355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Брюс Чатвин » Тропы Песен » Текст книги (страница 6)
Тропы Песен
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:46

Текст книги "Тропы Песен"


Автор книги: Брюс Чатвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

13

Я уже почти уснул в своем номере мотеля, как вдруг раздался стук в дверь.

– Брю?

– Да.

– Это Брю.

– Я догадался.

– О!

Этот другой Брюс сидел рядом со мной в автобусе из Катерин. Он ехал из Дарвина, где он только что разошелся с женой. Он хотел устроиться где-нибудь дорожным рабочим. Он страшно тосковал по жене. У него было толстое брюхо, и он не блистал особым умом.

В Теннант-Крике он сказал мне: «Мы с тобой могли бы стать приятелями, Брю. Я бы тебя бульдозер водить научил». В другой раз, с еще большей теплотой, он сказал: «Ты пом не из нытиков, Брю». И вот теперь, глубоко за полночь, он стоял за моей дверью и звал меня:

– Брю?

– Что?

– Хочешь пойти куда-нибудь и нажраться?

– Нет.

– О!

– Может, найдем себе красоток, – не унимался он.

– Да неужели? – спросил я. – В такой-то час?

– Ты прав, Брю.

– Ступай спать, – сказал я.

– Ладно, спокойной ночи, Брю.

– Спокойной ночи!

– Брю?

– Ну, что тебе еще?

– Ничего, – ответил он и зашаркал по коридору, волоча резиновые шлепанцы по полу: шлеп… шлеп…

На улице, за моим окном, горел натриевый свет, а с тротуара доносилось чье-то пьяное бормотание. Я повернулся к стене и попытался уснуть, но у меня из головы не шел Флинн и его девушка.

Мне вспомнилось, как мы сидели с отцом Теренсом на его голой скамье и как он сказал: «Надеюсь, у нее мягкий характер».

Флинн, пояснил он, – человек, подверженный буйным страстям. «Если у нее мягкий нрав, с ним все будет хорошо. Суровая женщина способна втянуть его в беду».

«В какую именно беду?» – спросил тогда я.

«В революцию или еще во что-нибудь подобное. Флинну довелось на себе испытать самое нехристианское отношение, и уже одно это могло бы произвести в нем переворот. Но этого не должно произойти, если у его подруги мягкий характер…»

Отец Теренс обрел свою Фиваиду на берегах Тиморского моря.

Он жил в отшельнической лачуге, грубо сработанной из побеленного волнистого листа, среди зарослей пандана на мучнисто-белой песчаной дюне. Стены он обмотал кабелем, чтобы циклон не разметал хлипкую хижину. Над крышей был водружен крест: перекладинами служили два обломка весла, крепко связанные между собой. Здесь он прожил семь лет – с тех пор как закрыли Бунгари.

Я подходил со стороны суши. Я издалека заметил его лачугу, белевшую на дюне между деревьями, прямо под солнцем. Ниже, в загоне, пасся вол-брама. Я прошел мимо алтаря из коралловых пластинок и распятья, подвешенного к ветке.

Дюна взметнулась выше верхушек деревьев. Взбираясь по откосу, я оглянулся назад, в сторону суши, и увидел ровную лесистую равнину. Со стороны моря дюны были кочковатые, в крапинках водорослей, а вдоль северной линии бухты тонкой лентой тянулись мангровые заросли.

Отец Теренс печатал на машинке. Я позвал его по имени. Он вышел в шортах, потом снова исчез в хижине, снова появился уже в грязной белой сутане. Он удивился, что за упорство заставило меня проделать такой долгий путь по жаре.

– Что ж! – сказал он. – Идите-ка сядьте в тень, а я сейчас вскипячу котелок воды для чая.

Мы сели на скамью, стоявшую позади хибары, в тени. На земле лежали черные резиновые ласты и маска с трубкой. Отец Теренс наломал сухих сучьев, развел костер, и под таганком заплясали языки пламени.

Он был коротышкой с рыжеватыми волосами (вернее, остатками волос), и во рту у него было не так уж много потрескавшихся побурелых зубов. Он обнажил их в неуверенной улыбке. Скоро ему предстоит ехать в Брум, сказал он, чтобы пройти курс терапии от рака кожи.

Он рассказал мне, что в детстве жил при ирландском посольстве в Берлине, где его отец, патриот, втайне разрабатывал способы уничтожить Британскую империю. Темперамент этого человека и подтолкнул его сына к молитвенной жизни. В Австралию он приехал в 1960-е годы, чтобы присоединиться к цистерцианцам, недавно водворившимся в Виктории.

В это время суток он каждый день печатал: в основном письма друзьям, разбросанным по всему миру. Он давно вел переписку с одним дзен-буддийским монахом из Японии. После этого он читал, затем зажигал лампу и снова читал до глубокой ночи. В ту пору он читал «Элементарные формы религиозной жизни» Дюркгейма – книгу прислал ему один друг из Англии.

– Чистое безумие, – посетовал он. – Это же надо – элементарные формы! Разве у религии могут быть элементарные формы? Кто он был – марксист, что ли?

Он и сам писал книгу. Она должна была стать «учебником бедности». Название он еще не придумал.

Сегодня, сказал он, больше, чем когда-либо раньше, людям необходимо учиться жить без вещей. Вещи вселяют в людей страх: чем больше у них вещей, тем больше им приходится бояться. Вещи имеют свойство приклепываться к душе человека, а потом диктовать ей, как нужно поступать.

Он налил нам чая в две красные эмалированные кружки.

Чай был темным и обжигающим. Мы помолчали минуту или две, а потом он внезапно нарушил молчание:

– Ну не удивительно ли – жить в нашем удивительном двадцатом веке? Впервые в истории можно не иметь абсолютно ничего.

По правде сказать, у него имелось кое-что из личных вещей в этой халупе, но он собирался в скором времени оставить все это. Он собирался уезжать. Он слишком привязался к своей крошечной хижине, и это причиняло ему боль.

– Есть время для тишины, – сказал он, – и время для шума. Немного шума мне сейчас не повредило бы.

В течение семи лет его духовными проводниками были отцы-пустынники: затеряться в пустыне значило отыскать путь к Богу. Но теперь его куда меньше заботило собственное спасение, чем нужды других людей. Сейчас он собирался отправиться в Сидней, чтобы работать во благо отверженных.

– Я тоже испытываю к пустыне похожие чувства, – признался ему я. – Родина человека – пустыня в Африке. Возвращаясь в пустыню, он заново открывает самого себя.

Отец Теренс зацокал языком и вздохнул:

– Ну надо же, надо же! Вы, я вижу, эволюционист.

Когда я рассказал ему о своем посещении отцов Субироса и Вильяверде, он снова вздохнул и с сильным ирландским акцентом проговорил: «Ох уж эти двое! Поистине, два сапога – пара!» Я расспросил его про Флинна. Он задумался, а потом дал мне взвешенный ответ.

– Флинн, несомненно, человек гениальный, – сказал он. – У него, что называется, девственный разум. Он способен усвоить абсолютно все. Он прекрасно постиг богословие, но мне кажется, он никогда не был верующим. Он никогда не мог совершить скачка в веру. Для этого ему недоставало воображения – и это в каком-то смысле делало его опасным. Он успел нахвататься довольно опасных идей.

– Каких именно?

– Синкретизм, – коротко ответил отец Теренс. – Посещение Рима было ошибкой.

Именно в Риме Флинн возненавидел покровительственное отношение к нему белых священников, старших по званию, и с негодованием понял, как они глумятся над верованиями его народа. К тому времени, как он попал в Бунгари, он уже имел обо всем собственное мнение.

Церковь, говорил он отцу Теренсу, совершенно неверно рисует себе аборигенов людьми, погрязшими в каком-то жутком лимбе: напротив, их состояние весьма близко к тому, в коем пребывал Адам до грехопадения. Он любил сравнивать понятие «Следы Предка» с изречением Господа Нашего «Я есмь Путь».

– Что мне было делать? – спрашивал меня отец Теренс. – Прикусить язык? Или высказать ему все, что я думаю? Нет. Мне приходилось говорить ему, что, на мой взгляд, внутренний мир аборигенов очень запутанный, очень бессердечный и жестокий. Чем еще можно уменьшить их страдания, как не христианским посланием? Как еще приостановить смертоубийства? Название одного их места в Кимберли означает «Убивай их всех!», и «Убивай их всех!» – один из тех священных центров, из-за которых теперь поднимают столько шума! Нет! Нет! Нет! У этих бедных темнокожих детей есть только две альтернативы: слово Христово – или полиция!

Чернокожие люди ни в чем не виноваты. Просто в течение тысячелетий они оставались отрезанными от остального человечества. Что они знали о Великом Пробуждении, которое пронеслось по Старому Свету задолго до явления Христа? Что они знали о Дао? Или о Будде? Об учениях Упанишад? Или о логосе Гераклита? Ничего! Да и откуда им было знать? Но вот что они могли сделать, пускай с опозданием, – это совершить скачок в веру. Они могли пойти по стопам Трех волхвов и поклониться беззащитному младенцу Вифлеемскому.

– И вот тут-то, – сказал отец Теренс, – кажется, он перестал меня слушать. Он никогда не мог понять историю про ясли.

Стало уже прохладнее, и мы переместились ко входу в хибару. Над морем строем воздушных айсбергов протянулась линия грозового фронта. Молочно-синие валы глухо ударялись о берег, а над бухтой, почти касаясь крыльями волн, носились крачки, прорезывая шум прибоя высокими, будто металлическими криками. Ветра не было.

Отец Теренс заговорил о компьютерах, о генной инженерии. Я спросил, не скучает ли он иногда по Ирландии.

– Никогда! – Он простер руки к горизонту. – Здесь мне ее не потерять.

Над дверью его лачуги была прибита доска, принесенная океаном, на которой он вырезал «кельтскими» буквами две строки:

Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда;

А Сын Человеческий не имеет где приклонить голову.

Господь, сказал он, провел сорок дней и сорок ночей в пустыне, не строя себе ни дома, ни кельи, но находя себе приют под стенкой колодезя.

– Пойдемте, – поманил он меня. – Я вам кое-что покажу.

Он повел меня по горкам из розоватых морских раковин – навалам племени, некогда жившего здесь. Ярдов через двести он остановился возле сливочного цвета скалы: из-под нее журчала прозрачная вода. Он поднял сутану и принялся плескаться и брызгаться, как мальчишка.

– Ну не чудо ли – вода среди пустыни! – крикнул он мне.

Я нарек это место именем Мерива. [5].

Когда мы возвращались к его хижине, из зарослей пандана высунул голову валлаби и скакнул навстречу отшельнику.

– Мой брат валлаби, – улыбнулся тот.

Он зашел в хижину за корочкой хлеба. Валлаби взял угощение с его ладони, потерся головой о его бедро. Отец Теренс погладил его за ушами.

Я сказал, что мне пора. Он предложил проводить меня и вдоль берега.

Я снял башмаки, связал шнурками между собой и повесил себе на шею, и между пальцами моих босых ног стал набиваться теплый песок. Крабы удирали от нас в сторону, а стаи цапель поднимались вверх, перелетали вперед и снова приземлялись.

По чему он будет скучать, сказал отец Теренс, так это по плаванию. В тихую погоду он мог плавать вдоль рифа с маской целыми часами. Однажды его приметила лодка таможни – и приняла за всплывший труп. «А я-то был в чем мать родила».

Рыба здесь такая ручная, говорил он, что можно подплыть к ней по мелководью совсем близко и даже потрогать. Он знал все их цвета и названия: скаты, губаны, ковровые акулы, бабочка-баронесса, рыба-хирург, скорпена, химера, морской ангел. У каждой рыбины был свой «характер», свои повадки: они напоминали ему лица в дублинской толпе.

Дальше в море, где заканчивался коралловый риф, глубоко в воду уходил темный утес, где однажды из тьмы выплыла тигровая акула и начала кружить вокруг него. Он увидел вблизи ее глаза, челюсти и пять жаберных щелей, но чудовище отвернулось и пропало. Он выплыл на сушу и, растянувшись на песке, затрясся от запоздалого ужаса. На следующее утро, словно некий груз упал с его плеч, он понял, что больше не боится смерти. Он снова проплыл возле того же участка рифа, и снова акула покружила рядом с ним и пропала.

«Не бойся!» – он крепко сжал мою руку.

Грозовой фронт подходил все ближе. Теплый ветер начал подгонять волны.

«Не бойся!» – снова крикнул он мне издалека.

Я обернулся помахать ему и увидел две нечеткие фигуры: человек в развевающейся белой рясе и валлаби с хвостом в форме вопросительного знака.

«Не бойся!» Должно быть, он повторил эти слова в моем сне, потому что утром, когда я проснулся, это были первые слова, какие мне вспомнились.

14

Когда я спустился к завтраку, небо было серым и пасмурным. Солнце было похоже на белый волдырь, а в воздухе чувствовался запах гари. Утренние газеты наперебой рассказывали о пожарах в буше к северу от Аделаиды. Только тогда я догадался, что эти тучи – не тучи, а клубы дыма. Я позвонил друзьям, которые, насколько я догадывался, находились в это время или в зоне пожаров, или где-то поблизости.

– Нет, с нами все в порядке! – Послышался в трубке веселый потрескивающий голос Нин. – Ветер переменился как раз вовремя. Ну, ночка у нас все равно выдалась – волосы дыбом.

Они своими глазами видели охваченную огнем полоску горизонта. Пожар двигался со скоростью 75 км в час, их и огонь разделял сплошной государственный лес. Верхушки эвкалиптов превращались в шаровые молнии, которые разметывал в стороны штормовой ветер.

– Волосы дыбом, – согласился я.

– Это же Австралия, отозвалась моя приятельница, и тут телефонная линия заглохла.

На улице было так душно и влажно, что я снова вернулся в комнату, включил кондиционер и провел остаток дня, читая «Песни Центральной Австралии» Штрелова.

Это была трудночитаемая, бессвязная и невероятно длинная книга, а Штрелов, по общим отзывам, и сам был трудным в общении малым. Его отец, Карл Штрелов, был пастором, ответственным за лютеранскую миссию в Германсбурге, к западу от Алис-Спрингс. Он был одним из той горстки «добрых немцев», которые, создав зону безопасности, сделали больше, чем кто-либо другой, для спасения аборигенов Центральной Австралии от уничтожения людьми британской расы. Это не прибавило им популярности. Во время Первой мировой войны пресса развернула кампанию против этого «гнезда тевтонских шпионов» и против «губительных последствий германизации туземцев».

В младенчестве у Теда Штрелова была кормилица-аранда, и ребенком он бегло говорил на языке аранда. Позже, уже закончив университет, он вернулся к «своему народу» и на протяжении тридцати лет терпеливо заносил в записные книжки – записывал на магнитофонную ленту, снимал на кинопленку песни и религиозные обряды. Его темнокожие друзья просили его сделать это, чтобы их песни не умерли вместе с ними.

Учитывая биографию Штрелова, можно не удивляться тому, что он сделался мишенью для всеобщих нападок: самоучка, стремившийся одновременно к одиночеству и признанию, немецкий «идеалист», шагавший совсем не в ногу с идеалами Австралии.

«Традиции аранда», его более ранняя книга, на много лет опередила свое время: в ней он выдвинул тезис о том, что интеллект «примитивных» народов нисколько не уступает интеллекту современного человека. Это заявление, оставшееся в целом незамеченным читателями-англосаксами, было зато подхвачено Клодом Леви-Строссом, который воспользовался многими догадками Штрелова, когда писал свое «Первобытное мышление».

Затем, уже в преклонном возрасте, Штрелов сделал ставку на одну возвышенную идею.

Он вознамерился доказать, что каждый аспект аборигенской песни имеет свое соответствие в древнееврейской, древнегреческой, древнескандинавской или древнеанглийской словесности, то есть в тех литературах, которые мы, европейцы, почитаем своим наследием. Уяснив взаимосвязь песни и земли, он захотел добраться до корней самой песни: найти в песне ключ, который помог бы раскрыть тайну человеческого существования. Это было непосильное предприятие. За все свои труды он не получил признательности ни от кого.

В 1971 году, когда вышли в свет «Песни», в придирчивом обзоре на страницах «Таймс литтерари сапплмент» высказывалось замечание, что автору следовало бы воздержаться от обнародования своей «возвышенной поэтической теории». Эта рецензия страшно огорчила Штрелова. Но еще более огорчительными были нападки «активистов», обвинивших его в том, что он якобы украл с целью опубликования песни у невинных, ни о чем не подозревавших старейшин.

Штрелов умер за своим письменным столом в 1978 году, будучи уже сломленным человеком. Его память почтили снисходительной биографией, которую я пролистал в книжном магазине «Пустыня»; она показалась мне совершенно безобразной. Я убежден, что Штрелов был крайне самобытным мыслителем, а его обреченные на одиночество книги – действительно великими.

Около пяти часов я зашел в контору к Аркадию.

– У меня есть для тебя хорошие новости, – сообщил он.

Пришла радиограмма из Каллена – аборигенского поселения километрах в пятистах отсюда, на границе Западной Австралии. Аркадия позвали туда в качестве примирителя.

– Хочешь поехать? – спросил он.

– Конечно.

– Мы можем разделаться с железнодорожными делами за пару дней. А потом отправимся прямо на запад.

Он уже договорился о том, чтобы мне разрешили посетить резервацию для аборигенов. Вечером у него намечалась встреча с кем-то, назначенная уже давно. Поэтому я позвонил Мэриан и спросил, как насчет того, чтобы поужинать.

– Не могу! – ответила она, запыхавшись.

Она уже запирала дверь, когда раздался телефонный звонок. Она сию минуту уезжала в Теннант-Крик, чтобы подобрать женщин для опроса.

– Ну, тогда до завтра, – сказал я.

– До завтра.

Я поужинал в «Полковнике Сандерсе» на Тодд-стрит. Под ослепительными неоновыми лампами мужчина в новехоньком синем костюме проповедовал перед подростками, видимо, будущими курожарами, с таким видом, словно приготовление цыплят покентуккски – важное религиозное таинство.

Я вернулся к себе в номер и провел вечер наедине со Штреловым и бутылкой бургундского.

Штрелов однажды сравнил изучение аборигенских мифов с проникновением в «лабиринт с бесконечными коридорами и переходами», которые таинственно и непостижимо связаны между собой. Когда я читал его «Песни», мне представлялся человек, который пробрался в этот потаенный мир с черного хода; и ему открылась умственная картина куда более дивная и замысловатая, чем все остальное, виденное им на свете. Рядом с этой картиной все материальные достижения Человека казались просто хламом – и вместе с тем она никак не поддавалась описанию.

Что делает аборигенские песни столь трудными для понимания – так это бесконечное нагромождение подробностей. И все-таки даже не очень въедливый читатель способен заметить в них проблеск нравственного мира – сродни нравственности Нового Завета, – в котором узы родства распространяются на всех живых людей, на всех его собратьев-животных, охватывают реки, скалы и деревья.

Я продолжал читать. От штреловских транслитераций текстов аранда у кого угодно глаза бы начали косить. Когда я не мог больше прочесть ни строчки, я захлопнул книгу. Веки у меня сделались будто наждачные. Я прикончил бутылку вина и спустился в бар, чтобы выпить бренди.

Возле бассейна сидел какой-то толстяк с женой.

– Добрейшего вам вечера, сэр! – приветствовал он меня.

– Добрый вечер, – поздоровался я.

Я заказал в баре чашечку кофе и двойной бренди, а вторую порцию бренди унес к себе в номер. Начитавшись Штрелова, я сам захотел что-нибудь написать. Я еще не был пьян, нет, но уже сто лет не чувствовал себя таким пьяным. Я вытащил желтый блокнот и засел писать.

В САМОМ НАЧАЛЕ

В Самом Начале Земля была бескрайней и унылой равниной, разлученной с небом и с серым соленым морем и окутанной сумрачным покровом. Не было ни Солнца, ни Луны, ни Звезд. Но где-то очень далеко обитали небожители – юные равнодушные существа с человеческим обличьем, но с ногами эму. Их золотые волосы сверкали в закатном свете, как паутина. Они не имели возраста и не старились – они извечно существовали в своем зеленом, пышно цветущем Раю за Западными Облаками.

На поверхности Земли виднелись лишь ямы, которым некогда предстояло стать источниками вод. Не было ни животных, ни растений, и только вокруг родников таились мясистые островки материи: комки первосупа – беззвучные, безвидные, бездыханные, беспробудные и бессонные. И каждый такой комок скрывал в себе сущность жизни, или возможность стать человеческим существом.

Между тем под корой Земли мерцали созвездия, светило Солнце, Луна прибывала и убывала, и лежали в дреме все формы живых созданий – алость клиантуса, радужная переливчатость бабочкина крыла, подрагивающие белые усы Старика-Кенгуру: все это ожидало своего часа, как сухим семенам в пустыне приходится дожидаться блуждающего ливня.

В утро Первого Дня Солнце ощутило потребность родиться. (Тем же вечером должен был наступить черед Звезд и Луны.) Солнце вырвалось на поверхность, залив сушу золотым светом и согрев все ямы, под каждой из которых спало по Предку.

В отличие от Небожителей, эти Предки никогда не были молодыми. Это были хромые, усталые старики с узловатыми конечностями, и в одиночестве они проспали долгие столетья.

И случилось так, что в то Первое Утро каждый заспанный Предок ощутил тепло Солнца, пригревавшего ему веки, и почувствовал, как его тело дает жизнь детям. Человек-Змея почувствовал, что из его пупка выползают змеи. Человек-Какаду почувствовал перья. Человека – Личинку Древесной Моли одолело желание извиваться, Медового Муравья – щекотка, а Жимолость ощутила, как у нее распускаются листья и цветы. Человек-Бандикут почувствовал, что у него из подмышек лезут детки-бандикуты. И все эти «души живые», каждая зародившаяся самостоятельно, в своем месте, потянулись к дневному свету.

На дне своих ям (теперь они уже наполнялись водой) Предки поднимали сначала одну ногу, потом другую. Они расправляли плечи, разгибали руки, протискивали свои тела через грязь наверх. Их веки разомкнулись – и они увидели, как играют на солнышке их дети.

Грязь отвалилась от их бедер, как плацента – от новорожденного. И подобно тому, как раздается первый крик новорожденного, каждый Предок раскрыл рот и воскликнул: «Я есмь!» «Я – Змея… Какаду… Медовый Муравей… Жимолость…». И это первое «Я есмь», это первородное действо наречения имен, сделалось и отныне навеки стало считаться самой сокровенной и священной строкой песни Предка.

Каждый из Старейшин (теперь все они нежились на солнышке) выставил вперед левую ногу и выкликнул второе имя. Выставил вперед правую ногу и выкликнул третье имя. Он давал имена источникам, зарослям тростника, эвкалиптам – давал имена направо и налево, называл все вещи, вызывая их к бытию, и вплетал их имена в стихи.

Старейшины обошли с песнями весь мир. Они воспевали реки и горные цепи, соляные озера и песчаные дюны. Они охотились, ели, совокуплялись, танцевали, убивали, и, где бы им ни случилось пройти, везде они рассыпали за собой музыкальные следы.

Они опутали весь мир песенной паутиной. И вот, наконец, когда вся Земля оказалась воспета, они ощутили усталость. Вновь их конечности застыли, их сковало многовековое оцепенение. Некоторые провалились под землю там, где остановились. Другие уползли в пещеры. Кто-то пробрался назад в Вечные Дома – в те первородные ямы, которые и породили их.

Все они ушли «восвояси».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю