашних:
тем слаще мед огней домашних,
чем громче музыка атак.
 
 
Из глубины ушедших лет
еще вернее, чем когда-то, —
чем звонче музыка побед,
тем горше каждая утрата,
еще вернее, чем когда-то,
из глубины ушедших лет.
 
 
И это все у нас в крови,
хоть этому не обучали:
чем выше музыка любви,
тем громче музыка печали,
чем громче музыка печали,
тем чище музыка любви.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю